В ОДНИХ НОЖНАХ НЕ УЖИТЬСЯ 8 глава




– С богом, батюшка.

Пошел от избы Пронькин степенно, вальяжно. Царь позвал! В кои-то веки побываешь в государевом дворце. Он, подлый человечишко, бывший тяглый мужик князя Телятевского, зван на совет к великому государю всея Руси! Скажи кому в селе Богородском – засмеют. Спятил-де Пронькин, давно ли на постоялом дворе в лаптях сидел, и вдруг из грязи да в князи. Засмеют!

В гору пошел Евстигней Саввич. Глядишь, через год-другой и до Гостиной сотни дотянется. То-то деньга в мошну потечет, то-то на царской льготе каменных лавок и торговых подворий поставит!

Бодр, доволен Евстигней Саввич.

Вышел на Покровку. Улица шумная, многолюдная; по обе стороны, за яблоневыми и вишневыми садами, высятся нарядные боярские хоромы. Что ни терем, то залюбень.

«Знатные хоромы, – с завистью подумалось Пронькину. – Добро бы себе такие поставить. В три жилья, на высоком подклете. Купцов позвать, пир закатить. Глянь, гости, какие хоромы у Проньки, не хуже боярских».

Сожалело вздохнул: царь заповедь наложил. Купецким теремам вровень с боярскими не быть. Знай сверчок свой шесток. Ни шапки высокой не носить (чем знатней чин, тем выше шапка), ни хоромам в три яруса не стоять.

На улице стыло, ветрено, сыплет мокрый, лохматый снег. Дорога, мощенная дубовыми бревнами, грязна и скользка.

– Гись!

Мимо, окруженная конной челядью, громыхает боярская колымага. Ошметки грязи летят на бобровую шубу. Евстигней Саввич жмется к обочине. И шубы жаль, и на боярина зло. Вот и тут купцу униженье. Отряхивай грязь и помалкивай. А сколь еще высокородцев до Кремля проедет! В каретах, колымагах, рыдванах. Теснят чернь (за­зеваешься, так и кнута сведаешь), насмешничают, спесью исходят. Бояре, думцы, ближние царевы люди! Лишь только им можно в каретах покрасоваться. Купцу же (по цареву указу) ни в каком возке ездить по городу не дозволено. Бери посошок – и вышагивай. Свои ножки что дрожки, встал да поехал.

Миновав храм Николы в Блинниках, Златоустовский монастырь и Горшечный ряд, Пронькин вышел к Ильинским воротам Китайгородской стены. Через ров перекинут деревянный мост. На мосту тесно, людно, шумная перебранка: застряли две громоздкие колымаги. Меднобородый носастый боярин, высунувшись из дверки, густо, осерчало кричал:

– Осади, осади, Семка! Ко царю еду!

– Сам осади! – надорванно и визгливо голосил Семка.

– Тебе ли, Петьке Тулупову, моему выезду помеху чинить! Ведай, кто перед тобой! Князь и боярин Сицкий!

– Ведаю! Не возносись, Сёмка. Эко шапку выше Ивана Великого напялил. Чай, не из больших родов. Прадед твой в псарях-выжлятниках у Василия Третьего хаживал, хе-хе!

– Пра-а-дед? – зашелся Сицкий и, кипя гневом, выбрался из колымаги. Забесновался, застучал посохом. – А ты-то, клоп вонючий, давно ли из холопей в бояре выбился?! Да и как? Наушничал царю, на добрых людей поклепы возводил, вот царь-то тебя, лжеца паскудного, и пожаловал. Глянь, на наветчика, люди московские!

– Врешь, собака! – подскочил к Сицкому Тулупов. Ухватил за бороду, заверещал. – Николи того не было! Николи-и-и!

Тяжелый осанистый Сицкий отшиб Тулупова кулаком, крикнул своим челядинцам:

– Скидай в ров колымагу!

Но на челядь Сицкого набежала челядь Тулупова, и загуляло побоище.

Толпе – потеха. Свист, улюлюканье, хохот.

Набежали стрельцы, уняли, развели колымаги.

«Э-хе-хе, – усмехнулся Пронькин. – Ишь, как в боярах гордыня взыграла, ишь, как родами считаются. Где уж тут купцу в высокой горлатной шапке пощеголять (поруха всему боярству!), с головой сорвут».

На Ильинке Большого посада[63] конные стрельцы перегородили улицу подле Посольского двора.

– Чего стряслось? – спросил Евстигней Саввич.

– Послы едут, – ответили из толпы. – Чу, от цесаря римского[64].

Пронькин обеспокоился: как бы и впрямь к царю не опоздать. Оскорбление неслыханное! За такую вольность мигом в опалу угодишь, а того хуже – ив застенке окажешься. Царем-де погнушался, худой умысел держишь. Жуть подумать! Добро, ежели послы по Москве едут.

– На Тверской показались! – словно подслушав Евстигнеевы мысли, гулко оповестил звонарь с деревянной колокольни храма Дмитрия Солунского.

«Слава богу, – повеселел Пронькин. – Тут уж рукой подать. Воскресенские ворота минуют – и на Красную. Лишь бы нигде замешки не было».

Вдоль всей Ильинки выстроились стрельцы государева Стремянного полка; были в нарядных, лазоревых кафтанах с золотыми петлицами. Здесь же ожидали иноземных послов московские дворяне; пестрели дорогие цветные ферязи, подбитые соболями; звенели серебряные цепочки на поводьях богато убранных коней.

– Ряды проехали! На Ильинку вступили! – вновь гулко прокричал звонарь.

Вскоре люди римского цесаря чинно прошествовали к Посольскому двору – просторным высоким каменным палатам в три яруса.

Стрельцы разъехались, а Евстигней Саввич поспешил к Кремлю. Продравшись через торговые ряды Большого посада и Красной площади (тысячные толпы, несусветный гомон и зазывные выкрики сидельцев и «походячих» коробейников, толкотня!), глянул на часы Фроловской баш­ни и поуспокоился: колокола не отбухали и семи часов[65], есть еще времечко.

В воротах, выделяясь из толпы, показался высоченный могутный человек в лисьей шапке и заячьей шубе. Шел неторопко, слегка сутулясь – пышнобородый, многопудовый. Увидев Пронькина, замедлил шаг; крупные зрачкастые глаза ожили. Стал супротив купца, запустил мя­систую пятерню в рыжую бороду, крякнул:

– Ужель сосельничек?.. – Везет же мне ныне.

– Что тебе, милок? Проходи.

– Не спеши, Евстигней Саввич... И годы тебя не берут. Боголеп, дороден.

– Не ведаю тебя, милок, – развел руками Евстигней Саввич, однако ему почему-то вдруг стало не по себе, чем-то необъяснимо жутким, недобрым повеяло от диковато прищуренных глаз незнакомца.

– Отойдем-ка... Ужель не признал, Саввич? А ведь какие дела мы с тобой на мельнице вытворяли. Знатно ты мужичков-страдничков объегоривал. Не с той ли поры стал мошну свою набивать, хе.

– Мамон Ерофеич, – крестясь и пятясь, сдавленно выдохнул Пронькин. – Да как же ты, милок?.. Да тебя ж князь Андрей Андреич... Да мыслимо ли тут на Москве оказаться?

Пронькина кинуло в жар, глаза смятенно забегали. Перед ним стоял тать и душегуб, государев преступник, ограбивший боярские хоромы и убивший тиуна. (Больше ничего он о Мамоне не слышал.) Статочное ли дело очутиться вместе со злодеем, коего давно дожидается плаха! Еще, чего доброго, и его, Пронькина, в суд потянут, с преступником-де знаешься. Тут и с добрым именем распрощаться недолго. Кликнуть бы стрельцов, да опасливо. Возьмет да и пырнем ножом, аль шестопером перелобанит.

– Чего побелел, Саввич?.. Да ты не пужайсь, не пужайсь, сосельничек. Ране дружками были и ныне останем­ся... Никак в Кремль подался?

– В Кремль, к царю позван, – поспешно пролепетал Пронькин. (Скорей бы отделаться от злодея и век его больше не видеть.)

– Ишь ты. В большие люди, выходит, выбился. Купец, что ли?

– Купец, милок, купец. Тороплюсь я. Прощевай.

– Прощаться нам не с руки. Нужон ты мне, Сав­вич, – Мамон хлопнул Пронькина по плечу и тяжелой увалистой походкой зашагал к Великому торгу.

У купца гнетуще защемило сердце.

 

Возвращался из дворца безрадостный: царь запросил у именитых купцов денег. Увещевал, клялся вернуть сторицей. Купцы внимали царю смуро: клятвы Василия Шуйского невесомы и ненадежны. Сколь уж раз от слов своих отбрыкивался, хотя крест целовал прилюдно. Но и оставить государя без подмоги нельзя: воры подошли к самой Москве. Столица в осаде. Купцам – ни выходу, ни выезду; торговля захирела. В городах – бунтовщики, на дорогах – разбой. Товар лежнем лежит. И покуда Вора не побьют, купцам быть в убытке. А дабы бунтовщиков извести, нужно большое и крепкое войско. Войско же без денег не соберешь. Так что либо убытки неси, либо царю помогай. Авось с божьей помощью и положит конец Смуте. Купцам же смута – злее ордынца, разор, ни мошны, ни торговли. Купцам покойная, урядливая Русь надобна, без мятежей и разбоя.

«Хуже нет лихолетья», – угрюмо вздыхал Евстигней Саввич.

 

На другой день, перед самым обедом, в покои вошел привратник.

– Палач до тебя, батюшка.

– Кой палач? – похолодел Пронькин.

– Из кремлевского застенка. Тот, что на Ивановской бунтовщикам головы рубит.

– Не ведаю... Да и пошто? – Евстигней Саввич мос­ковских катов и в самом деле не знал: на казни никогда не ходил, страшился крови. – Чего надобно?.. Гони. Пущай себе идет.

Но кат, не дождавшись дозволения, ввалился уже в горницу. Снял шапку, отряхнул снег, перекрестился на божницу.

– Доброго здоровья, хозяин.

– Здорово, – неохотно буркнул Евстигней Саввич, и глаза его вновь, как и при первой встрече с Мамоном, смятенно забегали. (Чего, чего надо этому разбойнику?)

– Как сыскал?

– Сыскать немудрено. Кто ж купца Пронькина на Москве не ведает, коль его сам царь привечает, – густой мерный голос Мамона бодр и насмешлив.

Огляделся и все так же насмешливо молвил:

– Богато живешь, Саввич. И ковры заморские и сосуды золотые в поставцах... А чего в сундуках-то? – увидел перед собой оробелые глаза Пронькина и гулко захохотал. – Трясешься за добро, Саввич. Знать, много накопил. Ишь, сундуками уставился... Да не пужайсь, не пужайсь, зорить твою казну не стану. Чай, свои люди, хе.

– Чего пришел? – беспокойно ерзая на лавке, спросил Пронькин.

– Обычая не ведаешь, – хмыкнул Мамон. – Допрежь накорми, напои. Угостил бы чарочкой, а? Чай, и сам еще не снедал. Разорись, Саввич! В кои-то веки свиделись.

Пронькин кликнул Варвару из светелки, повелел подать на стол. Но обедать сели одни.

– Нам тут потолковать надо, – молвил супруге Евстигней Саввич.

Варвара вновь ушла в светелку, а Мамон, проводив хозяйку похотливыми глазами (статна, кобылица!), вздохнул.

– Не признала... Постарел я, никак.

– Признать ли тебя, – хмуро проронил Евстигней Саввич. – Ране-то черен был, будто из бочки с дегтем вынули. Ныне же рыж, как огонь. Татарской хной, что ли, бороду выкрасил?[66]

– А рыжим больше бог подает. Вон ты у нас какой богатенький, хо-хо!

– Что-то шибко весел, Мамон Ерофеич. Не к добру... Как на Москву не побоялся заявиться?

Мамон выпил чарку, откинулся широченной медвежьей спиной к стене.

– А мне ныне бояться неча, купец. Телятевский – опальный боярин. И не токмо. Вор, бунтовщик, государев изменник. – Сказывают, к Гришке Расстриге пристал. Слышал небось?.. Вот-вот. И ране-то он с Васильем Шуйским цапался, а ныне и вовсе лютым врагом его стал. Так что не страшен мне ныне Телятевский, тьфу на него, собаку! Не избыть ему плахи. Вот уж потешусь, на кусочки разделаю, гордынника!

– Злопамятен же ты, Мамон Ерофеич, – теребя бороду жирными пухлыми пальцами, произнес Евстигней Саввич, а голову по-прежнему не покидала неистребимая пугающая мысль: зачем пришел сей лиходей, что ему надо?

– Злопамятен, Саввич, ух, злопамятен! Никогда в холопах не был, а Телятевский меня, как самого подлого смерда, сраму предал. Век не забуду сего позорища.

– Как в палачах оказался? Ужель те нравно людей убивать? Не божье то дело.

– Э, нет, Саввич, любое дело божье. И богу, и царю всяки слуги надобны. Каждому свое. Ты вот в купцах всю жизнь помышлял оказаться, а по мне и топор хорош.

– Да к тому ж обвыкнуть надо. Клопа раздавить – и то мерзко, а тут человек.

– А человек хуже клопа, Саввич, – жестко изронил Мамон, стискивая грузной рукой оловянную чарку. – Клоп лишь воняет да помалу кусает. То каждый стерпит, невелик злодей. Человек же, хе, лютей зверя. Лютей, Саввич! Он и зорит, и насилует, и убивает. Пакостник из пакостников. А как живет? В зависти и злобе, в похоти и плутнях. Куды уж зверю до человека.

– Страшен ты, Мамон Ерофеич, – перекрестился Пронькин, и ему в самом деле стало жутко от этого матерого мрачного ката с жестокими ненавидящими глазами. Чего ему надо, чего?! Как выпроводить из дома? Гаврилу, что ль, позвать.

– Ты вот что, Мамон Ерофеич... Мне по делам надобно. Купца ноги кормят.

Поднялся было из-за стола, но Мамон вновь притянул на лавку.

– Сиди, сиди, Саввич. У меня к тебе тоже дело, и немалое... Есть у нас с тобой дружок собинный. Знатный дружок.

– Кой еще дружок? – кисло отмахнулся Пронькин.

– Ивашка Болотников... О нем и потолкуем.

 

После ухода Мамона купец не находил себе места. В светелку ли к жене придет, на двор ли к работным спустится, но худые мысли не отпускают, орясиной из башки не выбьешь. И надо ж было богу вновь свести его с Мамоном! Век бы его не видать, треклятого! Эк чего с Болотниковым порешил сделать. И как только такое в башку втемяшилось? «Поквитаться надо с Ивашкой. Чай, и у тебя, Евстигней Саввич, на Ивашку кулаки зудят».

Зудят, еще как зудят! Болотников всему купечеству злой ворог. Сколь караванов позорил, сколь именитых гостей в Волгу покидал! Такого разбоя Русь, кажись, и не ведала. Стоном и кровью исходила матушка-Волга. Вот и ему, купцу Пронькину, крепко досталось. Вез хлеб, кожи, шубы собольи – и все это псу под хвост. Ивашка захватил, лиходей! Урон-то, урон-то! Одного хлеба двадцать тыщ пудов лишился. Это в голодные-то годы? Да тому хлебу цены нет. А красная юфть, а бархаты? Под метлу вымел, душегуб! Да что товар – сам едва жив остался. (Во время разбойного набега прыгнул с насада в Волгу и чуть не утонул, добро, берег оказался близко. Повезло: других-то купцов Ивашка с Жигулевских круч пометал).

Добрался до Москвы худой, изодранный, недужный. Брел без единой полушки, никто не кормил, ямщики не сажали. Довелось даже похристарадничать. Срам! А все из-за кого? Из-за холопа Ивашки, сосельника из княжьей вотчины.

Дорого обошелся Пронькину Ивашкин разбой! Почитай, без мошны остался, не знал, как и оправиться. Сунулся было за подмогой к дружкам из Суконной сотни, но те повздыхали, поохали – и руками развели: сами-де в нужде и убытках. Дожили до клюки, ни хлеба, ни муки. Скареды! Хоть бы грош кто подкинул. Куда там! Рады-радешеньки Евстигнееву разору: одним купцом на Москве меньше. Захирел, принуждился, хоть за суму берись. Не чаял уж и выбиться, да вновь князь Телятевский помог. Послал с житом своим в Холмогоры, молвил: «Хлеб там ныне в большой цене. Не продешевишь – пятая доля твоя». Не только не продешевил, но и загнал втридорога. Добрый куш в мошне осел. Князь же новый торговый обоз снарядил, и опять Пронькин внакладе не остался. Так мало-помалу и выкарабкался, достаток заимел.

Но недавно новая поруха от Ивашки. Великая поруха! В сенозарник отправил торговый обоз с солью в Калугу. Помышлял по осени продать с немалой выгодой, но не тут-то было: Ивашка захватил Калугу и отдал соль изменникам-купцам, что помогли Вору город взять. Тысячи пудов как не бывало! То ль не урон? Прав Мамон Ерофеич: такой лиходей всей Руси первейший супостат. Экую замятию в Московском царстве учинил! Всю Русь на воровство поднял. И это тот самый Ивашка, что Христа ради приходил к нему за пудишком хлеба на мельницу. Шапку ломал, в ноги кланялся. И вдруг на-ко! Большой воевода царя Дмитрия. Уму непостижимо! Холоп Ивашка побил знатных воевод и ныне на саму Москву ополчился. Царскому трону угрожает. Шуйского-де побью, бояр и купцов показню, а на престол мужицкого царя поставлю. Страху нагнал, да и какого! Вся Москва трясется. Вор-де, коль Престольную возьмет, никого не пощадит, изменников царя Дмитрия в крови утопит. Жутко на Москве! Особо богатым лихо. А что, как и в самом деле Болотников Москву захватит? Хоромы пожгет, казну отберет и почнет саблей потчевать. В Болхове всех лучших людей изрубил. Свиреп Болотников! Покуда не поздно, надо и казну припрятать, и о своей душе подумать. Мешкать и часу нельзя.

Пронькин не мешкал: еще до подхода к Москве Болотникова надежно припрятал деньги и вырыл под избой тайник с лазом со двора. (А вдруг и сгодится. В тайнике воды, вина и снеди не на одну неделю хватит.)

«Господи, владыка всемогущий! – тычась лбом о пол, горячо молился Евстигней Саввич. – Покарай праведной десницей душегуба и святохульца Ивашку. Избавь от еретика и антихриста. Даруй земле покой».

Но покой будто черти унесли.

Мамон же, вновь наведавшись, опять за свое:

– Не тяни, Саввич. Удача тебе сама в руки плывет, а ты все прикидываешь. Дело верное. Свершишь – царь в бояре пожалует. Не тяни!

– Опасливо, Мамон Ерофеич. Ивашка Болотников не дурак, ишь какими ратями коноводит. А вдруг не клюнет?

– Это на сына и женку? Дело верное. Клюнет! Наш будет Болотников.

– И все же опасливо, Мамон Ерофеич. Не по-божески. Опасливо!

– Это тебе-то, хе. На постоялом дворе небось не такие дела проворачивал... Не кривись, ведаю. Неча божьей овечкой прикидываться. Скажи кому на Москве – и нет купца Пронькина. Немало за тобой греха, Саввич, ох, немало.

В горнице душно, жарко, но Пронькину стало знобко. Навязался-таки на его душу кат! Ишь как ловко паучью сеть раскидывает.

– А ежели Малей Илютин проведает? – канючил Пронькин. – Он к самому государю вхож.

– Не проведает, да и не с руки ему сына и женки Болотникова держаться. Царь за то не помилует. Будет нем как рыба. Не промахнемся, Саввич!

 

Глава 10

 

ЛИХО МОСКВУ БРАТЬ

 

Ветрено, морозно.

Иван Исаевич вышел из воеводской избы, и тотчас же его обдало снежной пылью. Метель, взрывая сугробы, мча­лась по ратному стану, засыпая дороги и тропинки. Неподалеку громко, остудно кричали пушкари:

– Тяни! Тяни, леший вас забодай!

Кони (тянули розвальни с трехсотпудовой пушкой!) завязли в сугробах. Подбежал Тереха Рязанец в бараньем полушубке, закричал:

– Не бей, не бей, дьяволы. Пожалейте коней!.. Эгей, обозные, помогай!

Подошел Болотников, навалился на розвальни.

– А ну, поднатужься, ребятушки!

Поднатужились, вытянули коней из сугробов.

– Век живу, но такого снега в ноябре не видывал, – посетовал Рязанец.

– Тяжеленько, воевода, – вторил пушкарскому голове один из обозных.

– Ничего, ничего, ребятушки. Вон сколь верст отма­хали. Ныне же, почитай, отмаялись. Дале Москвы не пойдем.

Знал Иван Исаевич: пушкарям и возницам, обслуживающим наряд, было и в самом деле лихо. Через какие только неудобицы не приходилось перетаскивать тяжеленные орудия! Зимой же наряду вдвойне худо.

«И не только наряду, – раздумывал Болотников. – Всему войску зимой тяжко. Зима – не лето. Эх, прийти бы к Москве месяца на два ране! И драться веселей, и с харчами получше. У зимы же брюхо велико. Напасись еды на стотысячную рать!»

Правда, повольники пока еще большой нужды в харчах не ведали, но чем дальше рать удалялась от богатых Украйных земель, тем все ощутимее таяли кормовые запасы. В голодных, заброшенных подмосковных деревнях и селах не было ни хлеба, ни мяса. Даже сена лошадям зачастую неоткуда было взять. Выручала все та же Украйна. От севрюков-мужиков тянулись к рати обозы с житом, говядиной, свининой, битой птицей. Мужики отдавали чуть ли не последки: помнили о неслыханной милости Дмитрия Иваныча – на десять лет освободить Комарицкую волость от налогов и пошлин!

 

Иван Исаевич сел на коня и поехал по стану. Его сопровождали Устим Секира и Матвей Аничкин. Всюду сновали повольники. Одни несли из леса сучья и разводили костры, другие, сбегая к дымящимся прорубям Москва-реки, поили коней, третьи сооружали шалаши.

Добро, лес рядом, отметил Иван Исаевич, добро, соломкой запаслись. В шалашах все потеплей. Но на душе было неспокойно: ранняя зима прибавила хлопот. Недоставало не только хлеба, мяса и сена, но и теплой одежды: валенок, полушубков, рукавиц, шапок.

«Прийти бы летом, – в который уже раз подумалось Болотникову. – То-то бы на Москву навалились!.. Ныне же с ходу Шуйского не возьмешь, зимой крепости брать тяжко. А тут сама Москва. Да и монастыри к бою изготовились. Что ни обитель, то твердыня».

Москву надежно прикрывали семь монастырей: Спасо-Андрониевский, Симонов, Новоспасский, Покровский, Даниловский, Новодевичий, Донской. Монастыри высокие, мощные, с толстыми каменными стенами, с башнями и бойницами, с крепкими воротами и амбразурами верхнего, среднего и нижнего боя. Лазутчики донесли: в крепостях-обителях засели стрельцы, уставились пищалями и пушками.

И в самой Москве ожидало Болотникова немало каменных преград. В Белом городе – Сретенский, Рождественский, Высокопетровский и Страстной монастыри. Ки­тай-город прикрывали с востока Иваницкий и Златоустинский монастыри. Далее, к западу, у Большой Дмитровки, стоял Георгиевский монастырь, у Большой Никитской – Никитский, у Чертольских ворот – Алексеевский. Варваринская и Никольская улицы защищались стенами Знаменского, Богоявленского и Никольского монастырей...

Лихо, лихо Москву брать! Сколь мужичьей крови прольется... Вот если бы, как Калугу? Там подняли посад и взяли крепость без единого убитого ратника. Вот так бы и Москву всколыхнуть. Лазутчики доносят, что в столице неспокойно. Черный люд крамолен. На Сретенке и Мяс­ницкой целое побоище с государевыми стрельцами было. Посадчане, прочитав «листы», ринулись на боярские дворы. Шуйский прислал конных стрельцов. Многих посадчан в застенок свели. Но гиль на Москве не утихает. Замятня прокатилась по Зарядью, Петровке, Ордынке... Москва шумит, вот-вот всем скопом грянет на самого Шуйского. Тот же в Кремле заперся, пушки на стены вытащил. Крепко, знать, черни испугался, коль от своего же народа за каменными стенами затворился... Нет, пожалуй, и ныне можно без крови обойтись. Надо побольше заслать на Москву лазутчиков. Пусть читают «листы», пусть поднимают народ. Пусть москвитяне сами откроют ворота. А покуда... покуда надо выждать. Выждать неделю-другую.

Эх, Иван Исаевич, Иван Исаевич! Кабы тебе все знать да предвидеть, но и тебе бог не дал быть о семи пядей во лбу. Не жди, не мешкай! Соберись с духом и вдарь по Шуйскому. Вдарь, пока Москва в смятении, пока не подтянула силы. Царю и боярам твоя промешка на руку... Да не забудь Москву в кольцо взять, не забудь все дороги перекрыть. Не забудь, Иван Исаевич!

 

– Глянь, воевода. Никак пополнение, – сказал Устим Секира, кивнув на густую толпу мужиков, идущих по дороге.

– Кажись, из горожан, – произнес Аничкин. Ни на одном из мужиков не было лаптей.

Впереди толпы ехал на чубаром коне Тимофей Шаров. Увидел Болотникова, весело молвил:

– Москва к тебе, воевода!.. Не хотят боле посадчане под Шуйским сидеть.

У Болотникова довольно заискрились глаза. Москвитяне начали покидать столицу! То добрый знак.

– Здрав будь, Большой воевода! – поясно поклонились москвитяне.

Иван Исаевич сошел с коня, приветливо молвил:

– И вам здоровья доброго... Шапки, шапки наденьте! Не студите головы. С чем ко мне пришли, други?

– Прими под свое начало, Большой воевода.

– А чего ж в Престолькой не сидится? Там и царь, и патриарх, и избы теплые. У меня ж здесь не рай. Вишь, как мои ратники в сугробы зарываются. Здесь на изразцах не полежишь, не погреешь бока. С чего бы это вдруг Москва ко мне, а?

Москва ответила:

– Не желаем боле Василия Шуйского на троне зреть. Тяглый люд в три погибели гнет, ни вздохнуть ни охнуть. Последни деньжонки отнял. Ремесло наше вконец захирело, кормиться боле не с чего. Затуга и голодень на Москве, воевода. Ты уж прими нас под свою руку, батюшка, не дай погибнуть.

– И много ли вас таких на Москве?

– Весь черный люд великую нужду терпит. Не люб народу Василий Шуйский. Лихо с ним. Москва об истинном царе помышляет. Чу, Дмитрий Иваныч к народу милостив, праведно станет царствовать.

– Праведно, други. О том вы, поди, из грамот его наслышаны. Боярам боле не мытарить простолюдина. Быть и судам праведным, и ремеслу жить!.. Приму вас к себе.

Москвитяне вновь сняли шапки и вновь закланялись. Один из них, широконосый, с большими висячими бровями, кашлянул в кулак и спросил:

– На Москве слушок прошел, воевода. Царь Дмитрий-де, коль боем столицу возьмет, показнит не токо бояр, но и всех посадчан, как своих изменников. Страшно то черному люду.

– Вранье! – резко кинул Болотников. – Слух тот Шубник пустил, дабы отпугнуть посадчан от царя Дмитрия. Никогда Дмитрий Иваныч не поднимет меча против своего народа. Рать его, в кою вы пришли, из крестьян и холопов. Так ужель трудник трудника на плаху потащит? Вранье!

– Спасибо тебе, батюшка, – в третий раз поклонились посадчане.

Иван Исаевич, распрощавшись с москвитянами, обеспокоился.

По доброй охоте или со страху пришли к нему эти три десятка посадчан? Коль со страху, то царя Дмитрия (да и воеводу его) за ката считают. Выходит, не верят. А коль не верят, за Шуйского будут стоять. Авось-де стены спасут, авось отсидятся. Глядишь, и голова целехонька. Зачем судьбу искушать? Уж лучше синица в руке, чем журавль в небе... Поди, о дворянских казнях наслушались. Шубник же и посадчан к ним пристегнул. Всех-де под корень Болотников вырубает. Пасись, народ, лиходея! Никому не будет пощады. Вор – душегуб и кровоядец!..

Нет, не зря тревожился Иван Исаевич: и на сей раз чутье не обмануло его. Патриарх Гермоген и царь Шуйский обрушили на посад устрашающие речи. Чем только не пугали простолюдина, какими только карами не грозили! И христолюбивый москвитянин робел, шел в храмы. Но... стоило выйти ему на многолюдье, стоило услышать чье-то дерзкое слово, и вновь начинала подниматься, рваться наружу, колготиться неспокойная душа, и вновь неистребимо тянулась к замятне.

Крамолой и страхом жила Москва.

Василий Шуйский неустанно советовался с воеводами. Убедившись, что Вор окончательно встал под Котлами и Коломенским, царь повелел:

– Осадными воеводами быть князю Дмитрию Туренину да думному дворянину Ивану Пушкину. Стоять им за Москвою-рекою у Серпуховских и Калужских ворот. Дозирать за воеводами приказываю боярину князю Ивану Одоевскому Большому.

Племяннику же своему молвил с глазу на глаз:

– Тебе, Михайла, быть на вылазке. Ивашке Болотникову ни днем, ни ночью покоя не давай. Дам тебе лучшие полки. И ведай, Михайла: зело великое дело на тебя возлагаю. Как бы не рухнуть под мужичьим топором. Ишь, какую огромную рать Вор собрал. Да и на Москве, как ведаешь, смуты хватает. На пороховой бочке сидим. Чернь, того гляди, на Кремль навалится. (Царь, боясь бунта, приказал разобрать все мосты, перекинутые из Кремля через ров, и поставить перед воротами пушки.) На тебя, Михайла, вся надежда. Наподдаешь Вору – и Москва угомонится. Нам бы лишь времечко выиграть. Скоро новые рати на помощь придут. Тут, всеми-то силами, Ивашку и прикончим. А покуда тереби, задорь, изматывай Ивашку. С богом, Михайла, с богом, родимый!

Царь аж прослезился, горячо облобызал племянника и тихо, умильно добавил:

– Стар уж я стал, Михайла, недолго мне царствовать. (А глаза хитрющие!) Тебя, а не братьев своих, на троне вижу. Не горазды они Московским царством править. Глупы, спесивы, ума в них ни на полушку. Развалят царство. Ты ж, Михайла, головой светел. Не по летам наградил тебя господь ясным разумом. Не вижу достойнее мужа... Ну, ступай, ступай, Михайла. Ныне благословит тебя на подвиг ратный владыка Гермоген. Ступай к нему.

Назначив осадных и «вылазных» воевод, царь приказал спешно поставить перед Серпуховскими и Калужскими воротами Скородома передвижной дощатый городок[67].

– Без сей крепостницы не обойтись. Вспомните-ка, бояре, последний набег Казы-Гирея. Знатно помогла крепостница, Москву оборонила. Споткнулся на ней хан. Ныне же и Болотников здесь споткнется. Немедля кличьте плотников!

 

Стояли в Котлах. Иван Исаевич, дотошно оглядев южные подступы к Москве, собрал начальных в свою воеводскую избу.

– Полки Шуйского стянуты в Замоскворечье. Здесь же и подвижная крепость поставлена. Шуйский – не дурак, но и мы не лыком шиты. Надо и нам свою рать обезопасить. Поставим свою крепость, да такую, чтоб никаким вражьим ядром не взять.

– Из дубовых бревен? – спросил Мирон Нагиба.

– Не угадал, друже. То дело долгое и хлопотное, а Шуйский может в любой день напасть.

– Тогда из чего ж? – недоуменно пожал плечами Тимофей Шаров.

– А про гуляй-город небось слышали?

– Гуляй-город? – протянул Устим Секира. – Как же не слышать, батько. О том каждый казак ведает. Но теперь не лето. Да и где уж телегам устоять против пушек. Разумно ли?

– И я сомневаюсь, – сказал Юшка Беззубцев. – В щепки такой гуляй-город разнесут.

Иван Исаевич с прищуром глянул на воевод, улыбнулся.

– Знатно же вы меня разделали... А про мужичью смекалку забыли? Все, кажись, когда-то жили в деревеньках, все когда-то ледяные горки и валы делали да на санках катались. Да и не токмо. Отец мой, бывало, с соседом поставят в зазимье телегу на телегу, обложат соломой да водой обольют – и вот тебе добрый ледник-морозильник. Что хочешь в нем храни, до Николы вешнего не расстает... Все еще невдомек? Ну так слушайте. Надо стянуть к Коломенскому и Заборью, что у речки Даниловки, сотни саней, поставить их в три ряда, плотно набить сеном и соломой и облить водой, да облить несколько раз, дабы крепость стала крепче камня. Тогда никакая пушка нас не возьмет.

– Любо, батько! – помолчав, грохнул по столу тяжелым кулачищем Нечайка.

– Знатно придумал, – одобрил Матвей Аничкин.

– Любо! – молвили воеводы.

Один лишь Нагиба продолжал сомневаться. Комкая лохматую трухменку, недоверчиво молвил:

– Выйдет ли, Иван Исаевич? Сроду такого не было.

– Не было, так будет. Война всему научит. Выйдет, други! Велю в сей же день поднять обозных людей и каждого пятого ратника. Поднять мужиков из ближних сел. Пусть везут сено и солому. Да чтоб не скупились. Осилим Шуйского – вернем сторицей. По полкам, други!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2017-06-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: