(впервые опубликовано в журнале «Carelia» в 2015 году)
Когда человека нет уже тридцать лет и уточнить факты его жизни уже практически не у кого, о достоверности речь не идёт. Эти воспоминания о Викторе Яковлевиче Евсееве базируются на детских впечатлениях и семейных легендах.
Мне повезло: почти до пяти лет я жила с В.Я. Евсеевым в одной квартире. И потом ещё десять лет – до его внезапной кончины в декабре 1986 года – регулярно приходила в их тесную, набитую книгами уютную квартирку. И каждое лето проводила на даче в Шуйской Чупе с дедушкой и Муммой (Полиной Яковлевной Куйкка – финское слово «бабушка» с рождением сестры стало именем собственным и стало склоняться по-русски). Я была первой внучкой, и у них всегда хватало времени на меня. По легенде мой папа – дедушкин сын – научился читать к трём годам сам. Меня же чуть ли не с двух лет учил читать дедушка по своей собственной системе. В чём она состояла, не могу вспомнить, помню, что вырезались буквы из газетных заголовков и как-то складывались. Учил по-русски. С языками было так: языком общения в их семье всегда был то ли книжный финский, то ли калевальский карельский. Бабушка меня учила классическому финскому по учебникам и всю жизнь звалась Mummo (а потом и Мумма), но дедушка никогда не назывался Isoisä, был по-русски Дедушка или иногда Дедушка Витя (поскольку у нас с сестрой были оба набора бабушек-дедушек с обеих сторон).
Никогда не забуду, сколько дедушка для меня сделал. Рано потеряв дочь – мою тётю Тоню – и Мумма, и дедушка вкладывали в меня в два раза больше любви. Лютеранка по рождению, бабушка во время эвакуации в Сибирь приняла православие и каждый раз, когда я уходила и уже поворачивалась к ней спиной, крестила меня, думая, что я не вижу. И живу на свете я благодаря дедушке. Именно он меня спас, когда я безнадёжно тонула на даче: вытянул с пирса за волосы. Кругом было много взрослых, и никто не понял, что что-то не так: я отталкивалась ногами от дна, всплывала, хватала воздух и снова погружалась. Надолго бы меня уже не хватило, если бы ни дедушка. Он всё понял – и вытащил. Дед интуитивно понимал многое, что скрыто от других.
|
На даче специально для меня дед вырыл и обложил скрепленными цементом камнями мелкий естественный бассейн. Правда, вода в нём оказалась стоячая, и купаться там было не очень интересно, но дедушка его расширял, углублял, огораживал камнями каждое лето. Уже после того, как дедушки не стало, я нашла папку, где были собраны ВСЕ мои детские рисунки, на обложке подпись дедушкиным почерком. Помню, мне было четырнадцать, и Мумме, которая обычно не делала замечаний, не понравилось, что я слишком низко надвигаю шапку на лоб: дедушка тогда вышел в коридор и как-то очень легко сказал, что это просто мода, она пройдёт. Той же весной на кладбище около Ленинградской на меня вышел маньяк. Ух, как я от него бежала: вот когда пригодился второй взрослый разряд по кроссу! Выбежала ровно к консерватории, где тогда дедушка преподавал. И у крыльца увидела его родную фигуру в зелёном плаще. Дедушка стоял и беседовал со студентами. Я добежала до него, взяла за руку и встала рядом, молча переводя дух. Он всегда был рядом.
И когда мы жили все вместе в просторной трёхкомнатной квартире, и когда бабушка с дедушкой перебрались вдвоём в маленькую двухкомнатную, у деда всегда был свой кабинет. В нём он жил, работал, спал и зачастую ел (как правило, пил чай с булочкой, когда не мог оторваться от очередного перевода). Позднее – уже в двухкомнатной квартире – большая бабушкина комната была и гостиной, и столовой, и её спальней. В малюсенькую дедушкину помещалась огромная библиотека, комната ловко разделялась шкафом на вторую спальню и рабочее место. И на даче у дедушки тоже была своя собственная комната. У него был особый режим и сна, и приёма пищи, и работы, абсолютно принятый и поддерживаемый мудрой бабушкой. У них были удивительные отношения, и удивительно разными были они сами. Муммо была очень тёплым, радушным, гостеприимным человеком, перед каждым праздником она сотнями закупала открытки, отправляла их во все концы света, и для каждого адресата у неё находилось доброе слово. Все бытовые проблемы решала она, делала закупки, прекрасно готовила, вела дом, поддерживала связь с родственниками и так далее. А дедушка был в быту, как дитя малое. Он буквально не мог поставить чайник на плиту так, чтобы он не распаялся. Помнивший назубок всю «Калевалу», он забывал всё вокруг. Читая про Рассеянного с улицы Бассейной, всегда представляла своего молодого деда с его летящей походкой, наискось сидящих на носу очках, в распахнутом зелёном плаще на клетчатой подкладке, в шляпе и с развевающимся шарфом.
|
В квартире у деда было своё царство, и оно было очень притягательно: большой двухтумбовый стол с ящиками, в которых чего только нет, диапроектор, чернильный набор, мраморное пресс-папье… Случалось так, что нельзя было входить в его кабинет: «Тише, дедушка работает!», и тогда я томилась в кухне и гостиной до тех пор, пока, наконец, не была впущена в «святая святых»: забиралась на ручку дедушкиного кресла и помогала ему «составлять слова». Это была интереснейшая игра: надо было так изменить фразу, чтобы она ровно ложилась в строку, при этом следовало избегать повторяющихся слов. Благодаря деду я до школы усвоила, чем плеоназм отличается от тавтологии, ритм «Калевалы» был ритмом моего детства, а глаголов говорения знала не меньше, чем Агата Кристи.
|
Дедушки уже не было, когда я впервые увидела Мастера Йоду в «Звёздных войнах», и для меня он тоже навсегда стал похож на деда, потому что тоже использовал в речи инверсии. Из-за инверсий дедушкина речь (в том числе письменная) приобретала возвышенное небытовое значение, становилась знаком некой «инаковости». Но вот с какой целью дедушка иногда ставил сказуемое перед подлежащим или дополнительный член предложения перед главным? Возможно, синтаксический приём с годами стал привычкой? Поймала себя на мысли, что не знаю – и уже никогда не узнаю! – на каком языке дед думал. На карельском? Жаль, не задала ему вовремя этот вопрос. Про Муммо знаю точно: она всю жизнь думала на финском. Дедушка говорил по-русски идеально, никогда не делал ошибок в родах, свойственных финнам, но благодаря инверсии его речь – особенно в процессе думания – становилась странной, поистине поэтической и звучала очень сильно. По отзывам, дедушка был неровным лектором. Когда увлекался, садился на свой конёк, то производил на студентов яркое впечатление. Но случалось, что новые мысли не шли, дед внезапно мог потухнуть или вообще не зажечься, и тогда читал лекции вяло. Но вообще, он любил и умел «думать на публике»: возможно, для того и читал лекции, чтобы вдруг понять что-то новое самому.
И дед Виктор Евсеев, и бабушка Палага Куйкка (в России переименованная в Полину) родились на территории бывшего Финляндского княжества. Дед родился в 1910 году в деревне Ехкиля под Суоряви, где жила его мама Дарья Сысоевна. Его отец – Яков Васильевич – родом из Вохтозера, но жил и работал в Петрозаводске и бывал в Ехкиля наездами. В Петрозаводск семья перебралась только после рождения второго сына Игоря Евсеева, когда деду пора было идти в школу, накануне революции. Третий сын Северьян Евсеев родился уже в Петрозаводке. Палага Куйкка родилась в 1915 году около Лахти в Южной Финляндии. У её матери Дарьи Тимофеевны было шестеро детей: два мальчика и четыре девочки. Её отца тоже звали Яакко. В голодном 1929 году мать с девочками решила податься в молодую Россию, перешла границу по лесу и оказалась в Ухте (нынешней Калевале). Палаге уже исполнилось 14 лет, и в Калевале учиться ей было уже нечему. Вероятно, у неё был документ о среднем образовании, так как она сразу – без знания русского языка – поступила в Петрозаводск в педучилище, а по его окончании – в пединститут. И дедушка, и бабушка были старшими детьми в своих семьях, их встреча состоялась в середине тридцатых в Карельском пединституте, где бабушка училась на учителя финского языка и финской литературы, а дедушка преподавал эту самую финскую литературу.
Но до преподавания в Карельском пединституте дедушка успел немало. В 1927 году он закончил школу и решил стать фольклористом – по стопам брата отца Николая Васильевича Хрисанфова (известного как Krisun Miikul), в то время заведующего карельским Центрархивом. В Ленинграде жил второй дядя, бывший полпредом России в Финляндии и Швеции, проблем с жильём в городе не было. Дед поступил в ЛГУ, где ранее учились его дядья, а потом и братья (Северьян точно, Игорь – предположительно). Он учился на историко-филологическом факультете ЛГУ, переживавшем в эти годы бесконечные реорганизации. До 1925 года филология преподавалась на этнолого-лингвистическом отделении Факультета общественных наук, затем ФОН был реорганизован в факультет языкознания и материальной культуры («Ямфак»), потом в 1929 году переименован в историко-лингвистический факультет, а в 1930 года гуманитарные науки выводятся из ЛГУ в специальный вуз – Ленинградский институт лингвистики и истории. Почти во всех этих структурах дед и успел поучиться. Преподавали в конце двадцатых на историко-филологическом факультете такие великие филологи, как античник Соломон Яковлевич Лурье, германист Виктор Максимович Жирмундский, теоретик литературы Борис Викторович Томашевский, в начале тридцатых – фольклорист Владимир Яковлевич Пропп и Николай Яковлевич Марр. Заведующим кафедрой финно-угроведения был Дмитрий Владимирович Бубрих, впоследствии работавший в Карельском пединституте и в Карельском ИЯЛИ. Да и сам Ленинград конца 20-х – начала 30-х годов был ещё живой филологией. Хотя литературным центром уже стала Москва, знаменитые дискуссии конца 1920-х идут и здесь: ещё не распущен ЛЕФ, из остатков ОПОЯЗа прорастает структурализм, расцветает сугубо ленинградское движение обэриутов…
В 1929 году Георгий Афанасьевич Старцев уже читал на историко-лингвистическом факультете семинар «Этнография финно-угров». А годом ранее – в 1928 году - в издательстве «Academia» вышла книга фольклориста Владимира Яковлевича Проппа «Морфология сказки». Думаю, дед тогда же и купил её, книга сохранилась в его библиотеке. Через два года именно Пропп станет его научным руководителем. Возможно, тема «Исторические корни карело-финского эпоса» впервые возникла тогда же. Эта тема попала на благодатную почву, она росла не из теории, а из практики: с конца 20-х – начала 30-х годов дед каждое лето проводил в фольклорных экспедициях по карельским деревням. Мало кто помнит, но знаменитое смычковое кантеле Семёна Тупицына в начале 30-х годов нашёл для Виктора Пантелеймоновича Гудкова именно он: в той экспедиции они были вместе.
Интерес к этногенезу, мифологии и лингвистике увлёк деда в стан бывшего тогда в Ленинграде на вершине славы академика Императорской академии наук Николая Яковлевича Марра. Как и многие студенты Марра, дед загорелся целью создать письменность обожаемого им карельского языка на основе яфетической теории, выводящей происхождение всех языков от «четырёх элементов», и со свойственной ему энергией сделал значительные шаги в этом направлении. Он дневал и ночевал в Яфетическом институте, был знаком с Ольгой Михайловной Фрейденберг, с сыном академика поэтом-футуристом Юрием Марром, тогда же – по его рассказам – виделся с Маяковским. Ещё до революции академик Марр разработал универсальный «аналитический алфавит», который в середине двадцатых был сначала введён для абхазского языка, но затем отменён из-за практического неудобства. И пусть сама теория была тёмной и неясной, но личность и глубина знаний её автора поражали! Под очарование Марра подпали даже режиссёр Сергей Эйзенштейн и психолог Лев Выготский, собиравшиеся создать совместную творческую научную лабораторию по изучению способов и механизмов восприятия, древнего «пралогического сознания», что уж говорить о молоденьком студенте Евсееве! Пытаясь учесть ошибки мэтра, дедушка на основе того же «аналитического алфавита» стал разрабатывать письменность карельского языка.
Мне кажется, личность академика Марра оказала на деда влияние на всю жизнь. Все книги Марра терпеливо хранились дедом на антресолях и в 50-м году, когда вышла работа Сталина «Марксизм и языкознание», и позже. Для него, как и для О.М. Фрейденберг, Марр просто не мог быть развенчан. Можно даже сказать, что Николай Яковлевич Марр и Виктор Яковлевич Евсеев были чем-то похожи в своих проявлениях, оба – явные пассионарии, неровные, обладающие огромным воображением, нетерпимые к противникам и соперникам, до кончиков ногтей субъективные, но умеющие ярко и продуктивно думать на ходу. Впрочем, такое же сильное влияние оказывал на деда и великий Владимир Яковлевич Пропп, и как ему было выбрать? В общем, как бы то ни было, но подпав под очарование Марра, дед не смог оформить завершение высшего образования до войны. Объяснение этого казуса я предоставлю самому дедушке: «…Обстоятельства опрометчивого и необдуманного отказа от окончания ЛГУ следующие: Будучи увлечён новым учением о языке и посещая в качестве вольнослушателя занятия аспирантов Яфетического института, я значительно сблизился с академиком Н.Я.Марром. На одном из занятий с аспирантами в 1929 году академик Марр подробно разбирал мою ученическую работу, посвящённую изучению языка и фольклора суоми-карел в свете нового учения о языке. Одобрительно отозвавшись об этой работе, он в частной беседе настаивал на более решительных выступлениях против компаративистов-финноугроведов ЛГУ. С его ведома я посещал доклады Д.В.Бубриха в ЛОИКФУНе и ЛГУ, в которых этот неутомимый учёный, закладывая основы советского финноугорского языкознания, выявлял своё, не лишённое новаторства, критическое отношение к методологии академика Н.Я.Марра. Узнав, что мне осталось сдать лишь зачёты по ряду финноугроведческих дисциплин, академик Марр предостерёг меня от опасности впасть в плен устарелой методологии сравнительного языкознания. Видимо, будучи несколько недоволен критикой нового учения о языке, исходящей со стороны финноугроведов ЛГУ, он как бы мимоходом заметил, что не всегда обязательно оформление прослушивания того или иного курса. Тут академик Марр сослался на свою автобиографию, помещённую в журнале «Огонёк», где указывается, что, будучи студентом, он принципиально отказался от сдачи экзамена по сравнительному индоевропейскому языкознанию. Таким образом, своим опрометчивым принципиальным отказом от сдачи зачётов по финноугроведческим дисциплинам я устроил демонстрацию против учёных-финноугроведов ЛГУ и, оказав этим медвежью услугу новому учению о языке, сделал письменное заявление декану факультета Я. Пальвадре и, будучи выведен им из себя, бросил ему на стол свой матрикул и с тех пор не видел его» (сохранена авторская орфография) /выписки из автобиографии 1946 года /.
В 1930 году дедушка вернулся из Ленинграда в Петрозаводск. Поработал корреспондентом в газете, разъезжая по деревням на велосипеде, не забывая попутно записывать руны и не переставая потихоньку разрабатывать письменность карельского языка. Летом 1930 года участвовал в карельской лингвистической экспедиции под руководством профессора Д.В.Бубриха, а с января 1931 года устроился на должность младшего научного сотрудника в Карельский Научно-Исследовательский Институт. А когда в 1933 году в Карельском пединституте был открыт филологический факультет, дед стал преподавать там. Каждое лето он по-прежнему ездил собирать фольклор, но теперь иногда ещё и со студентами. Он объехал всю территорию южной Карелии, теперь принадлежащей России, искал инварианты рун «Калевалы» Элиаса Лённрота и находил их! Дедушка активно печатался и в периодике, и в научных сборниках. Уже с 1933 года его изыскания стали переводиться на финский, шведский, французский, а затем и другие языки. Во многом благодаря его работам в 1935 году юбилей первого издания «Калевалы» впервые праздновался как 100-летие КАРЕЛО-финского эпоса, а не просто финского! Стремление доказать всему миру, что на территории его любимой Карелии и вообще России (в частности, тверских карел и ингерманландцев) можно найти инварианты ВСЕХ рун лённротовской «Калевалы» стало делом его жизни. К счастью, делом завершённым, хотя двухтомный сборник «Карело-финский народный эпос» и вышел только в 1994 году, через восемь лет после его смерти.
Дедушка был сложным человеком, глубоким, изобретательным, тонко организованным и очень обидчивым. Чтобы ему дали спокойно работать, он всегда хотел выглядеть добропорядочным и законопослушным гражданином, поэтому в автобиографиях не упоминал о многочисленных родственниках за границей и опускал избранные места своей непростой биографии. Однако и собственный пылкий характер, и вольнодумство, и несдержанность, и постоянная увлекаемость новыми научными методами приносили ему немало проблем, в силу чего время от времени он должен был «воздерживаться» от работы в институте (то ли сам уходил, то ли увольняли).
Впрочем, с обиды и началось их знакомство с бабушкой. Трудно поверить, но моя добродушная бабушка высмеивала дедушкино финское произношение. Не думаю, чтобы он отважился тогда читать лекции на финском, но речь шла о финской литературе, и то ли в цитатах, то ли в названиях произведений он ошибался в фонетике. Поскольку бабушка была заводила курса, наверное, это поддразнивание приносило деду немало забот. К тому же ей в ту пору было около 20-ти лет, ему – около 25-ти, дед просто не мог не обратить внимания на крепенькую и весёлую финночку. Самое главное произошло, как обычно, летом на фольклорной практике. Была жара, пора сенокоса, стайка студенток под предводительством молодого руководителя фольклорной практики брела из деревни в деревню через луг. Вдруг блеснула полоска реки. Уставшие от жары девчонки с гиканием бросились в воду, на ходу реподаватель за ними. Плюхнулся в воду – и немедленно стал тонуть. Да это так: мой дед не умел плавать. Совсем. Так и не научился до самой старости. Девчонки не поняли, что происходит, возможно, думали, что препод дурачится и шутит. Но чуткое сердце бабушки подсказало ей, что дело серьёзно. Она спасла деда: вытащила на берег и сделала искусственное дыхание. Бабушка и в старости плавала, как рыба: она могла лежать на спине на воде и читать газету (больше такого фокуса я ни разу не видела). Как же хорошо, что она в тот день оказалась рядом с дедушкой (да и во многие другие дни тоже)!
У Якова Васильевича – отца деда – был большой деревянный дом на Шоссе 1-го Мая (ныне Первомайский проспект, примерно в том месте, где была жёлтая бензоколонка, ныне магазин «Парное мясо»). Дом этот, согласно семейной легенде, тоже был с историей. Прадед работал в НачФине и в 1918 году купил половину дома Гавриила Романовича Державина на Мариинской улице и перенёс его на окраину города (в 50-х годах половину уже городского дома мой дед перенёс в Чуйскую Чупу, и я ещё успела походить по «державинскому паркету» и пооткрывать большие дверные медные ручки). Дом был большой, гостеприимный, со множеством укромных уголков. С начала репрессий в нём постоянно жили то одни, то другие родственники и друзья семьи, оставшиеся без крова. В этот дом и привёл дед молодую жену Полину Яковлевну. И как раз вовремя: в 1937 году посадили Игоря Евсеева, дед остался без работы, а бабушку выгнали с учёбы за подписание какой-то петиции. Яков Васильевич и Дарья Сысоевна Евсеевы были замечательными людьми, и отношения у невестки с ними сразу сложились самые тёплые. Это удивительно, но около бабушкиной кровати на серванте всегда стоял портрет её свекрови! Она её очень любила и высоко ценила. Дед и бабушка в конце тридцатых зарабатывали переводами с русского на финский и обратно: бабушка делала подстрочник с финского, дед его литературно оформлял, дед делал подстрочник с русского – бабушка литературно оформляла. Вскоре у них родился первый сын Анатолий. А затем началась война…
На всех своих фотографиях – с самого юного возраста – дед в очках. Зрение у него было неважное, и в действующую армию он не попал. Но зато прошёл всю войну как военкор, тогда и увлёкся фотографией. Бабушка была эвакуирована в Сибирь, куда дед приезжал в отпуск, где родилась у них дочь Антонина и где с бабушкой случилась замечательная история, не рассказать которую невозможно. В голодное военное время в глухую сибирскую деревню по лэндлизу союзники привезли какие-то «бобы». Их стали выдавать в колхозе за трудодни. Бабушка работала учительницей и часто обходила дома не пришедших на уроки учеников. И вот она заходит в какой-то дом, а там жалуются: «Какие-то странные бобы союзнички прислали: варим их уже третий час – не развариваются». Бабушка глянула – и ахнула: это был зелёный кофе! Бабушка показала, как надо жарить зёрна, как молоть, как варить. Потрясающе, но горький напиток мало кому понравился. А что такое кофе для финна после пары лет слабого морковного чая? Подарок судьбы. Курящая бабушка стала активно выменивать кофе на «Беломор», да соседи и рады были избавиться от «дурацких бобов». Мой папа, родившийся в 1946 году, ещё помнит в чулане привезённый из Сибири мешок с остатками зелёного кофе!
После войны вернулись в свой дом на Шоссе 1 Мая, выкопали закопанную во дворе машинку «Зингер» (наследство Дарьи Сысоевны, в девичестве обшивавшей на пару с сестрой весь Екхиля) и стали жить большой семьёй – с детьми, племянницами, дальними родственниками, нянюшками и приживалками. Дедушка вернулся в Институт языка, литературы и истории КарНЦ РАН, директором которого с 1947 года стал Дмитрий Владимирович Бубрих. Именно Бубрих и подтолкнул деда к идее написания кандидатской диссертации. Естественно, с выходом статьи «Марксизм и языкознание» деду пришлось окончательно вернуться в лоно сравнительного языкознания. Но как защитить диссертацию, если нет даже диплома о высшем образовании? А между тем и научных статей достаточно, и отдельных сборников, и работа по сбору фольклора кипит, и постановка проблемы глобальна. Вопрос с оформлением высшего образования был улажен не без влияния В.Я. Проппа. Подучив философию и немецкий, дедушка сдал кандидатский минимум, дописал свой фундаментальный труд «Исторические основы карело-финского эпоса» (первую её часть) и поехал в Ленинград её защищать. А дальше произошла просто голливудская история. Дед настолько блистательно защитил кандидатскую, что не только не было ни одного чёрного шара, но комиссия постановила засчитать его кандидатскую диссертацию за докторскую! Таким образом, дед вернулся в Петрозаводск в ореоле славы первым карельским доктором наук (и в течение нескольких месяцев, пока не пришли документы, по-прежнему работал на ставке младшего научного сотрудника). А когда документы пришли, в доме на Шоссе 1 мая было большое празднование, с которого осталось немало фотографий.
Впереди было написание второй части «Исторических основ», многочисленные конференции, семинары, съезды по всему СССР. Трагедия деда как учёного была в том, что он был невыездной. Совершенно. Дед никогда не покидал России, не был даже в Финляндии. Он, бывший почётным членом не одного десятка зарубежных научных обществ, не мог выехать ни на одну фольклорную конференцию. Деда уже не было в живых, а бюллетени конференций Швеции, Финляндии, Венгрии, Германии, Франции и т.д. годами продолжали приходить и приходить по его адресу…
Дедушка был странным человеком, всегда существовавшим вне быта. Например, я видела квитанции о переводах его гонорарных денег в Детский фонд и в другие организации (не знаю, знала ли об этом бабушка). А ещё дедушка всегда был изобретательным и остроумным человеком, обожал каламбуры и никогда не лез за словом в карман. К сожалению, не все понимали его шутки и многие обижались. Некоторые – на всю жизнь. Помню, что у него были так называемые «враги», и даже помню, кто именно. А из друзей дед больше всего любил Юго Юльевича Сурхаско, этнографа и колдуна, который неоднократно бывал у нас на даче, играл с дедом в шахматы, много фотографировал. Благодаря Майе Фёдоровне Пахомовой, автора «Летописи литературной жизни Карелии», которая тоже любила и высоко ценила деда, я узнала немало смешных и ярких случаев с дедушкиным участием. Например, он научил всех в ИЯЛИ делать полки для книг из стульев. Помню, когда я лазала по книжным полкам у деда в комнате, они с бабушкой в два голоса кричали: «Осторожнее, там всё держится на соплях!». Как бы не так! Когда мне через много лет пришлось разбирать эти полки, они не поддавались, и я была поражена количеству вбитых гвоздей. Уверена, они выдержали бы и слона.
Дедушка был небольшого роста, худенький, с маленькими руками и крошечным размером обуви. Став профессором, он выглядел несолидно – слишком стремительно и небрежно – и хотел завести приличную профессорскую бородку. Но вот незадача: на голове волосы были тёмные, а борода росла рыжая, и ни те, ни другие упорно не хотели седеть. Седел он долго и медленно: целиком поседел очень поздно, к семидесяти. И носить бородку ему оставалось уже недолго…
Н.Крылова