Драгоценности и обстоятельства жизни 23 глава




Мы по многу часов бывали вместе, она как могла развлекала меня, помогала переждать тревожное время неопределенности. Чем больше мы виделись, тем сильнее меня влекло к ней. Она была искренна во всем, что делала и говорила, в ее манере держаться не было позы. Она была прежде всего женщиной, избыточным человеком, от нее исходили жизнь, здоровье и свет. Даже в своем детском тщеславии она была искренна — это было тщеславие очень красивой женщины. Она безумно обожала себя, и зачастую, когда заговаривала о себе, казалось, что речь идет о некоем бесконечно прекрасном и пленительном образе. Она все время видела себя со стороны. При этом в ней не было капризности, она была способна на душевные порывы и глубокую привязанность. Привыкшая жить в роскоши, она месяцами мирилась с неудобствами и лишениями, когда перед германским вторжением двор вместе с правительством и армией отъехал в Яссы. Она ни на что не жаловалась, разделяя со своим народом все тяготы войны. И ей было не занимать храбрости: она постоянно искушала судьбу, посещая охваченные эпидемией деревни, тифозные и холерные солдатские бараки.

Королева души не чаяла в своих детях, но решительно не представляла, как с ними обращаться, коль скоро они выросли и у каждого свой характер. В ту пору ее крайне беспокоило поведение старшего сына, ее любимца Кароля. Несколько месяцев назад, ничего не сказав родителям, он женился на Зизи Ламбрино, генеральской дочери, и та уже родила ему сына. Его убедили развестись с нею, но тайно он навещал ее.

В конечном счете от нее избавились. Она поселилась с сыном в удобном загородном доме, им обоим определили содержание. Несколько лет спустя Кароль женился на моей двоюродной сестре Елене, дочери греческого короля Константина, но отношения у них не сложились. Кароль между тем завел роман с Магдой Лупеску, женой румынского офицера, ради нее отказался от своих прав на престолонаследие и был выслан из страны.

Кароль жил своим, скрытным умом, его мало что сближало с родителями, которые даже побаивались его в ту пору. Хотя в случае с его первым браком они предприняли определенные шаги, объявив его незаконным, в остальном они не вмешивались в частную жизнь сына. Он держался особняком от семьи и вел себя вызывающе, то ли искренне презирая всех, то ли мучась комплексом неполноценности. Он и со мною обходился таким же образом, и хотя мы месяцами встречались за одним столом, я не услышала от него ни единого живого слова. Ясно, он невзлюбил меня, и однако я не могла отделаться от мысли, что ведь есть что то у него помимо этой строптивости. И это подтвердилось, когда годы спустя я встретила его в Париже. Он был проездом в Лондон, где должен был представлять отца на похоронах королевы Александры. Это 1925 год. Непонятно, почему он нанес мне визит, мы разговорились и говорили много дольше, чем можно было ожидать. Может, его вдохновила скромная обстановка моей парижской квартиры, а может, он увидел меня в другом свете, ведущей самостоятельную жизнь. Во всяком случае вышла чрезвычайно интересная беседа, он обнаружил ум, здравый смысл и незаурядную культуру. Я поняла тогда, что, сын немца и англичанки, он тем не менее целиком и полностью самобытный продукт, производное полуцивилизованной, наполовину восточной, влюбленной в самое себя страны. Неважно, что он попирал общепринятые нормы: у него есть приверженцы, и на сегодняшний день он сделал успешную карьеру: с 1930 года он король Румынии Кароль II.

Моя кузина Елена разошлась с мужем в разгар его романа с мадам Лупеску. Когда Кароль вернулся на царствование в Румынию, общественное мнение более всего желало, чтобы их король воссоединился с супругой, и даже было оказано давление на него, однако примирение не состоялось. Как ни хотелось принцессе Елене остаться с сыном Михаем, ей пришлось уехать из страны. Она очень популярна в Румынии, все сочувствуют трудностям ее нынешнего положения, о ее страданиях ходят чуть ли не легенды. А Каролю было дозволено жить, как ему пожелается.

Впрочем, я далеко забежала. Зимой 1919 года родителей Кароля лишала покоя еще Зизи Ламбрино.

Жизнь при дворе была ровная, обстановка преобладала серьезная. Король корпел над безотлагательными реформами, дабы не повторить российской трагедии. Румыния — аграрная страна, и ее мирное развитие зависело от настроений крестьянства, а крестьяне, вчерашние солдаты, как раз возвращались к земледелию. Было решено экспроприировать крупные землевладения и перераспределить их среди селян. Король сам подал пример, первым отказавшись от огромных земельных владений, принадлежавших ему и семейству.

Королева задумывала всевозможные организации в помощь инвалидам, вдовам военных и сиротам. Ее беспокоила почти поголовная безграмотность населения. Для задуманного ей требовались поддержка и советы умудренных опытом иностранцев: свои люди, за исключением одного–двух преданных помощников, были плохим подспорьем. С раннего утра она уже занималась делами. На ланч в большой столовой внизу сходились вся семья и свита и еще несколько приглашенных, так что застолье бывало многолюдным. После ланча, переговорив с гостями, семейство расходилось по своим покоям.

Когда мы с королевой объезжали обнищавшие деревни, за нашим автомобилем шел другой, груженный провизией и одеждой для крестьян; в первую очередь мы уделяли внимание детям. Королева часами беседовала с людьми на их наречии, терпеливо выслушивала их долгие горестные рассказы. Крестьянам жилось трудно — беспросветная бедность, у многих война отняла все.

Зимой из за состояния дорог поездки зачастую были трудными; мы увязали в грязи, нас заставала метель, но ничто не могло остановить королеву. Возвращались мы запоздно, продрогшие и насквозь промокшие, переодевались в сухое и пили чай в ее кабинетике с мореными сосновыми панелями. Много было переговорено за этими чаепитиями. Потом она ложилась на софу и читала мне свои опусы. Она писала по–английски, на этом же языке мы все общались. Сочинительство было ее недавним увлечением, она отдавала ему все свободное время. Она восхищалась своей страной и ее девственной прелестью, обожала терпеливых и покладистых крестьян и обо все этом писала, надеясь пробудить интерес к Румынии в мире.

Обедали мы в малой столовой, поскольку собиралась только наша семья. Королева Мария редко спускалась к нам, обед ей уносили на подносе. Этот час она обычно посвящала чтению. Периодически из Англии и Франции приходили объемистые посылки с книгами, книги грудились на полу в ее кабинете и спальне, дожидаясь, когда их прочтут и отправят в библиотеки королевских резиденций. При всей своей занятости она умудрялась следить за новинками в книжном мире. После обеда мы поднимались к ней и пили кофе, после чего король уходил к себе, а мы коротали у нее вечер — музицировали, вышивали, читали.

Королева Мария была счастлива, загружая себя повседневной работой, юным же принцессам такая жизнь представлялась весьма однообразной. Они редко выезжали вечерами, единственной отрадой были посещение театра и приемы во дворце, визиты в представительства и миссии. Однажды мы все побывали на фестивале, который румыны устроили для союзных миссий и воинских частей, стоявших тогда в Бухаресте. По этому случаю королева, принцессы и даже я были в национальных костюмах.

Тогда же зимою королева пригласила почитать свои пьесы мсье де Флера, известного до войны парижского комедиографа, теперь прикомандированного к французской миссии. Мсье де Флер приходил на читку, сменив серовато–голубую форму на очень французский темный костюм с коротким жилетом и галстуком–бабочкой.

Вовлекала она нас и в верховую езду, и это было подлинное мучение. Она любила бешеную скачку, и обычно мы не меньше часа носились галопом, едва поспевая за ней.

Насколько было возможно, я старалась жить день за днем, не задумываясь о будущем. Мой рассудок был в смятении.

 

Два удара грома

 

Новости из России не приносили утешения; террор свирепствовал по всей стране; каждый день мы узнавали о новых арестах, пытках и казнях. Многих друзей, мужчин и женщин, навсегда поглотили большевистские застенки. Особенно ужасным было положение на севере. У меня из головы не шла мысль о нависшей над отцом опасности.

Как от толчка, я просыпалась среди ночи, и в сумрачном безмолвии мне во всех подробностях представлялась жуткая картина… Я зажигала свет, но заснуть не получалось. Потом я оставляла свет на всю ночь.

Я старалась не думать, сосредоточиться на окружающем меня, на ежедневных мелочах жизни, но это мало помогало. Сейчас мне как никогда не хватало брата.

И как то в феврале 1919 года, сидя рядом с королем за завтраком, я заметила, что он подавляет волнение; он молчал, а мне мешало воспитание спросить, что случилось. После еды он выждал, когда уйдут гости, и попросил мужа пройти с ним в кабинет. Меня охватила тревога. Когда муж вернулся, я засыпала его вопросами. Он признался, что король позвал его показать телеграмму французского агентства, где говорилось, что, по слухам, трое кузенов моего отца, его соузники, погибли в тюрьме. В тексте не упоминалось имя отца, концовка телеграммы была не то неразборчива, не то вообще утрачена, и было неясно, что на самом деле случилось и каковы обстоятельства их смерти. Информация редко доходила до Румынии без искажений; известия перевирались чуть ли не сразу по отправлении.

Я была страшно встревожена и при этом не могла допустить худшее, пусть даже такое близкое и вероятное. Весь тот день и следующий я не находила себе места. Ни подтверждения, ни опровержения не поступало.

Вечером второго дня мы обедали рано: королева выезжала с дочерьми в театр на какое то представление. Мыс мужем оставались дома — нам было не до веселья, да и надеть было нечего. После обеда девочки пошли прихоро–шиться напоследок, потом все собрались у королевы в будуаре, мы тоже были там. Вышли на просторную площадку второго этажа, где толпились придворные. Королева и принцессы накинули палантины, расцеловались со мной и уже готовились войти в лифт, когда с запиской на подносе подбежал дворецкий.

— Из британской миссии, ваше величество.

— Да? — рассеянно отозвалась королева, вскрывая конверт. Разговоры сразу утихли. Едва взглянув, она воскликнула: — Это для вас телеграмма, Мария, от Дмитрия! — и прочитала вслух: — «Папа и трое дядей…»

Не поднимая глаз от бумаги, она смолкла, по заострившемуся лицу разлилась бледность. Наступила мертвая тишина, все оцепенели. Я бросила на нее растерянный взгляд, огляделась и все поняла.

У меня ходуном пошли колени, я упала в кресло у стены. Кружилась голова, в ней не было ни единой мысли. Королева поспешила ко мне, обняла; я уронила голову ей на плечо, в теплый соболий воротник. Больше ничего не помню.

— Лучше всего оставить ее с вами, — как в тумане, словно отходя от наркоза после операции, услышала я ее голос. Потом все ушли, лязгнула дверь лифта, и площадка вдруг и сразу обезлюдела.

Вскоре муж отвел меня вниз. Руки и ноги у меня налились свинцом, я едва тащилась. Оставшуюся ночь я недвижно сидела в кресле. По–моему, я даже не плакала. Голова отсутствовала.

На следующее утро меня навестили королева Мария с дочерью Илеаной. Я еще не могла говорить, и они помолчали со мной. Постепенно напряжение ослабло, и я смогла плакать; я утопала в слезах, и это помогло; иначе я, наверное, сошла бы с ума.

В дворцовой церкви отслужили заупокойную обедню по отцу, были королевская семья, двор и официальные лица. После службы королева опустилась на колени перед могилой своего малютки–сына Мирчи, умершего в войну, перед самым бегством из Бухареста. Опустившись с ней рядом, я гадала, узнаем ли мы когда нибудь, как и где был похоронен отец. По сегодняшний день это остается тайной, и вряд ли она будет разгадана.

Трагедия потрясла всех, и, несмотря на антирусские настроения в Румынии, многие соболезновали мне, даже совершенно незнакомые люди, но я никого не принимала, не могла никого видеть.

Младшая дочь королевы, которой тогда не было и десяти лет, очень выручила меня в те дни. Обычно дети пугаются физических и душевных страданий, но этот ребенок был исключением. Она сама приходила ко мне и час–другой старалась развлечь: показывала книжки с картинками, игрушки, рассказывала про свое. Пока она была со мной, я держала себя в руках.

Когда прошли первые несколько дней, я стала оправляться от удара. Гнетущая тоска и опустошенность уходили, оставив в сердце тупую иглу; я возвращалась в прежнее состояние. Я была не у себя дома и потому решила, что не вправе распускать нервы. Я вернулась за общий стол и заставила себя вести прежнюю жизнь.

Позже я узнала, каким образом адресованная мне телеграмма брата была вручена королеве. Почта между западными странами и Румынией работала нерегулярно. Моя переписка с Дмитрием шла через британское представительство: Министерство иностранных дел слало телеграммы посланнику, представительство пересылало мне, обычно прямо во дворец и на мое имя. Но в тот раз посланник, ознакомившись с содержанием телеграммы, благоразумно отослал ее на имя королевы, сопроводив запиской, которую она, в спешке распечатав конверт, просто не заметила.

Неделю–другую спустя стала доходить иностранная пресса, прежде всего французские газеты, со статьями о петроградской трагедии, некоторые изобиловали подробностями. Эти «подробности» были на совести журналистов, позже оказалось, что они сплошная выдумка, но тогда им верилось. Меня от них оберегали, и я бы милосердно осталась в неведении, если бы не принц Кароль. Как то мы все сидели за завтраком, он спустился позже, с пачкой газетных вырезок, и положил их рядом с моим прибором. Выхватив глазами заголовки, я с ужасом представила, что там могли написать.

Прошло немного времени и стало известно о другой, не менее страшной трагедии. В июне предыдущего, 1918 года, день в день с крестинами нашего мальчика, великая княгиня Елизавета Федоровна (тетя Элла), мой сводный брат Володя Палей и разделявшие с ними ссылку великий князь Сергей Михайлович, князья Иоанн, Константин и Игорь Константиновичи и двое слуг — все погибли страшной смертью в Алапаевске. Еще живыми их сбросили в запущенную шахту. Изверги стреляли им вслед, валили в шахту камни. Кто то сразу погиб, другие еще несколько дней были живы и умерли от ран и голода. Отец не узнал об ужасной смерти 21–летнего сына, и если можно говорить о милосердии среди всех этих ужасов, то оно было ему явлено.

Как я уже писала, тетя Элла так и не оправилась после гибели мужа в 1905 году. Она основала Марфо–Мариин–скую обитель и стала ее настоятельницей. Звучит парадоксом, но, уйдя в монахини, она со многим соприкоснулась, чего не знала в прежней жизни и в чем нуждалась для своего развития. Под влиянием нового окружения и новых обязанностей сухая дама с жесткими принципами превратилась в чуткое, отзывчивое существо. В Москве ее знали и любили за самоотверженную и полную благих дел жизнь. В начальный период революции, сознавая ее популярность у простого народа, ее не трогали, не трогали поначалу и при большевиках; она жила своей жизнью и была неотлучна из обители. Все шло своим чередом — трудились тетя Элла и ее инокини, шли службы. Мирная атмосфера обители, невозмутимое спокойствие и умиротворенность самой тети рождали отклик в людях, о ней шла молва, росло число желавших увидеть ее, поведать свои горести, услышать совет. Двери обители были открыты для всех. Она знала, что многим рискует. Долго это не могло продолжаться.

И однажды в Марфо–Мариинскую обитель вошел большевистский отряд. По приказу Московского Совета они пришли забрать настоятельницу, а куда ее пошлют, сказали они, не ее дело. Они предъявили ордер на арест, скрепленный советскими печатями. Тетю предупредили об их прибытии, но она и так без тени страха вышла к вооруженной своре. К этому времени собрались все обитатели объятого ужасом монастыря, одна тетя Элла сохраняла выдержку. Она сказала пришедшим, что перед уходом хочет помолиться в монастырской церкви, сказала не терпящим возражений тоном, и ей уступили.

Тетя шла впереди вереницы плачущих сестер, позади большевики. Перед папертью она обернулась к ним и попросила тоже войти. Пряча глаза, шаркая сапогами, они вошли и сдернули фуражки. Отмолившись, тетя отдала последние распоряжения сестре, которую оставляла вместо себя, и простилась со всеми. Ее увезли, двум сестрам разрешили ехать с нею. Автомобиль с тремя женщинами со всех сторон облепили вооруженные солдаты.

Их сослали в Сибирь, в Алапаевск, к уже находящимся там родственникам, с которыми их потом и казнили. Из сестер, сопровождавших тетю, одну казнили, другую отослали в Москву. Последние дни перед расправой были ужасны, и мой брат Володя и тетя Элла, каждый на свой лад, ободряли остальных. Тетя не одобряла второй брак моего отца и никогда не интересовалась детьми от этого союза; и вдруг волею судьбы она оказалась в заключении с одним из этих детей. Володя был исключительный человек, и, прежде чем умереть одной смертью, они с тетей подружились, о чем он успел восторженно отрапортовать домой. Все это, естественно, мы узнали много позже.

Абсолютно ничего я не знала о моей мачехе, княгине Палей и обеих сводных сестрах. Я наводила справки, но никто ничего о них не слышал.

В моем подавленном состоянии я уже не могла воспринять новую беду в отдельности, обе словно слились в одну. Я думала, что скорбная чаша испита до дна. Казалось бы, установился мир, но для нас это был звук пустой; торжествующая нормальная жизнь только внешне задевала нас, душою мы по–прежнему увязали в ужасах. Наши идеалы были повержены. Все, что мы оставили в России, пошло прахом, рассеялось, словно ничего и не было. Но мы то еще принадлежали этому старому миру, что безвозвратно ушел, и наши узы еще не порвались.

Сейчас мне особенно не хватало Дмитрия. Я решила: как только свекор со свекровью и нашим малышом выберутся из России и благополучно устроятся в Бухаресте, я поеду повидаться с ним; заодно свяжусь со старшим сыном и заберу из Швеции свои драгоценности, которые переслала туда перед бегством из Петрограда. Нам было на что добраться до Лондона. Мы, русские, не верили тогда, что изгнание затянется надолго, самое большое это несколько месяцев, а там большевиков свергнут и мы вернемся домой. Но это время надо было чем то жить. Получив свои камни, я продам какую нибудь мелочь, и нам достанет продержаться.

Мы связались с родителями мужа, они были в Одессе, ждали удобного случая перейти границу; они могли быть у нас уже через несколько дней. Пока что я запросила французскую визу, и прошло немало времени, прежде чем я ее получила. Когда я приехала в Румынию, я не сразу осознала, насколько мы, Романовы, нежелательны здесь. Связь с нами, а тем более поддержка компрометировали людей. Единственным исключением была королевская семья. Они не позволили мне даже заподозрить, что мое пребывание у них вызывало неудовольствие правительства. Их великодушие не исчерпывалось мною, они не боялись оказать гостеприимство и другим членам моей семьи. Только позже, вынужденная сравнивать отношение ко мне других, я в полной мере отдала им должное.

Судьба Румынии в огромной степени зависела от великих держав — Америки, Англии, Франции. Они с восторгом приветствовали революцию в России; две последние надеялись на то, что новое, демократическое правительство успешнее продолжит войну с Германией, и все три рассчитывали на установление такого режима, который исключал бы династию Романовых. Демократия боролась и теперь пожинала плоды победы. Европа подлаживалась к новым порядкам, а Румыния подлаживалась к Европе. В начале апреля королева собиралась в Париж, визит сулил исполнение заветных чаяний. К апрелю и мы надеялись выехать, и королева в простоте душевной предложила ехать с нею. И тогда решительно воспротивилось этому румынское правительство: не может королева Румынии прибыть в Париж в сопровождении русской великой княгини. Королева смирилась. Помню, с каким тактом она объявила мне об этом, и все равно это был тяжелый удар.

Это было первое откровенное унижение, что я испытала в новых обстоятельствах. Потом их будет немало. На родине было бы легче проглотить обиду, потому что, во–первых, я понимала, в какой мере мы сами повинны в случившемся с нами, а во–вторых, нас смело ураганом, а на силы природы не приходится обижаться. Но странно было встретить за границей непонимание, тем более со стороны политиков, знавших положение вещей, знавших, что творится в России. Сами по себе мы не представляли никакой политической силы: были развеяны по ветру, глава семейства и ближайшие родственники истреблены. Ни от кого ничего не требуя, мы ожидали малого.

С исторической точки зрения, остракизм, которому мы подверглись, был вполне естествен. Пережиток прошлого, мы были обречены. Мир не нуждался еще в одной Византийской империи с ее ветхой идеологией; правила, по которым мы жили, отменялись. Но воспитанный в этих правилах отпрыск еще недавно могущественной династии не мог так сразу встать на эту точку зрения, и я далеко не сразу стала безразлична к покушениям на мое достоинство. Да, я страдала от унижений — мелких, конечно, в сравнении с тем, что пришлось пережить.

Нас выдернули из блистательного окружения, прогнали со сцены как были, в сказочном платье. Теперь его надо было менять, заводить другую, повседневную одежду и, главное, учиться носить ее. Выделяться, как встарь, сейчас было смешно и некстати. Нужно иначе отличаться, нужен новый подход к жизни, без чего не приспособиться к ее новым требованиям. Я поздно поняла эту ясную и нелицеприятную истину, медленно дорастала до нее, чтобы соответствовать ей делами, но я несомненно двигалась в ее сторону, хотя поначалу мне не хватало привычной опоры.

 

Парижские воспоминания

 

Королева уехала из Румынии без нас. В ее отсутствие дворец Котрочени затих и опустел, всякая деятельность в нем прекратилась. Спустя несколько дней после ее отъезда в Бухарест приехали родители мужа с нашим мальчиком. Дорожные мытарства вконец измотали их, зато ребенок был крепыш. Как ни радовалась я нашему воссоединению, желание видеть Дмитрия не ослабло. Покуда не определилось наше будущее, было решено, что свекор и свекровь останутся в Бухаресте с малышом, благо он к ним привязался, и они с ним ладили. Королева, чье возвращение ожидалось через несколько недель, обещала приглядеть за ними.

Нашу с Дмитрием встречу откладывало множество проволочек. Помимо паспортов, мы еще ждали, когда восстановится нормальное сообщение между Румынией и остальной Европой. К тому же на мой запрос о возможности получить английскую визу Париж усомнился, что она будет мне предоставлена. И все же, несмотря на малоприятное известие, я решила ехать. В апреле мы с мужем выехали. Сопровождала нас только моя еще с российских времен горничная. Зять Алек остался с родителями в Бухаресте.

Не верилось, что можно ехать покойно, не страшась преследования, травли, не тревожась о том, что в любую минуту кто то вломится в вагон. Но я по–прежнему переживала неприятные минуты, когда ночью нас будили таможенники на границах и проверяли визы. Пожив в безопасности, я растеряла всю свою отвагу.

В Париже мы не поехали в отель, это было слишком дорого для нас. Мы приняли приглашение русской пары, знакомых по Бухаресту, у них был дом в Пасси. Наш хозяин, отставной дипломат, был талантливым скульптором, а в прошлом богатым землевладельцем в России. Вдобавок он изучал философию и метафизику. Его жена разделяла его интерес к оккультизму. Впоследствии их дом стал центром спиритической деятельности, к ним сходилось множество народу, в том числе знаменитости. Результаты их сеансов ошеломляли, о них говорил весь Париж, и вдруг все разговоры смолкли. Прошел слух, что свояки и зятья хозяина систематически дурачили его и завсегдатаев дома, наладив хитроумное устройство из струны и клейкой ленты. По мере того как разные явления подогревали интерес присутствующих, их любопытство было все труднее удовлетворить, и плуты попались на том, что усложнили свои махинации и те перестали им удаваться. Эта история наделала тогда много шума.

В то время, что мы жили в Пасси, оккультные занятия еще не играли заметной роли в жизни дома. Хозяева относились к нам прекрасно, мы ждали, когда Лондон решит вопрос с нашими визами.

От этого пребывания в Париже у меня остались самые грустные воспоминания. Перед войной я приезжала во Францию с единственной целью — повидать отца, и то были радостные поездки, а теперь в Париже оставалась лишь память о нем.

После морганатического брака и высылки из России в 1902 году отец с женой обосновались в Париже, купили дом. Участок располагался за городскими воротами в фешенебельном пригороде Булонь–сюр–Сен. Дорога к нему шла через Булонский лес. Стоявший в саду дом поначалу был невелик, но с каждым годом к нему что нибудь пристраивалось. Отец с мачехой жили как частные лица: принимали кого хотели и делали что захочется. Для меня, жившей тогда в Швеции у всех на виду, две–три скоротечные недели у них были передышкой, желанным отказом от этикета, и ведь радостно согреться у счастливого очага, а он таки был счастливый.

Сразу по приезде в Париж меня неотвратимо потянуло в булонский дом. Я понимала, что посещение причинит мне боль, но также, чувствовала я, и принесет облегчение. Я столько думала о жутких обстоятельствах последних месяцев жизни и самой смерти отца, что вид старого дома, некогда знакомой обстановки и нахлынувшие воспоминания смогут, я надеялась, изгладить картины страданий отца, рожденные моим воображением. Я хотела связать память о нем с мирной жизнью, с милым домом — со всем, что еще сохраняло его след. И я поехала в Булонь.

На первый взгляд ничто не изменилось за пять прошедших лет — и дом, и сад выглядели, как прежде. Дорожки подметены, кусты подрезаны, и только на клумбах не было цветов. Я позвонила от ворот. Из сторожки выглянул старик Гюстав, консьерж; они узнали меня, он и его толстушка жена Жозефина, вышедшая на звонок; сейчас редко кто заходит, сказали они; несколько месяцев назад звонил Дмитрий, они и сообщили ему, что отец в тюрьме.

Я прошла за ними в сторожку, мы сели и поплакались друг другу. Старикам тоже довелось хлебнуть горя. Их единственный сын, без царапины прошедший всю войну, сейчас лежал с туберкулезом в санатории. От них я услышала о мачехе: после смерти отца она с дочерьми якобы выбралась из Петрограда и теперь была не то в Финляндии, не то в Швеции.

Потом я вышла в сад. Он по весеннему изумрудно сверкал, под ногами хрустел гравий. Я перенеслась в былое: казалось, сейчас распахнется дверь на каменную террасу и в старом твидовом пальто выйдет и спустится в сад отец, за ним две девочки…

Гюстав с ключами проводил меня к входу, отпер дверь, и я вошла, а он предупредительно остался у порога. Все было не таким, каким я привыкла видеть, даже комнаты казались меньше. За несколько месяцев до начала войны все коллекции отца и сколько нибудь ценные вещи были вывезены в Россию. Его высылка была отменена в 1913 году, и он тогда же начал строить дом в Царском Селе, куда вселился с семьей весною 1914 года.

Дом оставался таким, каким его покинули пять лет назад. Застекленные стеллажи пустовали, на стенах почти не было картин, сдвинутая мебель грудилась под чехлами. Стояла мертвая тишина. Из холла я прошла в столовую. Она была невелика, только–только вмещала семью; когда отец и мачеха давали званый обед, стол накрывали в соседнем помещении. А здесь мы каждый день ели. В высокие окна струилось весеннее солнце. Я смотрела на вытертую желтую обивку кресел, на полированный круглый стол, и в памяти оживали знакомые сцены.

Вот тут всегда садился отец. Он был очень пунктуальный человек, и если в половине первого, вместе с боем часов, мы не являлись к нему в кабинет, он один шел в столовую. Перед едой мы гуляли в Булонском лесу, потом мне нужно было привести себя в порядок, и, когда я спускалась в столовую, он сдержанно роптал, что пармезановое суфле из за нас перестояло. Сбоку от него стояло пустое кресло жены, и пустовало оно всегда вплоть до середины трапезы. Ольга Валериановна никогда не была готова вовремя, и он безнадежно махнул на нее рукой. Она либо переодевалась у себя в спальне, либо занималась покупками в городе. Вернувшись, она сваливала перевязанные пакеты и картонные коробки на кресло у окна. Меня неизменно корили за любопытство, желание узнать, что там в коробках. Наконец мачеха садилась, чтобы съесть несколько ломтиков холодной ветчины и салат: боясь поправиться, она не давала себе воли за столом, зато потом перехватывала до обеда. Ленч продолжался своим чередом. Девочки по обе стороны от гувернантки старательно разыгрывали образцовое поведение. Не закрывал рта мой сводный брат Володя, всех засыпая вопросами; при нем бесполезно было завести общий разговор и бесполезно было переговорить его.

За обедом нас было меньше за столом: девочек кормили раньше. Отцу нравилось, когда мы одевались к обеду. После он что нибудь читал мне и жене. Мы переходили в маленькую библиотеку, где садились за вышивание, а папа читал.

Но больше всего воспоминаний хранил его кабинет рядом с библиотекой. Четче, чем где либо еще в доме, я видела его в этой низкой комнате с тремя большими окнами в ряд. У одного стоял боком его письменный стол, у другого — любимое кресло и кожаная кушетка. Кресло было без чехла, в изголовье еще оставалась вмятина. Я видела его с книгой в тонких пальцах; взглянув поверх очков в темной оправе, он готовился ответить на вопрос. Здесь, оставшись одни, мы пили чай. Если днем я задерживалась в городе, вернуться следовало в половине пятого, по пути забрав в определенной кондитерской кулек в вощеной бумаге с бутербродами и булочками, заказанными с утра.

Сидя сейчас на кушетке, я все глубже погружалась в прошлое. Я видела, как брат Дмитрий, стройный семнадцатилетний юноша, охорашивается в новом смокинге перед своей первой «взрослой» вылазкой в Париж, а отец учит его у зеркала повязывать галстук. Я вспоминала, как забавляли отца наивные восторги Дмитрия перед парижскими соблазнами. Довольный, что с ним наконец считаются как со взрослым, брат не оставлял и школярских выходок — например, из за куста обдать меня из шланга, вымочив до нитки, когда я была совсем готова ехать в Париж.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-04-11 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: