СХОДИЛИСЬ РАТИ ПОД ЕЛЬЦОМ 3 глава




– Крепись, мужичок.

С Карпушки пот градом, в темных провалившихся глазах страх и отчаяние, лицо будто мел. Вновь заканючил:

– Загину, робя. Мочи нет. Не видать мне жита.

– И полно, полно те, голуба, набирайсь духу. Глянь на меня. И весь-то, прости осподи, с рукавицу, а ить не раскис. Вот и ты крепись. На-ко пожуй, – Афоня запустил руку в торбу и протянул Карпушке черный закаменелый сухарик.

Тимоха Шаров подтолкнул Вахоню, присвистнул.

– Нет, ты глянь, глянь, Вахоня. Вон на того нищего, что костылем подперся. Признаешь?

Вахоня вытянул длинную грязную шею.

– Демьяшка Сыч!

– Ну... А обок с ним? Нет, ты глянь, сколь тут лизоблюдов Шуйского собралось. Ну, погодь!

Тимоха, ярый, могутный, расталкивая толпу, полез к Демьяшке. На него забранились, но холоп упрямо проби­вался к дебелому губастому мужику в лохмотьях. Пробился, схватил за плечо.

– И ты оголодал, Демьяшка?

Мужик опешил; заискивающе, запинаясь, молвил:

– Здорово, Тимоха... Ты энто тово... Принуждился. Чай, вкупе у князя маялись.

– Вкупе? Нет, брат, не под тот угол клин колотишь. Овечкой прикинулся. Ишь, нищих собрал!

– Не гомони! – зашикал Сыч. Воровато оглянувшись на толпу, полез за пазуху. Украдкой сунул холопу гривну серебра.

Тимоха взорвался:

– Не купишь, собака! Слышь, народ православный! Глянь на экого сирого. То оборотень! То князя Василия Шуйского приказчик. Рожа шире сковороды, а он за милостыней. Ведаю его. Хоромы на Мясницкой, полны сусеки хлебом набиты, сукна да бархату не износить. Глянь, вырядился! Глянь на нищу братию, что с Демьяшкой притащилась. То все подручники Шуйского, поперек себя толще. Мало им, иродам!

Толпа всколыхнулась:

– Мы тут землю костьми мостим, а они нашей бедой наживаются. Кровососы!

Демьяшка Сыч и его содруги попятились, но толпа сомкнулась плотным кольцом.

– Бей! – закричал Тимоха и первым опустил тяжелый кулак на Демьяшку.

– Бей! – беспощадно вырвалось из сотен глоток.

– Ратуйте, православные! Не своей волей!.. Ратуй-те-е-е!

Замелькали кулаки, посохи и дубинки; вмиг размозжили черепа. Карпушка Веденеев испуганно перекрестился.

– Вона как на Москве-то, мать-богородица.

– Туда им и дорога, – сплюнул Семейка.

Послышались громкие возгласы:

– Гись! Прочь с дороги!

К воротам пробивались конные стрельцы в лазоревых кафтанах. Толпа раздавалась нехотя, с трудом; стрельцы хлестали налево и направо плетками.

– Аникеюшка! – увертываясь от плети, обрадованно воскликнул Шмоток.

Аникей Вешняк, сдерживая горячую лошадь, крикнул богородским мужикам:

– Подь сюды!.. Держись за стремена. Крепче держись!

Мужики подскочили к лошадям. Аникей, продолжая размахивать плеткой, восклицал:

– Далече вам до ворот. До ночи бы стоять... Гись, гись, дьяволы!

С помощью стрельцов мужики проникли на Житный двор. Окованные медью ворота вновь захлопнулись.

– На смену едем, – утирая шапкой потное лицо, пояснил Аникей. Глянул на Карпушку, покачал головой.

– Никак худо тебе?

– Худо, служилый. Света божьего не вижу.

– То от бессытицы. Ну да ничо, выправишься, ныне с хлебом будешь.

Вешняк указал на Хлебную избу и повернул коня к воротам. Бросил на ходу:

– Ночевать – ко мне!

Перед Хлебной избой было не столь многолюдно. И часу не прошло, как мужики оказались перед дьяком. Силантий Карпыч самолично доставал из кожаного мешка серебряные копейки и важно, сановно приговаривал:

– Великий государь жалует. Молитесь за царя Бориса Федоровича.

Поклонившись дьяку, мужики направились к житным амбарам. У ларей, впереди Афони, очутился рыжебородый, угрюмого вида мужик в драном зипуне; дырявый войлочный колпак надвинут на самые глаза. Мужик топтался в очереди букой, ни с кем в разговоры не вступал. У ларей суетились шустрые весовщики с деревянными бадейками. Сыпали в сумы и торбы жито, поторапливали:

– Отходи! Чей черед?

Подошел черед рыжему мужику; вынул из котомы свою бадейку, коротко бросил:

– Сыпь.

– Чего ж не в котому?

– Сыпь!

Весовщик недоуменно глянул на мужика, растерянно поперхнулся, схватил у нищего бадейку и зачерпнул жита со стогом.

– Отходь... отходь, милок.

– Э нет, – усмешливо протянул мужик, высыпая зерно в ларь. – Сыпь своей мерой, мне чужого не надо.

– Отходь! Люди ждут.

– Подождут да еще спасибо скажут.

Мужик пересыпал жито из государевой мерки в свою бадейку и, сняв колпак, уселся на широкий приземистый стулец. Глянул на притихших весовщиков, вздохнул, мол­вил с укоризной:

– Грешно, милки, убогих проманывать. Почитай, на фунт обвешиваете. Грешно!

Прибежал подьячий, обомлел:

– Афанасий Якимыч!.. Гостенек дорогой.

Накинулся на весовщиков:

Вахлаки, недоумки! Да как же вы меру перепутали? Выгоню со двора!

Пальчиков поднялся, прошелся вдоль ларей.

– Буде скоморошить, Назар Митрич. Не мне пыль пускать. У тебя по всем амбарам меры перепутали. Глянь на хлебные сосуды. Что на четвериках и осьминах? Края сточены, обручи с клеймом сняты. А царь что повелел?

Подьячий, не срамясь мужиков, рухнул на колени: знал – ждет его тяжкое наказанье.

– Прости, Афанасий Якимыч! Не доглядел... С нерадивых сполна взыщу.

– Царь взыщет, – боднул подьячего колючим взглядом Пальчиков и пошел вглубь Житного двора.

– Вот те и рыжан, – одобрительно моргнул сосельникам Афоня. – Ишь, как кривду вывел.

– Отходи! – рыкнул на бобыля весовщик.

– А ты не шибко-то глотку дери. Привыкли народ объегоривать, – огрызнулся Семейка.

– Вестимо, – поддержали Семейку в толпе. – Плут на плуте, плутом подгоняет. Ишь, морду наел. На Съезжую надувал и обирох!

– На Съезжую!

Толпа загомонила, полезла к подьячему и весовщикам. Прибежали стрельцы, замахали бердышами.

Богородские мужики, бережно придерживая торбы, побрели к выходу. Карпушка, схватившись за грудь, вдруг с тихим стоном повалился наземь.

– Да что с тобой, голуба? – склонился над мужиком Шмоток.

Карпушка захрипел, на губах показалась кровавая пена; вытянулся и, не сказав ни слова, тихо преставился. Мужики сняли шапки, закрестились.

 

Глава 6

 

«И ЛЮДИ ЛЮДЕЙ ЕЛИ»

 

Малей Томилыч Илютин пришел из Поместного приказа усталый. Да и как не устать, коль дел до одури. Одних челобитных на пяти возах не увезешь. И пишут, и пишут! Кажись, нет на Руси помещика, дабы о нужде своей не пекся. «Обнищали, оскудели, мужики в бегах, кормиться не с чего...»

Худо на Руси!

Ни при одном государе такого лихолетья не было. На Москве страшно выйти, жуть что творится! В самом царевом Кремле нельзя без оружной челяди шагу ступить. Намедни, перед самой избой, из темного заулка набежали шпыни[11] с дубинами. Добро, ближние люди были с самопалами. Пальнули. Двоих бродяг убили.

Тяжкое времечко!

Уж на что царь Борис башковит, да и тот растерялся. Мечется государь, о народе неустанно печется. У князей и бояр хлеб переписал и повелел продать по дешевой цене. Житницы пооткрывал, казны не пожалел. Сколь денег и хлеба на сирых ухлопал! А проку? Почитай, со всей Руси на Москву сбежались. Белокаменная будто муравейник кишела, голод еще боле за горло взял. А тут и чума навалилась. Что ни день – тысяча умерших. Пришлось Борису Федоровичу житные дворы закрыть. Народ на Москве поубавился, по Руси разбрелся да в разбойные ватаги сколотился. На царя и господ чернь поднялась. Борису Федоровичу не позавидуешь; хулит его чернь последними словами. Де, все беды от него, не нужон такой царь... О Дмитрии Углицком слух разнесся. Жив-де Дмитрий!

Борис Федорович указал ловить крамольников и казнить лютой смертью. Застенков не хватило. Повелел царь строить новые темницы. Но слух все ширится, и смуте нет конца.

Худо на Руси!

Тяжко сидеть и в приказах. Работали подьячие, как волы, себя не щадили, но дел не убавлялось. Голова кру­гом!

Приходя в избу, Малей Томилыч долго отлеживался на лавке, а уж потом садился за стол. Подавала ужин Василиса. Глядя на нее, подьячий веселел душой. Пригожа Василиса! Лицо чистое, белое, очи синие; под цветным убрусом уложены в тяжелый венец косы шелковые. Спросит:

– Велишь ли стол накрывать, батюшка?

– Накрывай, Василиса, да и сама со мной повечеряй.

Но женка как всегда молвит:

– Не обессудь, батюшка. Кушать мне с тобой не по чину. С Никитушкой поснедаю.

И вот так уже давненько. Вздохнет подьячий и ничего боле не скажет. И приказать не смеет: околдовала женка. Да ей и не прикажешь, все равно по-своему сделает. А чуть что – из избы вон. Так было, когда на первой поре норовил Василису приголубить. Трижды приходил ночами в ее горницу, и каждый раз женка гнала прочь. А как-то собрала Никитку – и бежать со двора. Добро, привратник не выпустил, а то бы не видать боле Василисы. Она ж молвила:

– Верна мужу своему, Малей Томилыч, Отпусти меня с богом. Не могу тебе утехой быть. Отпусти!

Подьячий не отпускает: поглянулась ему Василиса, из сердца не выкинешь.

– Не трону, вот те крест!

И впрямь на кресте поклялся.

– Об одном попрошу. Живи в доме моем, Василиса, Никто словом не обидит. И куда тебе бежать? Сама пропадешь и чадо загубишь.

Поверила Василиса подьячему, осталась. Да и впрямь – куда бежать в такое лихолетье? Всюду нужда да горе. В Богородском никто ее не ждет. Был дед Пахомий, да и тот помер. Запустело село, осиротело, торчат по косогору черные заброшенные избенки.

В тот день, когда побоялась с сыном пробиться к Житному двору, она долго горевала: впереди беда, без денег и хлеба ей с Никитушкой долго не протянуть.

Присела подле дубового тына, за которым виднелась крепкая просторная изба на высоком подклете. Из трубы вился сизый дымок, пахло свежим печевом.

«Тут беды не ведают. Хлебы пекут. Хоть бы корочку... Никитушка исхудал, вон как глазенки-то провалились».

Прижала сына и еще пуще залилась слезами.

Из ворот вышел с посохом высокий, сухотелый мужик в темно-зеленом суконном кафтане; глянул на Василису, остановился.

– О чем плачешь, женка?

Василиса подняла голову. У мужика темные желуде­вые глаза, рыжая курчавая борода, голос участливый.

Василиса смахнула слезу, смолчала. Мужик, увидев пустую котому, вздохнул:

– За хлебом шла?.. Тяжко ныне у Житного.

Говорил и разглядывал женку. Печаль красы не застила, кажись, век таких очей не видел.

Вновь вздохнул. В прошлые братчины[12] схоронил же­ну: остудилась в зазимье, занедужила да так и не встала.

– Чьих будешь?

– Из вотчины мы... князя Телятевского.

– Ведаю Андрея Андреевича... Пойдем-ка в избу, накормлю вас.

В избе потчевал да выведывал:

– А муж, поди, к Хлебному двору подался?

– В бегах он, батюшка, давно в бегах.

– Так-так, женка. Ныне многи от бояр убрели... Звать-то как?

Долго выспрашивал, после же молвил:

– Побудь у меня, женка. Я ж в приказ наведаюсь. Ступай с чадом в светелку. Да смотри, со двора не ходи.

Василиса не ушла: за двором голод лютый.

Ночь.

Сирая избенка. Тускло мерцает огонек лучины. На лавке отходит слобожанка. Затуманенные мученические глаза подняты на киот с закоптелым ликом Христа. Слобожанка хочет перекреститься, но нет мочи шевельнуть рукой. Из блеклого безжизненного рта протяжный стон и тихий горестный шепот:

– За что караешь, господи-и-и?

Подле, в скорбном молчании, сидит слобожанин.

На полу, на черной ветхой овчине, лежат два мальца с восковыми лицами. (Бог взял их к себе этой ночью). Тут же, на овчине, умирает еще один малец.

– Ись хочу, тятенька... Ись!

Неутешная слеза скользит по впалой щеке слобожанина. Ему нечем накормить свое дитятко. В избе – шаром покати, последняя горбушка хлеба съедена неделю назад. Были пустые щи, да и те намедни выхлебали. Помрет, помрет дитятко!.. К соседу бежать? Мало проку. У того самого горе в лохмотьях, беда нагишом. И так по всей слободе. Люди мрут от голода и чумы, много мрут. А смерть-лиходейка и не думает отступать, косой валит тяглый посад.

– Ись хочу, тятенька!

Горбится, еще ниже горбится слобожанин. А с лавки страдальческий умоляющий шепот:

– Не сиди. Последыш умирает... Принеси чего-нибудь, господи!

И впрямь, чего сидеть истуканом? Последыш умирает. Любый чадушко. Веселый, синеглазенький чадушко, в коем души не чаял. Надо спасать, спасать!

Рогожу и дубинку в руки – и на двор. На разбой и душегубство. Не он первый. Лютый голодень так за горло схватил, что многих людей на самое жуткое дело послал. Прости, владыка небесный. Любый чадушко помирает. Прости!

Ночь. Черная, глухая, недобрая. Слобожанин крадется по заулку. Спотыкается. Подле грязных, босых ног – мертвец с оскаленным ртом. Слобожанин переступает и крадется дале. К мертвецу подбегают собаки, рвут на куски.

Слобожанин жмется к тыну. Застыл, опасаясь псов; те, насытившись, отбегают к овражку.

Из-за купола церкви выплыл месяц. От избы, через весь заулок, две длинные тени, приглушенные голоса:

– Не пужайсь, дитятко. Вот уж и храм господен... Свечку угоднику.

Слобожанин догоняет и взмахивает дубинкой. Старуха валится наземь, ребятенок вскрикивает. Сверкает нож. Завернув ребятенка в рогожу, слобожанин торопко несет добычу в избу.

Глаза сумасшедшие, отчаянные. Господи, прости! Прости!!!

Старцы-летописцы скрипели гусиными перьями в монастырских кельях:

«Лета 7000 во сто девятом году на стодесятый год бысть глад по всей Российския земли... А людей от гладу мерло по городам и по посадам и по волостям две доли, в треть оставалось...»

«Того же стодесятого году божиим изволением был по всей Русской земле глад велий – ржи четверть купили в три рубли, а ерового хлеба не было никакова, ни овощю, ни меду, мертвых по улицам и по дворам собаки не проедали».

«Много людей с голоду мерло, а иные люди мертвечину ели и кошки, и псину, и кору липовую, и люди людей ели, и много мертвых по путем валялось и по улицам и много сел позапустело, и много иных в разные города раз­брелось».

 

Глава 7

 

МУЖИКИ-СЕВРЮКИ

 

В тяжкие, голодные годы, когда лишь в одной Москве умерли сотни тысяч людей[13], северскую землю заполонил беглый люд. Бежали оратаи и холопы, посадские тяглецы и гулящие люди, монастырские трудники и попы-расстриги, волжские бурлаки и судовые казаки-ярыжки...

Земля северская!

Юго-западная окраина Руси.

«Божья землица!»

Обильна окраина лесами, реками, хлебородными нивами. «Земли наши северские, – горделиво сказывали мужики-севрюки, – по Десне да Сейму. Всего вдоволь: и рыбы, и зверя, и меду, и жита».

Когда-то было на Руси богатейшее Черниговское княжество. Но минули века, и Чернигов, Новгород-Северский, Брянск, Стародуб, Рыльск, Севск, Путивль, Почеп, Моравск влились в Московское царство.

Старинные черносошные оратаи не знали ни бояр, ни поместных дворян: владели землей общиной. Жили сытно и вольно. Хватило благодатной землицы и пришлому люду.

Пришлые мужики, дивясь неслыханным урожаям, довольно говаривали:

– Под Москвой родит сам-два, и то слава богу. А тут впятеро боле. И впрямь божья землица!

Богатели. Держали свиней, овец и коров, имели по пять-шесть лошадей, по два-три десятка ульев.

На торги подались. Везли жито, мед, воск, птицу, свинину, баранину... Справно жили мужики-севрюки!

Правда, не обходилось и без напастей: бывало, и ордынцы задорили. Сходились в рати, поганым отпор давали. Народ дюжий, отчаянный. Были среди севрюков и лихие, что по тайному указу царя Ивана Грозного из темниц выпущены. Государь, даруя татям и разбойникам жизнь и волю, молвил: «Пусть идут на южные рубежи и защищают от ворогов».

Ордынцы набегали не так уж и часто: неудобно севрюков воевать. Глухие леса, глубокие реки да овражища, где уж тут разбежаться коннице. Да и города-крепости мощны. Уж лучше зорить тульские да рязанские земли, что более открыты и доступны.

Великие князья долго оставляли севрюков в покое. Лишь оброки собирали; но тягло было мужикам под силу. Деньги и жито не переводились.

Горе мыкать начали при Борисе Годунове. Повелел он в Северской Украине новые города, засеки да крепостицы возводить. Послал на государеву службу дворян, детей боярских, пушкарей, затинщиков, стрелецких и казачьих голов. «Служилых по прибору» испомещал землей. Землю же отнимал у мужиков.

Севрюки взроптали:

«Сколь годов жили – порухи не ведали. А тут помещики навалились. Статочное ли дело бар терпеть!»

Одна беда не угасла, другая загорелась. Поубавились не только крестьянские десятины, самих мужиков за горло взяли: указал Борис Годунов свозить севрюков в города.

Царевы «стройщики» поясняли:

«Посады обезлюдели, государева казна впусте. Будете жить в городах и нести тягло. А тех, кто посадскому строению станет противиться, приказано бить кнутом и са­жать в тюрьмы».

Севрюки – в новый ропот. Но беда бедой беду затыкает. Вскоре прознали мужики о «царской десятине». Велено было пахать на государя десятую часть своей земли. Пахать, боронить, сеять, растить хлеб, молотить, свозить в царевы житницы.

Севрюки взбунтовались, открыто кричали на Годунова:

– Злодей из злодеев! Сына Ивана Грозного убил! Татар на Русь навел!

– Юрьев день отменил! Помещиков на наши земли пригнал! В города свозит, воли лишил!

– Не хотим помещиков! Не хотим Годунова!

Уходили с посадов, не пахали «цареву десятину», убивали годуновских посланников.

Гиль по всей Северской Украйне!

Одних лишь беглых холопов скопилось здесь двадцать тысяч. Были дерзки и воинственны. Грозились побить не только дворян и бояр, но и государя всея Руси Бориса Годунова. Из беглых пуще всех ярились Хлопко, Тимоха Шаров да Карпунька Косолап.

Комарицкая волость всколыхнулась: зорили и жгли помещичьи усадьбы, убивали дворян и стрельцов. Крамола перекинулась на многие уезды. Повсюду началось «волнение велие». Восстали Владимир, Волок, Вязьма, Коломна, Малый Ярославец, Медынь, Можайск, Ржев...

Хлопко, сокрушая царских воевод, двигался на Москву. Борис Годунов выслал встречу окольничего[14] Ивана Бас­манова с «многою ратью». Окольничий Басманов был убит, но тяжело посекли и Хлопко. К вечеру восставшие отступили. Хлопко «изнемог от многих ран». Захваченных в плен люто казнили: четвертовали, сажали на колья, жгли на кострах.

Годунов повелел:

– Бунтовщики поднялись из Комарицкой волости. Вешать их от змеиного гнезда до Москвы.

Трупы болтались на деревьях, смердили, пугали странников, бредущих по дороге, обезображенными лицами. Но мертвецов не трогали: царь запретил снимать под страхом смертной казни.

А Русь захлестывали все новые и новые слухи. Теперь уже в каждой избе баяли:

– Жив царевич Дмитрий! В Польше-де объявился. Скоро, чу, на Русь придет.

«Царевич Дмитрий», с польским войском, перешел русский рубеж в октябре 1604 года. В первые же недели Лжедмитрия признали Путивль и Рыльск, Севск и Курск, Кромы и Моравск...

Тотчас спихнули годуновских правителей комарицкие мужики и холопы. Избивая тиунов и царских приказных, зло гомонили:

– Хватит, поизмывались! Земля наша николи не была боярской. Годун силком волость прибрал. Не бывать ярма годуновского!

Расправившись с царскими подручниками, всем миром отправились к «богоданному государю».

В начале января 1605 года Дмитрий Самозванец встречал народ на паперти храма. Никогда еще Севск не видал такого многолюдья. Сколь на соборной площади крестьян и холопов, казаков и стрельцов! Осаждают паперть юродивые, нищие, убогие и калики перехожие. Все жаждут глянуть на «истинного» царя, заступника народного.

Царь молод. Приземист. У него широкие плечи, широкая грудь и короткая толстая шея. Лицо круглое, грубоватое, ни усов, ни бороды. Волосы светлые, с рыжиной. Глаза юркие, маленькие. Нос похож на башмак, подле носа две большие бородавки. Руки царя грузные, одна короче другой.

Малый рост, квадратная фигура и некрасивое голое лицо делали Самозванца непривлекательным. Но в народе толковали: с лица не воду пить. Был бы корня царского. Этот же – сын самого Ивана Грозного, что бояр лихо шерстил.

Вот и Дмитрий о том же изрекает:

– Я – законный наследник великого государя Ивана Васильевича, пришел в державу свою, дабы дело батюшки своего продолжить. При нем на Руси порядок был. Крестьяне, посадский люд и холопы жили в тишине и покое. Бояр же, что праведный народ притесняли, Иван Васильевич жестоко казнил, никто не смел и головы поднять. А ныне что? Бояре вконец крестьянина, посадского тяглеца и холопа закабалили, Юрьев день отняли. Обни­щал и оголодал народ, усеял погосты могилами. Престол захватил татарин Бориска. Злодей и душегуб! Не бывать ему боле на царстве! Вот скоро сяду на трон и укажу на плаху отвести ирода. Народу же своему дарую многие милости. Холопам повелю дать отпускные. Пусть живут вольно! Заповедные лета отменю и верну всему крестьянству Юрьев день!

Застывшая толпа радостно взорвалась:

– Слава государю!

– Слава царю праведному!

А самозванец разжигал толпу все новыми и новыми посулами:

– Корыстных дьяков повелю кнутом бить. Буде им жиреть на мздоимстве! Всех повыгоню! Посажу в приказы добрых людей, дабы народ чтили, не воровали и посулов не брали.

– Слава, слава государю!

А «государь» все щедрей и щедрей:

– Севск, Комарицкую волость и всю Украйну укажу освободить на десять лет от налогов и пошлин. Пусть живет здесь народ вольно и сытно! Без воевод и помещиков!

– Слава, слава истинному государю! – во всю мочь грянуло многолюдье.

Нищие, калики, юродивые пали на колени и поползли к ногам Самозванца. Лобзали красные сафьяновые сапоги, подол бобровой шубы и неистово, с горящими взорами восклицали:

– Молитесь за богом посланного царя! Молитесь за Красно Солнышко! Молите-е-есь!

Лжедмитрий вышел из Севска и 21 января 1605 года напал у деревни Добрыничи на царское войско. Но был разбит ратью Годунова. Лжецарь оставил на поле брани шесть тысяч убитых и с остатком войска бежал в Путивль.

Борис Годунов предал Комарицкую землю огню и мечу. Он послал на крамольников касимовского царька Симеона с сорокатысячным войском ордынцев.

«И они так разорили Комарицкую волость, что в ней не осталось ни кола, ни двора; они вешали мужчин за но­ги на деревья, а потом жгли, женщин, обесчестив, сажали на раскаленные сковороды, также насаживали их на раскаленные гвозди и деревянные колья, детей бросали в огонь и воду; и чем больше мучили людей, тем более они склонялись признать Дмитрия своим законным государем».

 

Глава 8

 

ВАСИЛИЙ ШУЙСКИЙ

И ДМИТРИЙ САМОЗВАНЕЦ

 

Самозванцу удалось оправиться от поражения и собрать новые силы. 16 мая 1605 года он выступил из Путивля и пошел через Кромы и Орел к Москве.

20 июня Дмитрий Самозванец, под оглушающий колокольный звон, въехал в столицу.

В тот же день князь Василий Иванович собрал ближних людей из челяди и торгового люда и молвил:

– Новый царь не сын Ивана Грозного. То беглый расстрига Гришка Отрепьев. Он отшатнулся от православной веры и целовал крест латынянам. Святая церковь прокляла Гришку. Не место ему в христовой Руси. Расстрига добился трона обманом, окружил себя немцами и ляхами. Погубил Самозванец матушку Русь!

Ближние люди крестились, Шуйский же наущал:

– Ступайте в народ. Сказывайте о Воре, зовите к бунту.

– Позовем, князь, – твердо молвил купец суконной сотни Федор Конев, большой сутуловатый мужчина с густой темно-русой бородой. – Не быть Расстриге на царстве!

– Да, смотри, несите слово утайчиво. У Самозванца подручников хватает. Пуще всего опасайтесь Петьки Басманова!

Шуйский знал, кого посылал. Купец Федор Нилыч собаку на плутнях съел, не подкачает. Но Федор Нилыч «подкачал», попался как кур во щи. И двух дней не ми­нуло, как угодил в руки царского любимца Петьки Басманова. Суеверный Василий Иванович плевался. И надо же такому статься! Уж лучше бы не поминать Гришкина лизоблюда. Черт его за язык дернул. Сидит теперь купчина в застенке Басманова. На дыбу, чу, подвесили. Ох, быть беде!

Шуйский как в воду глядел. После третьей попытки Федор Конев не устоял и вякнул:

– Винюсь, Петр Федорович. Шуйский на воровство подбил.

 

23 июня, на Аграфену-купальницу, князя Василия «взя­ли за пристава»[15]. Бояре шушукались:

– Конец Васильюшке. Из Пытошной не выбраться.

Красная площадь. Многолюдье. Помост, плаха, палач.

На преступнике белая длинная рубаха, в руках восковая свеча.

Восемь сотен стрельцов под началом Петра Басманова окружают помост. Царев любимец в алом бархатном кафтане с жемчужным козырем. Из-под высокой, опушенной соболем шапки, вьются густые черные кудри; темные красивые глаза наглы и дерзки.

Басманов кричит в толпу:

– Василий Шуйский помышлял учинить поруху[16] ве­ликому государю и Отечеству. Вор и злодей сам норовил вскочить на царство. Он подлый изменник!

Шуйский, щуря глаза, громко молвил:

– Буде те лаять, прихвостень Гришкин! Тебе ли, лизоблюду, Рюриковича поносить? Рылом не вышел. Батюшка твой, Федька Басманов, замест девки гулящей к царю приходил. Буде!

Басманов вспыхнул, поперхнулся (о блуде государя Ивана Васильевича с женоподобным ласкателем Федькой ведала вся Москва), слова застряли в горле. Придя в себя, сатанея, с хриплым визгом обрушился на Шуйского:

– Шубник! Тварь плюгавая!.. Николи того не было. Навет на батюшку! Поделом тебя, собаку, царь на плаху отправил!

Шуйский же, не дожидаясь своего часа, взошел на высокий помост и что есть мочи, обращаясь к народу, воскликнул:

– То не царь, а законопреступник Гришка Отрепьев! Приняли вы вместо Христа антихриста и поклоняетесь посланному от сатаны! Опомнитесь, да поздно будет. При­ведет вас Расстрига к погибели!

Петр Басманов поспешно кивнул судному дьяку. Тот поднялся на Лобное место, развернул столбец и принялся оглашать народу сказку[17].

Василий Иванович молчаливо застыл на помосте. Не слушая государева дьяка, мысленно костерил народ: «Слеп ты, люд православный. Краснобай Гришка воровскими посулами башки неразумные застил. Воистину глаголят: мир с ума спятит – на цепь не посадишь. Темен народ, темен».

Дьяк, прочитав сказку, свернул столбец. Дюжий сиво­бородый кат подтолкнул Шуйского к плахе. Василий Иванович огрызнулся:

– Не спеши, Рыкуша.

Земно поклонился народу, молвил:

– Прощай, люд православный! Не держи зла, коль чем прогневал. Отдаю богу душу за правду, за веру Хри­стову!

Низехонько поклонился Василию Блаженному. Глядя на купола, размашисто, истово крестясь, принялся за молитву. Затем положил голову на плаху.

– Прими, Иисусе Христе, раба грешного.

Рыкуня ухватился за остро отточенный топор, но в тот же миг раздался всполошный выкрик:

– Стой! Стой, палач! Государево слово!

Из Кремля прискакал к Лобному царский гонец с новым указом.

– Великий государь дарует Василию Шуйскому жизнь и ссылает его в галицкие земли!

Народ, дивясь царской щедрости, говорил:

– Милосерден наш государь. Молитесь за царя Дмитрия Иваныча!

 

А Шуйский в ссылке так и не побывал: Самозванец сделал новый милосердный жест. Василия Ивановича и двух его братьев вернули с дороги, отдали им поместья и вотчины, возвратили боярство.

Петр Басманов, сидя с Михайлой Молчановым подле царской бани, где Дмитрий Иванович тешился с очередной московской красавицей, горько сетовал:

– Дурью мается государь. Статочное ли дело Ваську Шуйского миловать? Пройдоха из пройдох. Давал за него черт грош, да спятился. Васька и сквозь сито проскочит. Хитрокозник! Будет ли он у царя в послушании.

– Не будет, – кивал Молчанов. – Не таков Шубник, чтоб в покое жить. Погоди, сызнова на государя зло умыслит... Чу, царь в предбанник вошел.

Провожая государя тайными переходами в опочивальню, науськивали на Шуйского. Но Самозванец, разомлевший от «бесовских» ласк, лениво отмахивался:

– И полно, полно вам боярина хулить. Шуйский мне будет верен.

Шуйский же и впрямь не помышлял о покаянии. Исподволь, сторожко готовил новый заговор. Подмечал каждый промах за Расстригой, ждал, когда народ озлобится против немчинов и ляхов.

Недовольство ширилось с каждым днем. Шляхта бесчинствовала на улицах, зорила дворы и лавки, оскверняла божьи храмы.

Москвитяне взроптали:

– Доколь терпеть ляхов? То насильники, душегубы и святотатцы!

То там, то здесь начинались шумные драки. Дело доходило до смертоубийств. Брожение усилилось в дни свадьбы Самозванца с Мариной Мнишек.

Венчались 8 мая 1606 года, накануне празднования дня святого Николая Чудотворца.

Народ возмущенно выплескивал:

– То грех великий!

– Кощунство!

Выползли блаженные во Христе, калики, убогие. Вопили:

– Сором, православные! Не простит господь святотатства. Грядет беда неминучая!

Венчанье было в Успенском соборе. Стрельцы пропускали ко храму лишь бояр, дворян, шляхтичей да иноземных купцов. Посадчан же грубо гнали бердышами прочь.

Ляхи стояли в соборе с оружием и в шапках. Бояре, зло поглядывая на иноверцев, крестились. Скверна храму! Всей православной вере поруганье!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: