Столкновение цивилизаций 7 глава




Ньютон занялся работорговлей в конце 1745 года, когда, будучи молодым моряком, поступил на службу к купцу Амосу Клоу. Тот держал базу на Банановых островах близ побережья Сьерра-Леоне. В результате удивительной инверсии африканская конкубина Клоу скоро стала относиться к Ньютону немногим лучше, чем к рабу. Более года спустя Ньютон, проведший это время в болезни и небрежении, был спасен командой судна “Грейхаунд”, и именно там, на борту, во время шторма в марте 1748 года молодой человек пережил религиозное пробуждение. Только после этого события он стал работорговцем, возглавив свой первый невольничий транспорт.

Дневник Джона Ньютона за 1750-1751 годы (в то время он командовал судном “Дюк оф Аргайл”) откровенно описывает работорговцев. Плавая вдоль побережья Сьерра-Леоне, Ньютон выменивал у работорговцев людей на товары (включая “главные — пиво и сидр”). Он был разборчивым покупателем, сторонящимся старых женщин “с обвисшей грудью”. Седьмого января 1751 года Ньютон обменял древесину и слоновую кость на восемь рабов и понял, что переплатил, когда заметил, что у одного из купленных невольников “очень плохой рот”. Ньютон жаловался, что “сейчас очень много конкурентов и хороший товар идет за цену вдвое выше прежней”. (Употребление слова “товар” в этом контексте весьма примечательно.) В тот же день он сделал запись о смерти “отличной рабыни №и”. Но если африканцы для Ньютона были только номерами, то самим африканцам Ньютон казался фигурой дьявольской, даже каннибалом. Олауда Эквиано был одним из тех немногих африканцев, привезенных в Британскую Вест-Индию, кто описал пережитое[41]. Эквиано упоминает о широко распространенном поверье, будто белые поклоняются богу мертвых Мвене-Путо, и захватывают рабов, чтобы их съесть. Некоторые из товарищей Эквиано по несчастью были убеждены, что красное вино, которое пьют их поработители, сделано из крови африканцев, а сыр на столе капитана Ньютона — из их мозгов. Это побудило рабов бросить свои фетиши в судовую бочку с водой: они “были настолько суеверны, что полагали, будто это неминуемо убьет всех, кто пил оттуда”.

 

К маю 1751 года, когда Ньютон взял курс на Антигуа, на борту было больше африканцев, чем англичан: 174 раба и менее тридцати членов команды, семеро из которых к тому же хворали. Это было наиболее опасное для работорговцев время не только из-за риска вспышки холеры или дизентерии на переполненном судне, но и из-за вероятности бунта. Ньютон был вознагражден 26 мая за свою бдительность:

 

Вечером, по милости Провидения, открылось, что рабы замышляют бунт, за несколько часов до их выступления. Молодой человек.. который в течение всего пути был свободен от цепей, сначала из-за большой язвы, а затем по причине своего кажущегося хорошим поведения, передал им свайку[42] через решетку люка, но был, по счастью, замечен одним из людей [из команды]. Они располагали ею приблизительно час, прежде чем я ее нашел, и за это время так хорошо с нею управились (поскольку это инструмент, не издающий шума), что утром я обнаружил, что около двадцати из них избавились от оков.

 

Подобное приключение Ньютон пережил и в следующем году, когда выяснилось, что у группы из восьми рабов есть “несколько ножей, камней, пуль и т.д., и зубило”. Нарушителей наказали ошейниками и тисками.

Учитывая условия на борту судна вроде “Аргайла” (теснота, плохая гигиена, вынужденная неподвижность, недоедание), едва ли удивительно, что в среднем каждый седьмой раб умирал в Атлантике[43]. Удивительно вот что: Ньютон, который вел для команды церковную службу, а по воскресеньям отказывался даже говорить о делах, был в состоянии заниматься таким промыслом и почти не испытывал угрызений совести.

В письме к жене от 26 января 1753 года Ньютон изложил свою апологию работорговли:

 

Три наивысших блага, доступных человеческой природе, — это, несомненно, религия, свобода и любовь. Сколь щедро Господь наделил меня каждым из них! Вокруг меня целые народы, языки которых совершенно отличны друг от друга, но все же я полагаю, что они все одинаковы в том, что у них нет никаких слов, чтобы выразить какую-либо из этих прекрасных идей. Отсюда я вывожу, что и сами эти идеи не находят места в их умах. И, раз не существует посредника между светом и тьмой, эти бедные существа не только не ведают о тех преимуществах, которыми я наслаждаюсь, но и погружены во зло. Вместо указанных благ и перспектив блестящего христианского будущего они обмануты и запуганы черной магией, ворожбой и всеми суевериями, которые страх, соединенный с невежеством, может породить в человеческом уме. Единственная свобода, о которой у них есть хоть какое-то понятие, — свобода не быть проданным, и даже от этой участи защищены очень немногие. Часто случается так, что человек, который продает другого на корабль, не позднее недели будет сам куплен и продан таким же образом, причем, возможно, на то же судно. Что касается любви, то среди тех, кого я встречал, попадались податливые души, но чаще всего, когда я пытался растолковать это восхитительное слово, я редко добивался хоть малейшего понимания.

 

Как можно было считать, что лишаешь африканцев свободы, когда у них не было никакого понятия о ней, кроме как о свободе “не быть проданным”?

Взгляды Ньютона не были уникальными. По словам ямайского плантатора Эдварда Лонга, африканцы “лишены гения и кажутся почти неспособными достичь каких-либо успехов в образовании или науках. У них нет никакого плана или системы этики… у них нет никакого чувства морали”. Поэтому африканцы, делает Лонг далеко идущий вывод, являются просто низшим видом. Джеймс Босуэлл, в других случаях спешивший поднять свой голос в защиту свободы, категорически отрицал, что “негров угнетают”, поскольку “сыны Африки всегда были рабами”.

 

* * *

 

Из дневника Ньютона следует, что заставлять людей привыкать к их новому, рабскому состоянию приходилось с того момента, как поднимали паруса. На Ямайке, на одном из рынков, на который Ньютон поставлял рабов, белых было в десять раз меньше, чем тех, кого они поработили. В Британской Гвиане соотношение было двадцать к одному. Трудно представить, что без угрозы насилием эта система могла долго продержаться. Орудия пыток для рабов Карибского моря (кандалы с шипами, в которых было невозможно убежать; железные ошейники, на которые подвешивался груз в качестве наказания, и так далее) напоминают о том, что Ямайка была линией фронта британского колониализма XVIII века.

Стихотворение Джеймса Грейнджера “Сахарный тростник”, опубликованное в 1764 году, лирически изображает жизнь плантатора, которому следует знать,

 

На какой почве примется тростник, как обрабатывать ее,

Когда приходит время сажать, какой ждать беды.

Как горячий нектар становится кристаллами

И как обходиться с черным потомством Африки.

 

Однако именно “потомство Африки” несло тяготы ради пристрастия британцев к сладкому. Это рабы сажали тростник, ухаживали за ним, собирали, давили сок и выпаривали его в огромных чанах. Изначальное испанское слово, обозначающее сахарную плантацию, было ingenio — машина, — и производство сахара из тростника относилось в равной степени к промышленности и к сельскому хозяйству. Однако сырьем для сахарной промышленности служил не только тростник, но и люди. К 1750 году в английские колонии в Карибском море было перевезено около восьмисот тысяч африканцев, однако уровень смертности был настолько высок, а уровень воспроизводства настолько низок, что число рабов все равно не превышало трехсот тысяч. Опыт позволил барбадосскому плантатору Эдварду Литтлтону вывести следующий принцип: плантатор, у которого есть сто рабов, ежегодно должен покупать еще восьмерых или десятерых, “чтобы сохранить свои запасы”. В “Речи г-на Джона Тэлбота Кампо-Белла” (1736), брошюре священнослужителя с Невиса, защищавшего рабство, сказано, что “по общим подсчетам, приблизительно две пятых части из привезенных негров умирают в ходе 'закалки'”.

Не стоит забывать, что в рабовладельческих колониях африканцы подвергались и сексуальной эксплуатации. В 1757 году» когда Эдвард Лонг приехал на Ямайку, его встревожило открытие, что его коллеги-плантаторы нередко выбирали половых партнеров из числа своих рабынь: “Здесь многие мужчины, любого сословия, сорта и ранга, предпочитают разврат… чистому и законному счастью, проистекающему из супружеской взаимной любви”. Эта практика была известна как “мускатный орешек”, но резкая критика Лонга свидетельствует о растущем в обществе неодобрении “смешения рас”[44]. Примечательно, что одной из популярных историй той эпохи был рассказ об Инкле и Ярико — моряке, потерпевшем кораблекрушение, и темнокожей деве:

 

Когда он проводил свои дни в бесплодной кручине.

Дева-негритянка встретилась ему.

Он с удивлением взирал на ее обнаженные прелести.

На ее соразмерные члены и живые глаза.

 

Однако, едва насладившись “мускатным орешком”, Инкл продал несчастную Ярико в рабство.

Тем не менее неверно изображать африканцев, проданных в рабство, только покорными жертвами. Многие рабы сопротивлялись угнетателям. На Ямайке восстания были почти столь же часты, как и ураганы. Согласно одному подсчету, в промежутке между приобретением острова Британией и отменой рабства рабы восставали двадцать восемь раз. Более того, часть черного населения всегда оставалась вне британского контроля: мароны.

В 1655 году, когда отец Уильяма Пенна отнял у Испании Ямайку, там уже существовало сообщество беглых рабов, живших в горах. Их называли маронами (искаженное испанское cimarron — одичалый). Сегодня вы можете насладиться джерк-порком[45], кулинарным даром маронов миру, на ежегодном фестивале в Аккомпонге. (Город назван в честь одного из братьев великого предводителя маронов капитана Каджо.) Если вы услышите, как поют мароны, и увидите, как они танцуют, то поймете, что маронам, несмотря на изгнание, удалось многое сохранить из культуры африканских предков. Рабство оставило только один явный отпечаток. Многие мароны первоначально говорили на языке акан (Гана), однако Каджо настоял, чтобы все его последователи говорили на английском. Причина была исключительно практической. Мароны не только не желали повторного порабощения новыми британскими хозяевами Ямайки, но и старались пополнять свои ряды, освобождая недавно прибывших рабов. Будучи многоженцами, мароны особенно стремились освобождать женщин. Так как работорговцы отправляли через Атлантику людей из огромного числа африканских племен, их интеграция в сообщество маронов требовала усвоения английского языка.

Вдохновляемые королевой Нэнни, мароны во главе с Каджо вели партизанскую войну. Плантаторы впадали в ужас от далекого звука абенга, рожка из раковины. Например, в 1728 году Джордж Мэннинг купил двадцать шесть рабов. К концу года, в основном из-за набегов маронов, остались только четверо. Мароны вынудили полковника Томаса Брукса вообще покинуть свое имение в Мант-Джордже. Некоторые ямайские географические названия (вроде района Доунт-Лук-Бихайнд, He-Оглядывайся) свидетельствуют о паранойе, которую порождали мароны. В отчаянии британцы призвали на помощь индейцев мискито с побережья Гондураса. Из Гибралтара были вызваны регулярные войска. Наконец, в 1732 году, британцам удалось нанести серьезный удар, захватив главное поселение маронов Нэнни-Таун. Но мароны отступили в леса, чтобы продолжать драться, а солдаты, прибывшие из Гибралтара, пали жертвами болезней и пьянства. В конце 1732 года один из депутатов Ассамблеи Ямайки сетовал на “ненадежность нашей страны, причина которой наши рабы, восстающие против нас… Дерзость их дошла до того, что мы не можем быть уверены в завтрашнем дне, а грабежи и убийства столь обычны на наших главных дорогах, что путешествие по ним крайне опасно”.

В конце концов англичанам пришлось пойти на сделку. В 1739 году было подписано соглашение, которое фактически предоставляло маронам автономию на территории площадью примерно полторы тысячи акров. Взамен они согласились не только не освобождать новых рабов, но и возвращать владельцам беглых — за вознаграждение. К этому приему нередко прибегали англичане: если они не могли вас победить, они делали так, что вы к ним присоединялись. Безусловно, сделка с маронами не предотвратила новые восстания. Напротив, после нее у недовольных рабов не осталось другого выбора, кроме бунта, так как укрыться в Нэнни-Тауне они более не могли. Рабы восставали в 60-е годы, вдохновляемые примером маронов. Но теперь англичане более или менее могли положиться на своих недавних противников. Мароны и сами становились рабовладельцами.

Казалось, что к 1770 году Британская империя на берегах Атлантики обрела равновесие. “Треугольник” с вершинами в Британии, Западной Африке и Карибском море обеспечивал плантации рабочей силой, а североамериканские колонии — продовольствием. Сахар и табак везли в Британию, для реэкспорта существенной доли на континент. Доходы от продажи товаров Нового Света позволяли английским купцам улаживать дела в Азии. Правда, существовали еще мароны. Они напоминали и плантаторам, и их “одушевленным орудиям”, что невольники, на изуродованных спинах которых, казалось, покоится здание империи, могут избавиться от гнета. Позднее, в 90-х годах, успех восстания рабов во французской колонии Сан-Доминго (Гаити) вызвал репрессии в отношении маронов. На пике репрессий лейтенант-губернатор Ямайки лорд Балкаррес выслал почти шестьсот маронов из города Трелони[46]. Но к тому времени мароны представляли собой наименьшую проблему империи. Рабы Сан-Доминго соединили силы с недовольными мулатами и в 1804 году основали Республику Гаити. Это не была первая колония в Новом Свете, объявившая о своей независимости. Менее чем за тридцать лет до этого на американском континенте появилась республика совсем другого рода. Здесь вызов империи бросили не отчаявшиеся рабы, а преуспевающие белые колонисты.

 

 

Гражданская война

 

Это был момент, когда британский идеал свободы обернулся другой стороной. Момент, когда Британская империя начала рваться на части. Около Лексингтона, в Массачусетсе, “красные мундиры” впервые вступили в перестрелку с американскими колонистами. Это случилось 19 апреля 1775 года.

Солдат послали в Конкорд, чтобы реквизировать склад оружия, принадлежащий колониальной милиции, в лояльности которой власти усомнились. Но ополченцев предупредил Пол Ревир, прискакавший с криками: “Солдаты идут!” (а не “Англичане идут!” — колонисты еще сами были англичанами). В Лексингтоне семьдесят семь минитменов, “людей минуты” (говорили, что на то, чтобы встать в строй, они тратят не более минуты), вышли, чтобы остановить британцев. Неясно, кто выстрелил первым, но итог сомнений не вызывает: ополченцы были рассеяны хорошо вымуштрованными военными.

Жители Лексингтона до сих пор ежегодно вспоминают самопожертвование минитменов, в деталях реконструируя ту перестрелку. Это мероприятие — благодушный, начинающийся рано утром праздник национального самосознания американцев, — дает шанс поесть маффинов и выпить кофе на свежем воздухе. Но британца (который едва ли останется равнодушным к звукам волынок и барабанов, играющих марш “Люди Харлека”, когда “красные мундиры” выходят на площадку и уходят с нее) День патриотов в Лексингтоне ставит в тупик. Почему это нападение не ознаменовало конец маловнятного восстания в Новой Англии? Ответ в том, что, во-первых, сопротивление колонистов росло по мере того, как регулярные войска продвигались к Конкорду, а во-вторых, что тучный и нерешительный полковник Фрэнсис Смит, командовавший солдатами, почти потерял контроль над своими людьми после того, как его ранили в ногу. Когда солдаты отступали к Бостону, они попали под снайперский огонь. Американская война за независимость началась.

Эта война составляет сердцевину американского самосознания: миф о сотворении страны — это идея борьбы за свободу против империи зла. Но парадокс Американской революции, который поражает, когда вы видите, как современные лексингтонцы пытаются пережить самопожертвование предков, заключается в том, что восставшие против британского владычества были лучшими из всех британских колонистов.

Есть серьезное основание полагать, что к 70-м годам XVIII века жители Новой Англии являлись одними из богатейших людей в мире. Доход на душу населения был по крайней мере равен таковому в Соединенном Королевстве и распределялся равномернее. У жителей Новой Англии фермы были крупнее, семьи многолюднее и образование лучше, чем у жителей Англии. И, что важно, они платили гораздо меньше налогов. В 1763 году средний англичанин в виде налогов ежегодно отдавал двадцать шесть шиллингов. Соответствующая сумма для налогоплательщика из Массачусетса составляла один шиллинг. Сказать, что быть британскими подданными для этих людей было удачей, было бы преуменьшением. И все же именно они, а не сервенты из Виргинии или рабы с Ямайки, первыми сбросили имперское ярмо.

С британской точки зрения Лексингтон-Грин кажется идеальным местом не для взаимного истребления, а для игры в крикет. Кстати, некогда американцы играли в эту самую английскую из игр. Так, в 1751 году “Нью-Йорк гэзетт” и “Уикли пост бой” сообщили:

 

Днем в прошлый понедельник (1 мая) на нашем пустыре состоялся крикетный матч на значительные ставки между одиннадцатью лондонцами и одиннадцатью ньюйоркцами. Играли по лондонским правилам…

 

Команда из Нью-Йорка победила за восемьдесят семь пробежек. И почему американцы забросили крикет?

Всего за двадцать лет до “битвы” при Лексингтоне американские колонисты доказали свою лояльность Британской империи, во время Семилетней войны десятками тысяч вступая в борьбу с французами и их союзниками-индейцами. Примечательный факт: в той войне первый выстрел сделал молодой колонист по имени Джордж Вашингтон. В 1760 году Бенджамин Франклин напечатал анонимный памфлет, в котором предсказал, что из-за быстрого прироста населения в Америке через столетие британских подданных на том берегу будет больше, чем теперь на этом[47]; но я далек от того, чтобы испытывать какой-либо страх перед тем, что они станут бесполезными или опасными… и я считаю такие страхи выдуманными, не имеющими какого-либо правдоподобного основания.

Что же пошло не так?

 

* * *

 

Школьникам и туристам причины Американской революции объясняют прежде всего утяжелением экономического бремени. Лондон, согласно этой точке зрения, желал получить некоторую компенсацию за траты по изгнанию французов из Северной Америки в ходе Семилетней войны и по содержанию десятитысячной армии для усмирения за Аппалачами недовольных индейцев, выступивших на стороне французов. Это привело к учреждению новых налогов. Однако при тщательном рассмотрении выясняется, что в действительности налоги отменяли, а не учреждали.

В 1765 году английский парламент издал закон о гербовом сборе, который означал, что все, от газет до игральных карт, должно было быть напечатано на специальной — следовательно, обложенной налогом — бумаге. Планируемый доход не был значителен: сто десять тысяч фунтов стерлингов, причем почти половина приходилась на Вест-Индию. Но налог оказался настолько непопулярным, что Джордж Гренвилл — министр, который предложил его, — ушел в отставку, и к марту 1766 года закон был пересмотрен: теперь империя облагала сбором только внешнеторговые сделки. Два года спустя Чарльз Тауншенд, новый министр финансов, попробовал опять обложить колонистов налогами (на сей раз речь шла о таможенных пошлинах). В надежде подсластить пилюлю налог на чай, один из самых популярных товаров в колонии, был снижен с шиллинга до трех пенсов с фунта. Это ни к чему не привело.

Сэмюэль Адамс по заданию Ассамблеи Массачусетса сочинил циркулярное письмо, призывающее к невыплате даже этих налогов. В январе 1770 года новое правительство Британии, возглавляемое лордом Нортом, отменило все новые налоги, кроме налога на чай. Тем не менее протесты в Бостоне продолжались.

Все слышали о “Бостонском чаепитии” 16 декабря 1773 года: тогда 342 ящика чая стоимостью десять тысяч фунтов стерлингов были сброшены с борта судна “Дартмут”, пришедшего из Ост-Индии, в темные воды гавани Бостона. Большинство считает, что это было сделано в знак протеста против повышения налога на чай. На самом деле цена этого чая была исключительно низкой: британское правительство только что предоставило Ост-Индской компании льготу по выплате намного более высокой пошлины, которой чай облагался при ввозе в Британию[48]. В результате чай беспошлинно вывозили из Англии. Он облагался только низким американским налогом по прибытии в Бостон. Итак, чай в Новой Англии никогда еще не стоил дешевле, а “чаепитие” устроили не рассерженные потребители, а богатые контрабандисты из Бостона, которые могли лишиться доходов. Современники понимали нелепость причины протеста:

 

Разве потомство не будет поражено сообщением, что это возмущение было вызвано тем, что парламент снизил налог за фунт чая с одного шиллинга до трех пенсов, и разве оно не назовет это еще менее объяснимым безумием и более позорной страницей летописи Америки, чем охота на ведьм?

 

Таким образом, налоги, вызвавшие столько шума, были пустячными. К 1773 году почти все они были отменены. В любом случае, споры о налогообложении были ничтожны по сравнению с фактом: для американской колониальной экономики быть частью имперской экономики было благом, даже большим благом. Да, получившие дурную славу Навигационные акты обеспечивали британским судам монополию на торговлю с колониями. Но в то же время они гарантировали североамериканцам сбыт их основных сельскохозяйственных продуктов, рогатого скота, чугуна в чушках и даже кораблей. Подлинным яблоком раздора был конституционный принцип: право британского парламента облагать американских колонистов налогами без их на то согласия.

Дольше столетия длилось “перетягивание каната” между центром и периферией: между королевской властью, представленной в колониях назначенными губернаторами, и властью ассамблей, выбранных колонистами. Отличие ранних британских поселений в Америке, особенно в Новой Англии, состояло в том, что там развивались представительные органы власти (еще одно важное различие между Северной и Южной Америкой). Попытки насадить там наследственную аристократию европейского типа потерпели неудачу. Однако с 1675 года Лондон стремился увеличить свое влияние в колониях, которые сначала были вольны как в целях, так и в средствах. До этого времени только Виргиния именовалась коронной колонией. Но в 1679 году Нью-Гэмпшир был объявлен королевской провинцией, а пять лет спустя Массачусетс стал доминионом Новая Англия. Нью-Йорк с 1685 года находился под королевской властью, когда его владелец взошел на английский престол, а вскоре после этого Род-Айленд и Коннектикут также приняли королевское покровительство.

Безусловно, центростремительная тенденция замедлилась в 1688 году, когда Стюарты лишились трона. “Славная революция” позволила колонистам расценивать собственные ассамблеи как равные по статусу Вестминстеру: некоторые легислатуры приняли тогда законы, повторяющие Великую хартию вольностей и закрепляющие права тех, кого они представляли. В 1739 году одному королевскому чиновнику показалось, что колонии стали настоящими “независимыми содружествами” с собственными законодательными органами, обладающими полнотой власти в “границах соответствующих владений” и едва ли “ответственными за свои законы или действия” перед короной.

Это привело к возвращению Лондона к централизации перед, в течение и после Семилетней войны. Споры 60-х годов XVIII века о налогообложении должны рассматриваться именно в этом контексте — конституционном. Неуклюжая попытка правительства лорда Норта после “чаепития” заставить строптивых законодателей Массачусетса покориться (закрытие порта Бостона и введение чрезвычайного положения с заменой гражданского губернатора военным комендантом) стала последним из оскорблений, нанесенных колониальным законодателям. Отменив в 1766 году закон о гербовом сборе, парламент решительно объявил, что он “по праву имел, имеет и будет иметь все полномочия и власть утверждать законы и постановления… обязательные для колоний и народа Америки”. Именно это положение и оспаривали колонисты.

Возможно, дело было и в колониальном сепаратизме. Франклин жаловался, что некогда было “не только уважение, но и привязанность к Британии, к ее законам, к ее обычаям и манерам, даже пристрастие к ее модам, что весьма способствовало торговле. Уроженцев Британии всегда рассматривали с особым отношением, и происхождение человека из старой Англии само по себе вызывало у нас некоторое уважение”. В колонистах, напротив, видели не подданных, а “подданных подданных”: “республиканскую расу, пеструю толпу шотландских, ирландских и иностранных бродяг, потомков каторжников, неблагодарных мятежников и т.д.”, будто они не были “достойны имени англичан и годятся только на то, чтобы быть оскорбляемыми, обузданными, скованными и ограбленными”. Джон Адамс выразил те же чувства — резче. “Мы не будем их неграми, — сердито восклицал он на страницах “Бостон гэзетт”, укрывшись за псевдонимом Хамфри Плагджоггер. — Мы столь же благородны, как и древний английский народ, и должны быть столь же свободными”.

Атмосфера накалялась. Осенью 1774 года в филадельфийском Карпентер-Холле собрался Первый Континентальный конгресс, объединивший самых строптивых депутатов колониальных ассамблей. Прежде всего они решили отвергнуть все налоги британского правительства, а в случае необходимости — драться. Все же известный лозунг Сэмюэля Адамса “Нет налогов без представительства” знаменовал не отказ от британского духа, а скорее его решительное утверждение. Колонисты требовали свободы в той же степени, которой обладали их соотечественники по другую сторону Атлантики. Пока в собственных глазах они были не более чем англичанами, желающими иметь реальное местное самоуправление, а не “виртуальное”, которое им предлагала далекая Палата общин. Другими словами, они хотели, чтобы их ассамблеи были признаны равными Вестминстеру, в рамках преобразованной квазифедеральной империи. Как выразился лорд Мэнсфилд в 1775 году, колонисты “будут иметь такое же отношение к Британии… как Шотландия к Англии до заключения договора об унии”.

Некоторые дальновидные британцы (среди них великий экономист Адам Смит и глостерский декан Джозайя Тукер) видели в переходной империи решение проблемы. Смит предлагал создать империю-федерацию с Вестминстером на вершине, а Тукер предложил прообраз Содружества, в рамках которого империю объединяет только суверенитет монарха. Умеренные американские патриоты вроде Джозефа Галлоуэя тоже искали компромисс. Галлоуэй предложил учредить американский законодательный совет, с членами, избранными колониальными ассамблеями, и под руководством президента, назначенного короной. Лондон отверг все эти варианты. Проблема стала просто вопросом о супрематии парламента. Правительство лорда Норта оказалось в тисках, между двумя одинаково настойчивыми законодательными органами, каждый из которых был убежден в своей правоте. Самое большее, что мог предложить Норт, — чтобы парламент воздержался от своего права на налогообложение (оставляя его за собой), если колониальные законодатели окажутся готовы собирать и вносить необходимый вклад в защиту империи, а также оплачивать собственную систему власти. Этого было мало. Палата лордов отвергла даже предложение Питта-старшего о выводе войск из Бостона. К этому времени, по мнению Бенджамина Франклина, правительственное “притязание на суверенитет над более чем тремя миллионами добродетельных и разумных людей в Америке кажется самой большой из нелепостей, так как оно выказало недостаточно предусмотрительности даже для того, чтобы пасти стадо свиней”. Это был призыв к борьбе.

Прошло чуть более года после первых выстрелов в Лексингтоне, и бунт превратился в настоящую революцию. Четвертого июля 1776 года в зале с аскетическим убранством, в котором обычно заседала Ассамблея Пенсильвании, представителями тринадцати колоний, собравшимися на Второй Континентальный конгресс, была принята Декларация независимости. Всего двумя годами ранее ее главный автор, 33-летний Томас Джефферсон, обращался к королю Георгу III от имени “подданных в Британской Америке”. Теперь заокеанские (“континентальные”) англичане стали американскими “патриотами”. Фактически, большая часть Декларации представляет собой довольно скучный перечень бед, которые навлек на колонистов король, обвиняемый ими в попытке установить “неограниченный деспотизм”. Судя по всему, в редактировании Декларации приняло участие множество людей. Однако сейчас мы помним именно преамбулу Джефферсона:

 

Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью.[49]

 

В наши дни это звучит не более революционно, чем слова “материнство” или, например, “яблочный пирог”. Однако в то время это был опасный вызов не только королевской власти, но и традиционным ценностям иерархического христианского общества. До 1776 года дебаты о будущем колоний в значительной степени велись в терминах, знакомых по британским конституционным препирательствам предыдущего столетия. Однако с публикацией Томасом Пейном в 1776 году памфлета “Здравый смысл” в политический дискурс вошла совершенно новая идея, которая с удивительной быстротой стала преобладающей: антимонархизм с явным республиканским духом. Конечно, республика не была чем-то новым. Она существовала у венецианцев, ганзейских немцев, швейцарцев и голландцев, да и сами англичане предприняли недолгий республиканский эксперимент в 50-х годах XVII века. Но из преамбулы Джефферсона следовало, что идеологической основой американской республики будут принципы Просвещения, естественные права человека — и прежде всего право каждого “самому судить, что обеспечивает или подвергает опасности его свободу”.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: