Расправившись с ультралевой и дантонистской оппозициями, робеспьеристы активизировали свою преобразовательную деятельность. В мае 1794 г. они развернули широкую кампанию по насаждению гражданского культа Верховного существа. Атеизм был окончательно приравнен к преступлению. Может показаться, что таким образом "партия" Неподкупного отреклась от провозглашавшейся ею ранее веротерпимости. Но это не так. Она лишь последовательно осуществляла парадоксальную концепцию веротерпимости Руссо, согласно которой в истинно свободном государстве человек не должен быть преследуем за взгляды в отношении религии. Однако атеист всё же подлежит наказанию, но не за убеждения, а за то, что, не признавая гражданский культ, оказывается плохим гражданином своей страны. И для Кутона, и для Робеспьера атеизм того или иного лица означал нежелание руководствоваться нормами "естественной" нравственности, что в их глазах было равносильно посягательству на святая святых Революции. Отсюда – обличительный пафос выступлений против не разделявших веры в Верховное существо. "Общество (якобинцев – А.Ч.) должно предать публичному проклятию тех, кто хотел бы установить атеизм, кто не применял бы добродетель на практике и жил без нравственности", – говорил Кутон в Якобинском клубе[713].
Помимо гражданского культа, робеспьеристы в качестве средства утверждения "вселенской" морали использовали также просвещение, искусство, пропаганду, но главным орудием достижения данной цели для них всё же был террор. Правда, ни Робеспьер, ни Сен-Жюст, ни Кутон не являлись его изобретателями. Начавшись стихийно в форме насильственных "эксцессов" охваченной массовым психозом толпы, террор, опять же по требованию парижских "низов", получил затем статус государственной политики. Поэтому, когда "партия" Робеспьера приступила к планомерной реализации своей утопии, она уже могла опираться на принятое репрессивное законодательство и активно действующие карательные органы, во главе которых стояли её сторонники.
|
Воспринимая мир как поле битвы Добра и Зла, робеспьеристы соответственно делили всех людей на два лагеря: приверженцев Добродетели и защитников Порока. Себя они, разумеется, относили к первым и едва ли не в каждом выступлении об этом напоминали. Так, в речах и даже кратких репликах Кутона постоянно подчеркивается: "правительство добродетельно", "добродетель и честность поставлены в порядок дня", "мы ставим в порядок дня справедливость, порядочность, нравственность и добродетель" и т.п.[714] Политических же противников робеспьеристы, напротив, наделяли всеми мыслимыми и немыслимыми пороками. Это, по словам Кутона, "гнусные существа, несущие на себе печать бесчестия, безнравственности и злодеяний", "безнравственные люди, развратители и убийцы" и т.п.[715] Если верить Кутону, они даже обликом своим не похожи на обычных людей: "негодяев узнают по внешности"[716]. Это какие-то монстры, исчадия ада, стремящиеся установить над миром вечное господство Зла.
Разве возможен компромисс между этими полярными противоположностями? Если раньше воюющие державы рано или поздно вступали в переговоры и заключали мир, то разве может быть мир между силами Добра и Зла? А к последним робеспьеристы относили всех, кто боролся против революционного правительства на внутренней и внешней арене. Олицетворением Порока для них была Англия, вставшая во главе антифранцузской коалиции после того, как 1 февраля 1793 г. Конвент объявил ей войну. В робеспьеристской идеологии и пропаганде Англия играла дьявольскую роль предводителя сил тьмы, пытавшихся погасить сияющий во Франции светоч Добродетели. "Британское правительство, – говорил Кутон, – виновно в преступлениях против человечества". Глава британского кабинета У. Питт-младший был торжественно провозглашен "врагом рода человеческого"[717], а все противники робеспьеристов объявлялись "агентами Питта". Оставался единственный выход для разрешения столь острого этического противоречия – устранение одной из непримиримых противоположностей. А поскольку данный конфликт проецировался робеспьеристами на политику, это означало физическое уничтожение соперников. "Цель не в том, чтобы сколько-то раз проучить, а в том, чтобы истребить безжалостных союзников тирании", – считал Кутон[718].
|
Напомню, что все социальные проблемы, как то: углублявшийся экономический кризис, недовольство широких слоев общества политикой революционного правительства, остававшегося глухим к их требованиям, нежелание подавляющего большинства населения воспринять искусственные нормы новой морали и прочее – робеспьеристы объясняли нравственной испорченностью части граждан и развращающим влиянием врагов Революции. "В силу самой природы вещей, – говорил Кутон, – такое великое политическое событие не может произойти без того, чтобы нравственная испорченность людей, всю жизнь проживших под властью деспотического и порочного правительства, не побуждала их использовать все средства, дабы обернуть это событие во вред поднимающимся добродетелям и погрузить те в небытие"[719]. Нетрудно заметить любопытную закономерность: чем активнее пытались робеспьеристы осуществить свою утопию, тем сильнее ощущали скрытое сопротивление общества и тем чаще звучал в их речах мотив "контрреволюционного заговора". Весной-летом 1794 г. без упоминаний о нём обходилось мало какое из выступлений Кутона.
|
Неудивительно, что при подобном восприятии действительности робеспьеристы неразрывно связывали окончательное торжество Добродетели с полным истреблением носителей Порока. Таким образом, террор рассматривался ими как необходимое средство построения совершенного общества. "Если движущей силой народного правительства в период мира должна быть добродетель, то движущей силой народного правительства в революционный период должны быть одновременно добродетель и террор – добродетель, без которой террор пагубен, террор, без которого добродетель бессильна", – говорил Робеспьер[720]. Ему вторил Кутон: "Народ не может быть счастлив, пока не уничтожены все клики, все злодеяния, все пороки, пока не будет торжественно установлена власть нравственности и добродетели"[721].
Разительна перемена, происшедшая с Кутоном за полгода после его миссии в Пюи-де-Дом. Там, находясь в гуще людей, он мог воочию видеть последствия своих решений для судеб земляков, многих из которых он хорошо знал с детства и к которым испытывал столь свойственные его натуре сочувствие и сострадание. Вероятно, эта обоюдная живая связь и удерживала его от чрезмерно жестких мер. Иначе обстояло дело в Париже. Здесь, увлеченный созданием "Царства добродетели", погруженный в абстракцию "мира в облаках", он, похоже, уже не воспринимал террор как боль и страдание конкретных людей. В стенах Конвента, окруженный такими же фанатиками утопии, как он сам, Кутон не видел крови, ежедневно проливаемой на площади Революции во исполнение их воли. Известия о казнях не трогали его чувствительного сердца, потому что для него за каждым именем в списке приговоренных к смерти стоял всего лишь абстрактный носитель порока, а вовсе не реальный живой человек со своей неповторимой судьбой. Террор ощущался Кутоном как торжественный ритуал очищения земли от порока, как трудная, но высокая и радостная миссия избавления рода людского от бед и тягот его прежнего состояния. Этот отнюдь не жестокий от природы человек с энтузиазмом предлагал сам и поддерживал выдвинутые другими всё новые террористические меры. Террор для него – истинный праздник добродетели. Мало казнить короля, надо сделать эту дату ежегодным днем народного ликования[722]. Мало ввести смертную казнь для "нарушителей суверенитета нации", надо быть готовым подкрепить такое решение делом – "я, хоть и столь немощен, но возьму на себя исполнение приговора"[723].
Закономерным результатом подобной эволюции Кутона и вершиной его карьеры стало участие в создании кровавого декрета от 22 прериаля (10 июня 1794 г.). Составленный Кутоном и Робеспьером (Сен-Жюст находился тогда в миссии на фронте) и с огромным трудом проведенный ими через Конвент, этот акт открыл дорогу Великому террору. Характерно, что он был принят в тот момент, когда положение Республики оказалось как никогда прочным: её армии повсюду наступали, внутри страны было невозможным не только открытое сопротивление, но даже легальная оппозиция. Однако террор уже давно не диктовался обстоятельствами военного времени. Его цель четко сформулировал в своём докладе Кутон: "Отсрочка наказания врагов родины не должна превышать времени, необходимого для установления их личности. Речь идет не столько о том, чтобы наказать их, сколько о том, чтобы уничтожить"[724]. Закон полностью избавил Трибунал от ещё сохранявшихся немногочисленных и чисто внешних "юридических формальностей" и открыто распространил действие репрессивных мер на "моральные преступления". Отныне смертной казни подлежали те, "кто пытается ввести народ в заблуждение и мешает его просвещению, кто портит нравы и развращает общественное сознание, кто охлаждает энергию и оскверняет чистоту революционных и республиканских принципов".
После принятия закона 22 прериаля чудовищная машина террора начала быстро набирать обороты. В Париже ежедневно казнили до 60 и более человек. За шесть недель, прошедших до 9 термидора (27 июля 1794 г.), кровавая бойня только в столице унесла около полутора тысяч жизней. Политика реализации утопии вылилась в войну государства, управляемого фанатичными приверженцами "естественной" морали, против общества.
Но, сделав свой выбор, рыцари "Царства добродетели" не хотели отступать. Увлеченные мечтой, они хладнокровно взирали из своего "мира в облаках" на море слез и страданий, затопившее их родину. Франция стояла на краю катастрофы. Чтобы спасти ее, надо было сбросить иго утопии. Это произошло 9 термидора...
Вместе с другими робеспьеристами тогда потерял власть, а на следующий день и жизнь Жорж Кутон. Арестованный в Конвенте одновременно с братьями Робеспьерами, Сен-Жюстом и Леба, он был отправлен в тюрьму, а затем освобожден по приказу робеспьеристской Коммуны Парижа. Вернувшись домой, он узнал, что Робеспьер в Ратуше собирает сторонников и готовится к сопротивлению. Несмотря на просьбы жены остаться, Кутон отправился в Ратушу, чтобы разделить судьбу товарищей. Когда войска Конвента ворвались в здание, Кутон ударил себя кинжалом, но только ранил. Утром его первым внесли на эшафот, однако казнь неожиданно затянулась. Палач никак не мог пристроить полуживое, сведенное судорогой тело калеки на скамье гильотины, почти четверть часа он и так, и этак укладывал несчастного, причиняя ему ужасные мучения. Но вот наконец нож гильотины скользнул вниз, неся избавление от страданий... Жорж Кутон, горячо любивший людей и искренне желавший им счастья, исчез с лица земли и из их памяти. Осталось только имя-символ – страшный символ Великого террора.
Глава 3
"РУССКИЙ ЯКОБИНЕЦ" ПАВЕЛ СТРОГАНОВ
Как бы ни старался водопад течь вверх, он всё равно будет низвергаться вниз.
Китайская пословица
История про то, как русский аристократ граф Павел Строганов во время Французской революции под именем гражданина Очера вступил в Якобинский клуб, – достаточно популярный сюжет отечественной литературы. Об этом и о других эпизодах его жизни в революционной Франции, где он оказался вместе со своим гувернером Жильбером Роммом, ставшим в дальнейшем видным монтаньяром, писали Александр Герцен, Юрий Тынянов и Марк Алданов[725]. Но ещё чаще к этому предмету обращались историки, посвятившие ему целый ряд статей и глав монографий[726]. Вот только до сих пор ещё никому не удавалось использовать все известные источники по данной теме, рассеянные по архивам Франции, Италии и России[727].
Пожалуй, наиболее широким кругом таких документов обладал первый биограф Ж. Ромма Марк де Виссак[728], купивший у потомков знаменитого монтаньяра его личный архив. Однако де Виссак ввел в научный оборот лишь малую толику этого фонда. К тому же, не будучи профессиональным исследователем, он не давал ссылок на источники. Завершив книгу, он продал бумаги Ромма. Часть их разошлась в розницу через аукцион, основную же массу приобрел известный российский историк, великий князь Николай Михайлович, работавший над трехтомной биографией П.А. Строганова[729]. Помимо указанных документов Николай Михайлович изучил и частично опубликовал переписку Ромма с родственниками его ученика, а также письма самого Павла отцу, графу Александру Сергеевичу Строганову, хранившиеся в архивных собраниях России. Тем не менее значительная часть материалов как фонда Ромма, так и фонда Строгановых осталась вне поля зрения этого историка, а осуществленная им публикация источников, особенно русскоязычных, содержит, к сожалению, довольно много неточностей и искажений текста оригинала.
После революции 1917 г. значительная часть бумаг Ромма попала из России в Италию. Именно они легли в основу его новейшей биографии, написанной итальянским исследователем А. Галанте-Гарроне[730]. Рассказывая о деятельности Ромма и Строганова в 1789-1790 гг. этот автор опирался прежде всего на переписку Ромма с его друзьями из Риома, хранящуюся ныне в миланском Музее Рисорджименто (далее в сносках – MRM).
Советский историк В.М. Далин, посвятивший пребыванию Павла Строганова в революционном Париже специальное исследование, которое неоднократно переиздавалось под разными названиями на русском и на французском языках[731], был лишен возможности работать в зарубежных архивах с соответствующими документами, но зато использовал официальную корреспонденцию российского посла во Франции И.М. Симолина из фондов Архива внешней политики Российской империи (АВПРИ), к коей, в свою очередь, не обладали доступом западные специалисты.
И только совсем недавно, благодаря участию в работе международного коллектива историков над многотомной публикацией писем и путевых дневников Ромма, автор этих строк получил возможность ознакомиться со всеми известными к настоящему времени материалами по данной теме, разумеется, кроме тех, что были утрачены после революции 1917 г. На их основе я и попытаюсь максимально подробно восстановить историю пребывания Павла Строганова в революционной Франции.
Начало отношениям Ж. Ромма и П.А. Строганова было положено в 1779 г., когда граф А.С. Строганов нанял француза-учителя для воспитания своего семилетнего сына Попо. Союз этот оказался поистине удивительным: и ученик, и наставник в будущем сыграли видные роли в истории своих стран. Ромм стал крупным деятелем Французской революции, депутатом Законодательного собрания и Конвента, "цареубийцей", проголосовавшим за казнь короля, автором революционного календаря, лидером последних монтаньяров и "мучеником прериаля". Павел Строганов остался в российской истории как ближайший сподвижник императора Александра I, участник и идеолог либеральных реформ начала XIX в., умелый дипломат и талантливый полководец.
С конца 1779 г. до середины 1786 г. Ромм и его воспитанник жили в России. Они много путешествовали от Белого моря до Черного, от западной границы до Урала. С июля 1786 г. маршруты их странствий пролегали уже по странам Западной Европы: Германии, Франции, Швейцарии. Повсюду Ромма и Попо сопровождал художник Андрей Воронихин, бывший крепостной Строгановых, в будущем – великий архитектор, создатель Казанского собора в Петербурге. С 1787 г. к ним присоединились также юный барон Григорий Строганов, троюродный брат Павла, в дальнейшем – видный русский дипломат, и его француз-гувернер Жак Демишель, земляк и друг Ромма. В 1788 г. вся компания покинула Швейцарию и направилась во Францию.
Правда, о том, когда именно это произошло, между историками согласия нет. Как мы ещё не раз увидим, едва ли не по каждому аспекту пребывания Ромма и Строганова в революционной Франции исследователями высказывались разные, подчас весьма далекие друг от друга точки зрения. Впрочем, обо всем по порядку. По словам великого князя Николая Михайловича: "В первых месяцах 1789 года Жильбер Ромм нашел возможным перебраться со своими питомцами в Париж, чтобы там завершить свою задачу (их образования – А.Ч.). Они отправились через Лион, сначала снова в Риом, осматривая на пути шелковые фабрики, угольные копи, оружейные заводы и вскоре прибыли в Париж"[732]. По мнению же А. Галанте-Гарроне, Ромм и Строганов пересекли швейцарско-французскую границу летом 1788 г., в подтверждение чего он ссылается на следующие строки из послания Ромма его другу, директору риомской почты Габриэлю Дюбрелю: "Мы покидаем Женеву в поисках новых сюжетов для образования. Остаток теплого времени года мы хотели бы провести во Франции, в южных областях..."[733]. И хотя письмо не датировано, итальянский историк полагает, что оно написано в июне-июле 1788 г.[734]
В действительности же Ромм и Строганов прибыли во Францию в последней декаде мая 1788 г. В письме отцу из Женевы от 10/21 мая Павел, сообщив, что Демишель уже несколько дней как отбыл в Овернь, добавляет: "Мы тоже скоро поедем. Все приготовления к нашему отъезду готовы, мы только ожидаем выздоровление моей кобылы, которая была очень больна"[735]. А в конце мая, как отмечается в одном из писем племянницы Ромма Миет Тайан, её дядя с учеником находились уже в Лионе, откуда первый прислал своей матери весточку, предупреждая, что на какое-то время они ещё задержатся в этом городе[736]. Но уже 3/14 июня Павел напишет отцу из Риома[737].
Этот родной город Ромма был избран для продолжительной остановки не только потому, что наставник Павла после долгой разлуки хотел увидеться с родными, но, возможно, и по причине более прозаической – из-за отсутствия средств для более далекого путешествия. Старый граф по какой-то причине задерживал очередной перевод денег, и Ромм едва ли не в каждом письме напоминал ему о необходимости выслать их как можно скорее, чтобы они с Павлом могли продолжить поездку[738]. В ожидании ответа учитель с учеником отправились погостить к матери Ромма в Жимо, деревню вблизи Риома, где поселились в доме, который Ромм ещё в 1782 г. через посредников купил на полученное в России жалование.
По свидетельству Миет Тайан, приезда необычной пары ждали уже с начала мая. Мать Ромма пригласила и остальных своих детей, чтобы после долгих лет разлуки они смогли повидаться с братом. Гости стали съезжаться ещё с конца мая, но Ромм и его ученик всё не появлялись. Их уже почти отчаялись дождаться. Но вот 13 июня, когда Миет, жившая в то лето у бабушки, сидела над очередным посланием кузине, её раздумья были прерваны громким шумом, доносившимся снаружи. Снедаемая любопытством, девушка быстро завершает письмо: "Во дворе происходит что-то необычное... Я слышу: лошади, карета. Собаки, гуси, старая Кату (служанка, бывшая нянька Ромма – А.Ч.) – все голосят одновременно. Прощай. Пойду узнаю из-за чего весь этот содом"[739]. Причиной переполоха стал приезд долгожданного сына мадам Ромм с воспитанником – "русским принцем" (так жители Жимо окрестили молодого Строганова).
Легкое перо Миет донесло до нас яркий словесный портрет юного Павла Строганова: «Им нельзя не восхищаться. Он соединяет престиж высокого положения со всеми преимуществами физической привлекательности. Он высок, хорошо сложен, лицо веселое и умное, живой разговор и приятный акцент. Он говорит по-французски лучше, чем мы. Иностранного в нём – только имя да военная форма, красная с золотыми аксельбантами. Его пепельно-русые волосы, постриженные на английский манер, вьются от природы и слегка касаются воротника. Такая прическа очаровательна, она удачно подчеркивает восхитительную свежесть его лица. Всё в молодом графе Строганове, вплоть до уменьшительного имени "Попо", исполнено обаяния»[740].
В Оверни Ромм и Строганов пробыли до 19 августа, и всё это время учеба Павла не прекращалась ни на один день. Вместе с ним на "уроках" присутствовали племянники Ромма – Бенжамен Ромм, Жан-Батист и Миет Тайаны. В корреспонденции Миет мы находим подробное описание педагогических методов, применявшихся их наставником: "Он не требует от своих учеников повторять то, что им излагает. Он хочет лишь, чтобы они всё поняли. Для этого есть один верный способ. Его рассказ всегда сопровождается демонстрацией. Он [Ромм] сравнивает малые предметы с большими. На берегу пруда можно вообразить, что видишь море: плывущая утка дает представление о навигации; птица, рассекающая воздух, рептилия, ползущая по земле, деревья, плоды и цветы – все служит тому, чтобы запечатлеть в наших умах понятия различных наук. Такая манера учить, прогуливаясь, не может не дать положительного результата. С г-ном Роммом ни одного мгновения не пропадает без пользы. По вечерам, перед сном, он играет с нами в игры, требующие математических расчетов. Развлекаясь, мы учимся считать, что показалось бы нам очень скучным, если бы нас заставляли заниматься этим по обязанности"[741].
Овернь с её разнообразными ландшафтами и обилием природных ресурсов открывала широкие возможности для занятий естественной историей. Ромм и Строганов пешком и в карете путешествовали по плодородной равнине Лимань, изучали расположенные вокруг неё потухшие вулканы, пили воду из минеральных источников, осматривали месторождения битума. Впрочем, и о других науках не забывали. Наблюдение за лунным затмением 23 июня стало наглядным уроком астрономии. В знаменитой военной школе, расположенной в местечке Эфиа, Павел и его наставник участвовали в опытах с электричеством. В типографии Клермон-Феррана они знакомились с печатным делом. При посещении замков и храмов Ромм рассказывал ученику об истории Оверни.
Обо всём этом мы узнаем из переписки Миет Тайан. А что привлекало внимание самого Павла? К сожалению, среди архивных материалов, относящихся к овернскому периоду, мне не удалось найти путевой дневник ("журнал") Строганова, где он, как сообщалось им в письмах отцу, делал заметки обо всём увиденном. Та из тетрадей дневника, что имеется в нашем распоряжении, была начата как раз в день отъезда из Оверни, о чем говорит первая же фраза: "19 августа 1788 г. в 7 часов 30 мин. мы покинули Риом, ни с кем не попрощавшись"[742]. О том, что из увиденного произвело на юного графа наибольшее впечатление, можно судить только по трем его письмам, отправленным им за это время отцу. Впрочем, данный источник, несмотря на ограниченный объем содержащихся в нём сведений, имеет свои преимущества. Ведение путевого "журнала" составляло для Павла обязанность, ибо рассматривалось как часть учебного процесса. Не удивительно поэтому, что дневниковые заметки в дошедшей до нас тетради сухи и формальны. Зато в личной корреспонденции, где юноша не был связан требованием отражать всё увиденное, он имел возможность писать лишь о том, что действительно вызывало у него наибольший интерес.
В первом из писем Павел рассказывает о религиозном празднике в Риоме: "Мы сюда приехали в день святого Амабля, празднуемый торжественно здешними обитателями, потому что сей святой почитается покровителем здешняго города. В оной день бывает великой крестной ход и на завтре ярманка; приезжают к этому ярманка из далека, даже из Лиона. Мы смотрели этой ход, котором весьма изряден для такого маленького города. Я думаю, что не трудно найтить лутчаго хода, но трудно найтить, где б народ весел был, как здешный"[743].
Второе послание отцу, ошибочно датированное Павлом 20 июня / 4 июля (правильно – либо 20 июня / 1 июля, либо 23 июня / 4 июля), содержит подробное описание системы церковной благотворительности в Риоме: "Во время, которое я к вам не писал, мы видели здесь достопримечательное заведение; некоторыя из здешных господ сообщились числом до тридцати, чтоб подавать помощь бедным семьям, в городе и в окрестностях обитающим. Они имеют собрания в первое воскресение каждаго месяца, в которых здешной господин curé им подает роспись всех тех бедных семей и их недостатков, для коих те господа складываются деньгами, в течение года до семи тысяч ливров. Оныя деньги отдают сестрам щедрости, имеющим должность приготовить платье, пищу, лекарства и пр. и разносить по домам тех семей"[744].
И, наконец, третье из указанных писем целиком посвящено взаимоотношениям Павла с его учителем, о чем подробнее будет сказано ниже. Пока же лишь отметим, что, судя по приведенным письмам, наиболее живой интерес из всего увиденного юноша, похоже, проявлял к аспектам, так или иначе связанным с религией. И это впечатление отнюдь не обманчиво. С детских лет Павла Строганова отличала глубокая религиозность. Во многом это было связано с особенностями воспитания. Попо родился в Париже и жил там с родителями до семилетнего возраста. Родным языком он считал французский. Когда же семья вернулась в Россию, мальчика стали усердно учить русскому языку и основам православия. Разумеется, ни в том, ни в другом Ромм не был компетентен, и задача преподавания этих предметов легла на плечи русских учителей. Более того, согласно педагогической теории Ж.-Ж. Руссо, каковую Ромм положил в основу своей системы воспитания, регулярные занятия с ребенком следовало начинать лишь с 12 лет. Вот почему Ромм и приступил к ним лишь в 1784 г. Следовательно, с 7 до 12 лет, когда ребенок особенно восприимчив к новым впечатлениям, Попо систематически изучал лишь русский язык и религию. Да и позднее, как свидетельствуют письма юного Строганова из Киева 1785-1786 гг., эти предметы занимали наибольшую часть его учебного времени в течение всего периода пребывания в России[745]. Неудивительно, что к моменту отъезда за границу, где Павлу предстояло интенсивно осваивать естественные и точные дисциплины, его религиозные убеждения были уже достаточно прочными. Как отмечал Ромм в одном из писем: "Особенно живой интерес он проявляет к Священному писанию. В те моменты, когда мы можем заняться чтением, я ему предлагаю различные интересные работы, которые он мог бы слушать с удовольствием, но он постоянно предпочитает Ветхий или Новый Завет"[746].
В литературе нередко встречается мнение о том, что воззрения Павла Строганова полностью определялись Роммом и совпадали со взглядами последнего. Например, К.И. Раткевич писала: "Воспитанником своим Ромм завладел всецело. Мальчик говорил его словами, думал мыслями, подсказанными наставником, реагировал на впечатления внешнего мира в соответствии с его принципами. Так продолжалось и тогда, когда он стал юношей"[747].
В действительности же их сосуществование было далеко не столь гладким и периодически омрачалось острыми конфликтами. Вступая в должность гувернера, Ромм питал надежду создать из своего воспитанника того самого "естественного человека", которого Руссо изобразил в знаменитом трактате "Эмиль, или О воспитании". Подписав договор с графом А.С. Строгановым, Ромм 11 мая 1779 г. делился с Дюбрелем планами на будущее: "Мы увидим Петербург, Голландию, Пруссию, Англию, затем я представлю своим добрым друзьям в Риоме ученика, достойного их, поскольку хочу сделать из него человека. Именно таким он выйдет из моих рук"[748]. Характерно, что Ромм почти дословно цитирует Руссо: "Выходя из моих рук... он будет прежде всего человеком"[749].
Однако живой ребенок оказался совсем не похож на выдуманного Эмиля, особенно, когда подошел к подростковому возрасту. В письмах старшему Строганову Ромм не раз жалуется то на "излишнюю живость" Попо, то на его "инертность и лень". Учитель и ученик ссорятся, не разговаривая порой помногу дней. В такие периоды Ромм переходит на письменное общение с воспитанником, сочиняя длинные обличительные послания, подобные следующему: "...Отказавшись от моих забот ради своей самостоятельности, вы впали в невежество, чревоугодничество, лень, неучтивость и самую возмутительную неблагодарность. Несчастный! если это будет продолжаться, вы скоро станете самым презренным, самым отвратительным существом" и т.д.[750] К концу пребывания в России Ромм даже обращается к А.С. Строганову с просьбой об отставке с поста воспитателя: "Господин Граф, я признаю своё бессилие. Я чувствую себя абсолютно неспособным достичь даже посредственных успехов на этом тернистом поприще. Опыт более чем семи лет дает мне право признаться в своей полной непригодности. Теперь я жалею о том, что столь долго занимал место возле вашего сына, которое кто-нибудь другой мог заполнить с большей пользой для него и к большему удовлетворению для вас и всех тех, кто заинтересован в его воспитании"[751].
Конфликты между Роммом и его подопечным не прекратились и после отъезда из России. Во время одного из них Павел даже обратился к отцу за разрешением покинуть Женеву и отправиться в действующую армию на турецкий фронт[752]. Правда, ссоры с воспитателем, как правило, сопровождались у юноши периодами раскаяния. Так, уже три дня спустя после этой отчаянной просьбы Павел пишет родителю: "Вы знаете, что мой величайший порок по сих пор есть ленность. Господин Ром много трудился, чтоб во мне искоренить оной. В том, как и во многих других вещах, я был столь глуп, его не хотел слушать, на то вас покорно прошу мне ето простить, ибо чувствую, что тем вам и всем моим родным буду очень не угоден. Я взял сильное намерение его во всем слушать и совершенно надеюсь на вашу отеческую милость". После чего Ромм добавляет: "Господин Граф, постскриптум Попо дает вам понять, что в отношениях между нами далеко не всегда царит полное взаимопонимание. Его легкомыслие, а, особенно, ощущение собственных сил, придающее ему с каждым днем всё больше энергии, заставляют его порою возмущаться теми ограничениями, которыми я сдерживаю его переменчивые капризы. Разума, того единственного средства, коим я бы хотел на него воздействовать, всегда оказывается недостаточно"[753].