Драгоценности и обстоятельства жизни 4 глава




Тегернзее было очаровательным местом, и мы приятно проводили там время. Моя тетя Мария Саксен–Кобургская, несмотря на крутой нрав, из за которого ее побаивались некоторые из приближенных, была женщиной тонкого ума и несколько ироничной. Она никогда не скрывала того, что думает, и высказывала свое мнение вслух, что было большой редкостью в нашем кругу. Ее братья, хотя и подтрунивали над ней за то, что она чересчур важничает, питали к ней глубокое уважение. Я помню ее сидящей в большом кресле с бесконечным вязаньем в руках, она поглядывала поверх больших очков на суету и интриги своего окружения и отпускала язвительные замечания.

В начале зимы, когда мы вернулись в Москву, отец сообщил в письме о рождении его дочери Ирины; позже я узнала, что отец хотел, чтобы я стала крестной матерью сводной сестры, но дядя Сергей, к которому он был вынужден обратиться с просьбой, не хотел и слышать об этом.

 

 

Той зимой в Москве для нас началась новая жизнь. Дядя пригласил для нас с братом целый штат учителей. Поскольку религиозное обучение играло важную роль в воспитании княжеских отпрысков императорской крови, к нам приставили священника. Это был старик с пожелтевшей бородой, от одежды которого исходил особый затхлый запах. Его взгляды были точно такими же, как у дяди, он был крайний монархист, считавший Бога самодержцем вселенной, а религию отождествлял со строгой системой управления, контролирующей все стороны жизни.

Мне и Дмитрию он сразу же не понравился. Весь его облик, бесконечные скучнейшие проповеди, монотонно произносимые гнусавым голосом, раздражали нас, и спустя несколько месяцев наше терпение иссякло.

Мы пожаловались дяде. Он обоснованно упрекнул нас в неуважительном отношении к старому священнослужителю. Занятия продолжались. Наконец я, доведенная до крайности, пожаловалась в письме отцу. Результат оказался неблагоприятным; дядя позвал меня в свой рабочий кабинет, выразил сожаление, что я действую за его спиной, и строго отчитал. И только смерть дяди освободила нас от ненавистного человека, единственная вина которого состояла в том, что он надоедал нам, бубня наставления, строго увязанные с политической иерархией.

Дядя Сергей полагал, что он занимается нашим воспитанием. Он лично вникал в малейшие детали нашей повседневной жизни. Он любил нас, несомненно, хотел нам добра, но, увы, его трогательные усилия часто имели прямо противоположный эффект. Он обладал деспотичным характером и был чрезмерно ревнив.

Обособленность, в которой всегда жили я и Дмитрий, стала теперь еще большей. Пару раз госпожа Лейминг обращалась к дяде с просьбой позволить нам обедать у них, но всякий раз он с таким явным неудовольствием давал на это разрешение, что она не осмеливалась обращаться еще. Так постепенно мы становились все более отрезанными от всех и более одинокими.

 

Год

 

Думаю, что общей заботой в ту пору была политическая ситуация на Дальнем Востоке и вероятность войны с Японией. Но с нами о том разговоров не вели. Помню только, что в конце января 1904 года, когда война была объявлена, мы пошли с дядей Сергеем в Успенский собор Кремля, где состоялось торжественное богослужение, и я слышала голос протодьякона, глубокий и дрожащий от волнения, когда он зачитывал манифест царя.

Сначала война шла успешно. Каждый день толпа москвичей устраивала в сквере напротив нашего дома патриотические манифестации. Люди в передних рядах держали флаги и портреты императора и императрицы. С непокрытыми головами они пели национальный гимн, выкрикивали слова одобрения и приветствия и спокойно расходились. Народ воспринимал это как развлечение. Энтузиазм приобретал все более буйные формы, но власти не желали препятствовать этому выражению верноподданнических чувств, люди отказывались покидать сквер и расходиться. Последнее сборище превратилось в безудержное пьянство и закончилось швырянием бутылок и камней в наши окна. Вызвали полицию, которая выстроилась вдоль тротуара, чтобы преградить доступ в наш дом. Возбужденные выкрики и глухой ропот толпы доносились с улицы всю ночь.

С самого начала нечто подсказывало мне, что эти манифестации добром не кончатся, и хотя мне было только тринадцать лет, я высказала свои соображения на этот счет одному из дядиных друзей. Я считала, что толпа использует патриотические чувства лишь как предлог для беспорядков, и власти неправильно делают, что не вмешиваются. Даже тогда я понимала, что толпой управляет смутный

инстинкт, ее поведение непредсказуемо и всегда опасно. Но мой слушатель не оценил высказанных суждений, он был шокирован услышанным и тут же сообщил все дяде, который строго отчитал меня.

Он на полном серьезе увещевал меня, что глас народа — глас Божий. Толпа, по его убеждению, демонстрировала монархические чувства в своего рода религиозной процессии. А мое недоверие к настроению толпы, сказал он, проистекает из за отсутствия уважения к традициям.

Этот инцидент заставил меня о многом задуматься. В моем детском мозгу стали возникать мысли, которых никогда прежде не было, и я вглядывалась в окружающее с возрастающим вниманием. Я ощутила беспокойство, которое незаметно овладело мной.

 

 

С войной в нашем кругу возникли новые виды деятельности. Тетя Элла занималась организацией госпиталей в Москве. Она отправляла полевые госпитали и перевязочные пункты на фронт, создавала комитеты для вдов и сирот войны, устроила в Кремле склад, куда со всей Москвы собирали белье и перевязочные средства. Масштабы этой деятельности возрастали, скоро разные отделы заняли все дворцовые холлы. Я нашла себе отдушину, приходя сюда работать по воскресеньям. Когда в Москву начали прибывать раненые, тетя часто навещала их. Иногда она брала с собой меня. Мы целые дни проводили в госпиталях.

Поначалу общество спокойно восприняло войну, поскольку никто не верил, что японцы могут собрать боеспособные силы. Но шли месяцы, а наши войска не одерживали победы; воина скоро стала непопулярной, росло общее недовольство. Обязанностей у дяди прибавлялось, и мы видели, что он очень обеспокоен. Как всегда, мы ничего не знали о том, что происходит. Политические разногласия не проникали в нашу классную комнату, в нашем присутствии не позволялось вести разговоров на серьезные темы. Мы смутно ощущали некоторую тревогу и нервозность в окружающем, и то лишь потому, что были чрезмерно любопытны. Зима 1904 года оказалась последней, когда в моем обучении руководствовались хоть какой то системой.

Лето 1904 года было отмечено радостным событием, рождением несчастного цесаревича. Россия так долго ждала наследника, и сколько уж раз надежда эта оборачивалась разочарованием, что его появление на свет было встречено с энтузиазмом, но радость длилась недолго.

Даже в нашем доме воцарилось уныние. Дяде и тете, несомненно, было известно, что ребенок родился больным гемофилией, заболеванием, проявляющимся в кровоточивости из за неспособности крови быстро свертываться. Конечно же, родители быстро узнали о природе болезни сына. Можно представить, каким это стало для них ужасным ударом; с этого момента характер императрицы начал меняться, от мучительных переживаний и постоянного беспокойства здоровье ее, как физическое, так и душевное, пошатнулось.

Вместе с дядей и тетей мы поехали в Петергоф на церемонию крещения цесаревича. Золоченая карета, за которой следовал кавалерийский отряд, доставила новорожденного в церковь. Его сопровождали няня и гофмейстерина. С раннего утра вдоль пути следования были выстроены полки; кортеж состоял из множества парадных карет, запряженных богато убранными конями.

В одиннадцать утра императорская семья и придворные были готовы: мужчины в полной парадной форме, женщины в драгоценностях и затканных золотом и серебром парадных платьях с длинными шлейфами. Император, великие князья и княгини, послы и высшие сановники образовали процессию, они шли в дворцовую церковь по заполненным гостями залам. Во главе процессии на подушке из серебряной парчи гофмейстерина несла маленького царевича. Церковь сияла светом. При входе многочисленное духовенство во главе с архиепископом Петербургским приветствовало императора. После окончания церковного обряда ребенок был доставлен домой с тем же церемониалом. Поздравления и банкет продолжались до вечера.

В честь армии, ведущей тогда боевые действия на просторах далекой Маньчжурии, все сражающиеся были записаны приемными отцами юного царевича.

То лето в Ильинском тянулось долго и проходило довольно скучно, да и после того, как осенью мы перебрались в Усово, ничего памятного не произошло. Возможно, поэтому один, можно сказать, заурядный случай произвел на меня глубокое впечатление. Однажды воскресным утром, когда слуги пришли в дом выполнять повседневную работу, они обнаружили, что ночные грабители похитили большую часть столового серебра. У меня мурашки по спине пробежали, когда я увидела оставленные ворами следы. Они даже ели в той комнате, где мы провели вечер, после чего спокойно курили: были крошки табака и несколько забытых сигаретных бумажек. Они спокойно разбили окно, чтобы уйти, и на снегу были видны их следы.

Дело было не столько в ценности награбленного, как в том, с какой легкостью они проникли в наш дом, нашей незащищенности от вторжения.

 

 

Вернувшись в Москву, мы оказались накануне того, что историки теперь называют революцией 1905 года. Забастовки и студенческие демонстрации, которые в ту пору происходили по России, в Москве были особенно массовыми.

Дядя Сергей не был согласен с правительством по этому вопросу. Он считал, что только крайне строгие меры могут положить конец революционному брожению. В Петербурге не решались принять такую политику, отделывались отговорками и отсрочками. Подобное поведение казалось ему недопустимым.

Однажды вечером, когда я и Дмитрий пришли, чтобы он почитал нам, мы нашли его в большом волнении. Он расхаживал по комнате, не произнося ни слова. Мы тоже молчали, боясь спросить его. Наконец он заговорил.

В словах, которые ему казались понятными для нас, он обрисовал политическую ситуацию, а потом объявил, что подал императору прошение об отставке и тот принял ее.

К этому он добавил, что у него нет намерения покидать Москву, он оставляет за собой командование ее военными силами.

Перед тем как отпустить нас, он с достоинством и волнением высказал свое глубокое сожаление о состоянии дел в России, отметив необходимость серьезных мер и преступную слабость министров и советников императора.

Серьезность его тона поразила нас, мы почувствовали, что положение, несомненно, тяжелое. Однако впечатления детей большей частью поверхностны, мы еще не могли понять сути дядиного беспокойства. У нас тогда одна была мысль, что скоро мы переедем из генерал–губернаторского дома в Нескучный дворец, где, как и в предыдущие годы, проведем рождественские праздники.

То было ужасное время. Стачки и беспорядки продолжались, праздник омрачала тревога, и мы не отваживались выходить за ворота парка. На дворцовом конном дворе разместился кавалерийский эскадрон, была усилена охрана. Город находился в возбужденном состоянии. В любой момент ожидалось общее восстание, последствия которого никто не мог предсказать. Не было уверенности в преданности московского гарнизона, некоторые полки уже были охвачены революционным брожением.

Однажды вечером, через несколько дней после Рождества, когда мы уже легли спать, нас разбудили по приказу дяди и велели быстро одеваться, поскольку необходимо срочно покинуть Нескучный дворец.

«Мы переезжаем в Кремль», — сказал он, когда мы встретили его в вестибюле.

У выхода нас уже ожидала большая крытая карета с двумя черными лошадьми. Мы сели в нее вместе с дядей и тетей, и лошади на полной скорости рванулись в ночь. Занавески в карете были опущены. Мы не видели того, что происходит. Взрослые молчали, и мы не осмеливались задавать вопросы. Ночь была холодной, снег скрипел под колесами и копытами лошадей. Мы хорошо знали дорогу до Кремля, и хотя ничего не видели, догадывались, что едем туда окольным путем. За нами в тишине улиц раздавался галопирующий цокот копыт эскорта.

Я не испытывала страха. Возбуждение и любопытство не оставляло места для других чувств. Мы благополучно доехали до Кремля, кучер более спокойной иноходью провез нас под аркой ворот в Николаевский дворец. Несколько заспанных слуг ожидали нас, двери распахнулись, и мы вошли. Я никогда еще не была в этом дворце, который использовался только для размещения иностранных принцев во время дворцовых церемоний, и уж никак не предполагала, что мне предстоит жить здесь до своего замужества.

Мы прошли на первый этаж и устроились в гостиной, ожидая прибытия лиц, которые ехали следом за нами.

Дворец давно не отапливали и не проветривали, сырость и леденящий холод заполняли плохо освещенные помещения. Вскоре прибыли моя гувернантка, фрейлина, адъютант и наши слуги, которые привезли необходимые вещи для ночлега.

Мы выпили чаю, потом дядя выбрал комнаты, и мы вполне удобно провели ночь в импровизированных постелях, укрывшись горой шерстяных одеял.

Я так и не узнала, чем был вызван столь поспешный отъезд из Нескучного дворца, но на следующий день было сказано, что наше пребывание в Кремле временное, и, как только позволят обстоятельства, мы вернемся обратно. Нам не надо было объяснять, что при сложившейся обстановке за стенами Кремля мы лучше защищены, чем в рабочем предместье с многочисленными фабриками.

Однако проходили дни, но мы не возвращались в Нескучный дворец.

Мало–помалу жизнь вошла в свою колею, вернулся обычный распорядок, у нас возобновились уроки, которые из за переезда были прерваны на несколько дней. Николаевский дворец, вначале такой холодный и неудобный, стал даже очень уютным, когда мы обжились здесь.

Но новости, поступающие извне, становились все более зловещими, и я все острее чувствовала, что мы живем на вулкане, готовом извергнуться и поглотить нас в любой момент.

 

Убийство

 

Москва была охвачена беспорядками и неопределенностью, но за стенами Кремля жизнь протекала спокойно. Тетя и дядя редко выезжали из Кремля и дома принимали лишь самых близких друзей.

Однако в середине февраля мы все поехали в Большой театр на благотворительный спектакль. Нас везла туда большая старомодная закрытая карета, обитая внутри белым шелком. И только несколько дней спустя мы узнали, как близко были от смерти.

Группа террористов, которые следили за передвижениями дяди, была предупреждена о нашем выезде, им был известен маршрут. Один из них, вооруженный бомбами, занял позицию и был готов убить нас по сигналу сообщника. Но когда тот человек узнал, что в карете я и Дмитрий, у него не хватило духу взмахнуть платком, чтобы подать условленный знак.

Все было секундным делом, карета проехала, мы были спасены. Много лет спустя я узнала имя человека, который сберег наши жизни. То был Борис Савинков, который играл видную роль в революции 1917 года.

Спектакль тем вечером был великолепный, в нем играл Шаляпин уже в зените своей славы. Зал сиял драгоценностями и парадными нарядами, никто и ведать не ведал о катастрофе, которую мы только что избежали.

Прошло два дня. День 18 февраля начался так же, как и предыдущие. Ежедневно в одно и то же время дядя отправлялся в закрытой карете в дом генерал–губернатора наблюдать за передачей дел, относившихся к его кругу обязанностей. И в этот день, как обычно, он настоял, чтобы ехать одному. После завтрака он поцеловал нас на прощание. Я пошла на урок.

Но мысли мои, как помнится, были далеки от изучаемого предмета. Как только очаровательный старый господин, который преподавал мне математику, начал свои объяснения, я стала думать о мандолине, которую хотела попросить у дяди, и о том, что он может мне отказать.

Так и вижу эту картину: учитель рассказывает, я пытаюсь сосредоточиться, фрейлейн Хазе, моя учительница немецкого языка, читает в углу книгу. Окна классной комнаты выходят в большой сквер, из них видна колокольня Ивана Великого.

Прекрасный зимний день клонился к концу, все было спокойно, городской шум доходил сюда заглушённый снегом. Внезапно страшный взрыв потряс воздух, стекла в рамах задребезжали.

Последовавшая за тем тишина была такой гнетущей, что мы замерли на месте. Фрейлейн Хазе первой пришла в себя и бросилась к окну. Я и старый учитель последовали за ней. В голове у меня лихорадочно проносились разные мысли.

Рухнула одна из старых башен Кремля?.. Под тяжестью снега проломилась крыша? А дядя… где он? Из соседней комнаты вбежал Дмитрий. Мы посмотрели друг на друга, не осмеливаясь высказать свои предположения.

Испуганная толпа металась вокруг колокольни. По скверу оттуда бежали люди.

В комнату вошел слуга. Я попросила его немедленно пойти узнать, уехал ли дядя. Он вернулся через несколько секунд и уклончиво сказал, что дядя вроде бы еще дома.

Теперь уже сквер был заполнен людьми. Появились двое саней, едущих в направлении, противоположном течению толпы. В санях были мужчины в простой одежде и с ними полицейские. Было похоже, что толпа осыпает их бранью и намеревается растерзать. Они были с непокрытыми головами, их волосы развевались по ветру, а одежда была в беспорядке, и мне казалось, что я вижу кровь на их руках и лицах.

В этот момент мы увидели, что сани тети Эллы, которые ожидали ее внизу, чтобы отвезти на склад Красного Креста, подъехали ближе к ступеням. Тетя выбежала из дома в наброшенном на плечи манто. За ней бежала мадемуазель Элен в мужском пальто. Обе были без шляп. Они забрались в сани, которые тут же рванули с места и пропали из виду за углом сквера.

Произошло что то ужасное. Сквер был черен от народа. Но никто не пришел к нам с вестью, которую мы боялись услышать, хотя уже больше не сомневались в случившемся.

Наконец мы увидели медленно едущие назад сани тети, которые с трудом пробивались через собравшуюся перед домом толпу. Тети Эллы в них не было, только мадемуазель Элен. Она вылезла из саней и шла с трудом передвигая ноги и ни на кого не глядя.

Толпа пришла в движение, словно издалека увидела нечто следующее за санями. Несколькими минутами позже гувернантка вошла в комнату. Ее обычно румяное лицо было смертельно бледным, губы посинели, она с трудом дышала, на нее было страшно смотреть. Мы бросились к ней и прижались, ни о чем не спрашивая. Бедная женщина не могла произнести ни слова, она, дрожа, обнимала нас и только нечленораздельные звуки срывались с ее губ. Но в конце концов ей удалось дать нам понять, что мы должны надеть пальто и следовать за ней. Ноги у меня подгибались. Никто не рассказывал нам подробности, но страшная картина произошедшего завладела моим воображением. Мы уже были в пальто, когда в комнате появился запыхавшийся генерал Лейминг.

«Великая княгиня не хочет, чтобы дети были там. Она послала меня вперед предупредить, — сказал он мадемуазель Элен. — Она даже не хочет, чтобы они стояли у окна».

Мы поспешно отошли от окна и, напуганные и захлебывающиеся от рыданий, не решались уйти в другую комнату.

Не могу вспомнить, сколько времени прошло, прежде чем нам сказали, что произошло. Дядя Сергей был убит, разорван бомбой, когда направлялся в дом генерал–губернатора.

Генерал Лейминг последним разговаривал с ним. После завтрака он попросил дядю уделить ему несколько минут, чтобы поговорить о мандолине для меня, и получил разрешение ее купить.

Тетя Элла, как мы видели, спешила к трупу на снегу. Она собрала части тела мужа и положила их на армейские носилки, которые спешно доставили с ее склада. Солдаты из казармы напротив покрыли тело своими шинелями, подняли носилки на плечи, принесли под кров Чудова монастыря и поставили в церкви, примыкавшей ко дворцу, в котором мы жили.

Только тогда было позволено привести нас. Мы спустились на первый этаж и по маленькому коридору дошли до внутренней двери, ведущей в монастырь. Церковь была заполнена людьми, все стояли на коленях, многие плакали. Близ ступеней алтаря прямо на камнях лежали носилки. Они казались почти пустыми, то, что прикрывали шинели, представляло собой небольшую груду. С одного края из под покрывала высовывался сапог. Капли крови медленно капали на пол, образуя маленькую темную лужицу.

Тетя на коленях стояла около носилок. Ее светлое платье выглядело довольно нелепо среди скромной одежды окружавших ее людей. Я не осмеливалась взглянуть на нее.

Испуганный священник вел службу дрожащим голосом. Хора не было. Из полутьмы, в которую была погружена церковь, подпевали молящиеся. У многих в руках горели свечи.

Служба закончилась. Все поднялись с колен, и я увидела приближающуюся к нам тетю Эллу. Лицо ее было белым и словно окаменевшим. Она не плакала, но в глазах было столько страдания; этого своего впечатления я не забуду, пока жива.

Со временем ее лицо утратило то напряженно застывшее, отрешенное выражение, но в глубине глаз навсегда затаилась безысходная боль.

Опираясь на руку московского губернатора, тетя медленно шла к двери, а когда увидела нас, протянула руки. Мы подбежали к ней.

«Он так любил вас, так любил», — беспрестанно повторяла она, прижимая к себе наши головы. Мы повели ее медленно по ступеням в коридор, чтобы укрыть от взглядов любопытных, число которых множилось вокруг нас. Я заметила, что низ правого рукава ее нарядного голубого платья запачкан кровью. Кровь была и на ее руке, и под ногтями. Она крепко сжимала пальцами знаки отличия, которые дядя всегда надевал.

Мы с Дмитрием отвели ее в ее комнаты. Она обессиленно опустилась в кресло и долго молча сидела с отсутствующим видом.

Спустя какое то время она поднялась и с лихорадочной жаждой деятельности попросила бумагу и написала телеграммы всей семье, начиная с императора. Выражение ее лица при этом оставалось тем же. Она вставала, ходила по комнате, снова садилась за стол. Люди приходили и уходили. Она смотрела на них, но, казалось, никого не видела.

По дворцу все старались ходить бесшумно и разговаривали шепотом. Наступил вечер, но свет не зажигали. Полутьма сумерек стелилась по комнатам.

Несколько раз тетя спрашивала о кучере дяди. Он лежал в госпитале, состояние его было безнадежным, он был ранен той же бомбой, которая убила дядю. Около шести вечера тетя Элла отправилась навестить раненого и, чтобы не тревожить его трауром, надела в госпиталь то же самое нарядное голубое платье, в котором была днем.

Мало того! Когда кучер спросил ее о муже, она нашла в себе мужество с улыбкой ответить ему, что именно великий князь послал ее справиться о нем. Бедняга спокойно умер той же ночью.

В течение всех этих ужасных дней тетя демонстрировала непостижимый героизм, никто не мог понять, откуда у нее берутся силы так стойко переносить горе. Всегда замкнутая, она еще более замкнулась в себе. Только глаза и напряженно застывшее лицо выдавали ее страдание; с удивительной энергией, которая таилась в ней долгие годы, она сама занялась организацией похорон.

В этот первый вечер нашего траура мы с Дмитрием, совершенно измученные, испытывали потребность выговориться, обменяться впечатлениями. Мы задержались в классной комнате и разговаривали шепотом. В комнате было темно, на улице стояла ночь, колокольня Ивана Великого чернела на фоне неба. От снега крепостные валы и крыши казались голубоватыми. Со всех сторон виднелись купола. На древние кремлевские стены снова снизошел вековой покой.

Умолкли и мы. Мы смотрели из того же самого окна на безразличный ко всему город. Ничего не изменилось. Что за дело ему до людских бед и несчастий? Все идет к предназначенному концу. Что ждет нас в будущем? Оно будет другим, но каким?

«Как ты думаешь, — послышался из темноты голос Дмитрия, — мы будем… счастливей?»

Нас позвали обедать. И снова я изумилась, что все в этой жизни идет своим ходом. Стол был накрыт, как обычно, и этом было что то шокирующее.

Тети Эллы за столом не было, но она вошла в комнату перед концом обеда и села с нами. На ней было то же голубое платье. Видя ее белое осунувшееся лицо, нам было стыдно есть.

Она сказала, что хотела бы провести ночь в моей комнате, она не хотела оставаться одной в своих апартаментах на первом этаже. Перед тем, как отправить Дмитрия спать, она попросила нас помолиться вместе с ней, и мы все трое опустились на колени.

Перед сном мы долго говорили с тетей Эллой о моем дяде. Постепенно она успокоилась. Напряженная скованность, которая так долго удерживала ее, отступила. Она наконец расслабилась и заплакала.

Я скоро уснула мертвым сном и не знала, спала она или нет, но когда я проснулась, ее в моей комнате уже не было.

Ночью останки дяди были уложены в гроб, который покоился на задрапированном черным катафалке. Согласно православному обычаю гроб должен был оставаться открытым до погребения, но раздробленное лицо и руки дяди Сергея были скрыты от взора, а остатки его тела покрыты большим парчовым покрывалом, обшитым золотой тесьмой.

Часовые стояли в карауле у постамента, и весь день происходили долгие службы. Утром и вечером мы присоединялись к молящимся, а тетя Элла почти весь день провела подле гроба. Она не разговаривала и пребывала в скорбной отрешенности.

Порой случалось так, что служба кончалась, а она оставалась в том же положении, не замечая, что происходит вокруг. Тогда как можно осторожнее я брала ее за руку. Она вздрагивала словно от удара и устремляла на меня невидящий трагический взгляд.

Тем не менее она находила силы не забывать о делах и особенно обо мне и Дмитрии. Она приходила повидать нас в любое время дня, искала с нами близости. Ее отношение к нам совершенно изменилось, она будто в первый раз почувствовала в нас родственные души. Эти горестные недели сделали нас ближе друг к другу, у нас происходили долгие доверительные разговоры, чего никогда раньше не было.

В одном из таких разговоров она призналась мне, что очень страдала, видя, как глубоко и нежно дядя привязан к нам, особенно когда мы стали жить с ними в Москве. Она корила себя за резкость и несправедливость, порож-денные ревностью, и теперь старалась исправить положение. Особое чувство она испытывала к моему брату, который был дядиным любимцем. Между ними возникли самые нежные отношения, длившиеся до дня, когда обстоятельства разлучили их навеки.

Что до меня, я всегда оставалась несколько в стороне. Была ли в том моя вина или тетина, не могу сказать.

В те дни тетя Элла жила, отстранившись от всего земного, и делала лишь то, что считала своим долгом. Она казалась безразличной ко всему происходившему вокруг нее. Некоторые ее поступки были столь необъяснимы, если подходить к ним с обычной меркой, что многие, особенно те, кто плохо ее знал, сочли ее душевнобольной.

В день после убийства она, одевшись в траур, уехала в карете и долго не возвращалась. Оказалось, она ездила в тюрьму увидеться с убийцей! Это привело тюремное начальство в крайнее изумление, никогда прежде не случалось ничего подобного.

Никто в точности не знает, что в тот день произошло между тетей Эллой и убийцей ее мужа. Она настояла на разговоре с заключенным наедине. Я то понимала, что она руководствовалась исключительно христианскими чувствами, но по городу ходили самые разные слухи. Отголоски этих разговоров дошли до узника. Уязвленный приписываемыми ему словами, он написал тете Элле оскорбительное письмо; разумеется, ей его не показали.

Меня и брата отчасти восхищал ее столь благородный поступок, но мы уже принадлежали к поколению слишком практичному, чтобы верить в действенность подобного жеста. Анархисты того времени, безумцы и фанатики, были полностью убеждены в справедливости и законности своих действий, разыгрывая из себя героев, они не нуждались в помощи, особенно от жен своих жертв.

Вечером, когда тетя вернулась, мы пытались расспросить ее, но она нам ничего не рассказала.

Дядю похоронили утром 23 февраля. Его братья и невестки, вдовствующая императрица выразили желание прибыть в Москву, но в последний момент решили не делать этого. Они боялись беспорядков, забастовки вспыхивали одна за другой во всех крупных промышленных центрах.

Любое собрание царственных особ могло спровоцировать новые эксцессы. Кузен дяди, великий князь Константин, не испугался риска, как и герцогиня Саксен–Кобургская с дочерью Беатрис и эрцгерцог Гессенский с женой. Мой отец, который в изгнании обосновался в Париже, попросил у императора разрешения приехать. Ему было позволено.

Мы с Дмитрием приехали встречать его на вокзал и бросились к нему с рыданиями, к которым примешивалась большая радость снова видеть его. Мы повезли его домой. Встреча отца с тетей Эллой была тягостной.

Тете пришла мысль построить часовню в склепе Чудова монастыря для погребения останков дяди. Пока шло строительство, она получила разрешение поместить гроб в одну из монастырских церквей. Погребение происходило с большой торжественностью, офицеры с обнаженными палашами и часовые стояли в карауле вокруг катафалка. Архиепископ и высшее московское духовенство отслужили панихиду; служба продолжалась долго, я чуть не упала в обморок, и отцу пришлось меня вывести. Церковь была заполнена народом, венки и цветы громоздились вокруг фоба и на ступенях катафалка. К тому моменту я до такой степени устала, что не было уже ни мыслей, ни чувств. Шесть дней мы жили в постоянном нервном напряжении. После службы гроб был перенесен в одну из маленьких церквей монастыря, и здесь сорок дней и ночей читались молитвы. Каждый вечер мы тоже ходили туда.

 

 

Через несколько дней отец и другие члены семьи уехали. Постепенно жизнь входила в обычное русло. Хотя так можно сказать только с большой натяжкой, поскольку тетя Элла никогда не снимала траур и очень редко куда нибудь выезжала. Смех или громкий возглас казались неуместными в ее присутствии, дом стал обиталищем тягостных воспоминаний. Я догадывалась, что все поглощающие тетю заботы связаны с памятью о муже. Его трагическая гибель потрясла ее, она была в растерянности. Тогда то я и получила некоторое представление о ее характере и устремленности, Всегда очень набожная, теперь она целиком погрузилась в религию и нашла в ней опору. С этого момента она особо усердно занялась делами благочестия и милосердия. Ничего мирского; траур оправдывал ее решение оставить придворную жизнь и посвятить себя выполнению своего долга, каким она его себе представляла в мистическом и конкретном планах. Последнее требовало от нее больших усилий, ведь более двадцати лет она была устранена от всех дел, связанных с домом. Теперь ей нужно было решать множество проблем. Приходилось перевоспитывать себя. Ей можно было только посочувствовать, когда она с рассеянным и страдальческим видом пыталась вникнуть во все сложные практические вопросы ведения домашнего хозяйства.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: