АМЕЛИЯ ЭНН БЛЭНФОРД ЭДВАРДС 4 глава




— Филип, — сказал он, отодвигаясь от стола вместе с креслом, — ты, верно, нездоров, мой бедный мальчик. Теперь я вижу, что мы тут все худо за тобой ухаживаем, а ты, оказывается, болен серьезнее, чем я предполагал. Послушайся моего совета — ступай к себе и ложись в постель.

— Я совершенно здоров, — возразил я. — Отец, не станемте лукавить друг перед другом. Я не из тех, кто сходит с ума или видит призраков. Что возымело надо мной такую власть, мне неведомо, но тому есть причина. Не иначе как вы что-то предпринимаете или планируете предпринять без моего ведома, хотя у меня есть право вмешаться.

Он всем корпусом повернулся в кресле, сверкнув на меня голубыми глазами. «Не такой он человек, чтобы…»

— Нуте-с, по какому же это праву мой сын вознамерился отныне вмешиваться в мои дела? Смею надеяться, я покамест в силах сам управлять своими мыслями и поступками.

— Отец! — вскричал я. — Да слышите ли вы меня? Никто не скажет, что я непочтителен или забыл свой долг. Однако я взрослый человек и вправе высказывать свое мнение, как я давеча и поступил. Но сейчас речь не об этом. Я здесь не по своей воле. Что-то, что сильнее меня… привело меня сюда. В ваших помыслах есть нечто, внушающее беспокойство… другим. Я сам не знаю, что говорю. Я вовсе не собирался говорить это, но вы лучше меня разумеете смысл сказанного. Кто-то — кто может говорить с вами не иначе как через меня — говорит моими устами, и я уверен, что вы все понимаете.

Отец неотрывно смотрел на меня снизу вверх; он страшно побледнел, рот невольно открылся. Я почувствовал, что до него дошел смысл моих слов. Неожиданно сердце у меня в груди замерло — так внезапно, что мне сделалось дурно. Перед глазами все поплыло, завертелось, увлекая и меня в этот круговорот. Я удержался на ногах только благодаря тому, что вцепился в кресло. Потом я ощутил страшную слабость и упал на колени, после кое-как водрузил себя на первый подвернувшийся стул и, закрыв лицо руками, едва не разрыдался: направлявшая меня таинственная сила вдруг отступилась, и все напряжение мигом спало.

Некоторое время мы оба молчали, потом отец заговорил, но каким-то надломленным голосом:

— Я не понимаю тебя, Фил. Ты, вероятно, вбил себе в голову нечто такое, что мой нерасторопный ум… Скажи наконец, скажи прямо. Что тебя не устраивает? Ужели это все… это все та женщина, Джордан? — Он коротко, принужденно рассмеялся и почти грубо встряхнул меня за плечо. — Говори! Что… что у тебя на уме?

— Сдается мне, сэр, я все уже сказал. — Голос у меня дрожал сильнее, чем у него, но по-иному. — Я ведь сказал вам, что пришел не по своей воле. Я сколько мог этому противился. Вот, теперь все сказано. Только вам судить, стоило оно того или нет.

Он порывисто поднялся с места.

— Ты не только себя, но и меня… сведешь с ума! — произнес он и снова сел, так же резко, как встал. — Изволь, Фил, ежели тебе угодно, дабы не доводить до размолвки — до первой размолвки между нами, — пусть будет по-твоему. Я согласен: пожалуй, займись нашими беднейшими арендаторами. Довольно тебе расстраивать себя из-за этого, даже если я не разделяю всех твоих взглядов.

— Благодарю, — сказал я, — только, отец, дело не в этом.

— В таком случае все это просто блажь, — рассердился он. — Полагаю, ты намекаешь… но уж об этом судить только мне.

— Так вы знаете, на что я намекаю, — сказал я, стараясь сохранять предельное спокойствие, — хотя я сам не знаю. Вот вам и причина. Вы согласитесь сделать мне одолжение, только одно, прежде чем я вас оставлю? Пойдемте со мной в гостиную…

— Зачем это тебе? — Голос его снова дрогнул. — Чего ты добиваешься?

— Я толком не знаю, сэр. Но ежели мы оба, вы и я, станем перед нею, это нам как-нибудь да поможет. А что до размолвки, то я убежден: размолвки не может быть между нами, когда мы оба предстанем пред ней.

Он поднялся, весь трясясь, как старик, — да он и был старик, даром что стариком не выглядел, за исключением тех редких случаев, когда бывал чем-то сильно расстроен, как вот сейчас, — и велел мне взять лампу. Но на полпути к двери остановился.

— Что за театральная сентиментальность, право, — сказал он. — Нет, Фил, я с тобой не пойду. Я не стану ломать перед ней… Поставь лампу на место и послушайся моего совета — ложись спать.

— Что ж, — сказал я ему на прощанье, — нынче ночью я вас больше не побеспокою. Раз вы сами все понимаете, то и говорить не о чем.

Он коротко пожелал мне доброй ночи и снова обратился к бумагам на столе — к письмам с черной каймой, которые не то и впрямь, не то в моем воображении всегда оказывались сверху. Я один проследовал в тихое святилище, где висел портрет. Мне необходимо было увидеть ее, хотя бы в одиночку. Не помню, спрашивал ли я себя, спрашивал ли осознанно: она велела мне… или то был еще кто-то?.. Ничего этого я не знал. Но всем своим размягченным сердцем — быть может, в силу простой физической слабости, овладевшей мной после того, как прошло наваждение, — я стремился к ней, чтобы скорее увидеть ее и узреть в ее лице знак сочувствия, тень одобрения. Я поставил лампу на стол с ее корзинкой для рукоделия, и свет, поднимаясь снизу, выхватил из темноты ее фигуру, многократно усилив впечатление, будто она вот-вот сойдет в комнату, шагнет прямо ко мне, вернется в свою прежнюю жизнь. Ах, нет! Ее жизни уж не было в помине, та жизнь исчезла, канула в небытие — и как иначе, если вся моя жизнь стояла теперь между нею и всем, что она когда-то знала. Во взгляде ее ничего не переменилось. Только тревога, которая мне в тот первый раз почудилась в ее глазах, сейчас воспринималась мною скорее как печальный, потаенный вопрос. Но перемена была не в ее взгляде — в моем.

 

Нет нужды подробно задерживаться здесь на промежутке времени, отделившем описанное происшествие от следующего знаменательного события. Упомяну только, что на другой же день ко мне «случайно» заглянул давно пользовавший нас доктор, и у меня с ним состоялся долгий разговор. Вслед за тем к ланчу явился из города молодой человек, с виду очень важный, хотя нрава самого добродушного, — знакомец отца, доктор Имярек (нас поспешно представили друг другу, и я не разобрал как следует его имени). Милейший эскулап также имел со мной продолжительную беседу наедине — к отцу как раз пожаловал посетитель по срочному делу. Доктор ловко навел меня на разговор о бедняках-арендаторах. Дескать, он слыхал, будто я весьма интересуюсь сим предметом, в последнее время вызвавшим большое оживление в нашей округе. Заверив меня, что он и сам питает интерес к этой теме, доктор пожелал из первых рук узнать мое мнение. Я довольно пространно объяснил ему, что мое «мнение» касается отнюдь не предмета в целом, ибо в таком разрезе я его рассматривать не брался, а только частного случая, то бишь управления отцовским имуществом. Доктор оказался в высшей степени терпеливым и умным слушателем — в чем-то он со мной соглашался, в чем-то расходился, и в целом его визит доставил мне изрядное удовольствие. Об истинной его цели я догадался много позже, хотя мог бы заподозрить ее и раньше, если бы обратил внимание на то, с каким озадаченным видом отец покачивал головой, когда в конце концов вновь ко мне наведался. Так или иначе, вывод медицинских светил относительно моего состояния был, вероятно, вполне утешителен, во всяком случае, больше я никого из них не видел и не слышал. Прошло, наверное, недели две, прежде чем со мной приключился еще один, последний случай странного помешательства.

На этот раз все произошло засветло, около полудня, в сырой, ненастный весенний день. Едва раскрывшиеся листочки стучались в окно, словно умоляя впустить их в дом; первоцветы, высыпавшие в траве под деревьями, там, где к роще подступала гладко подстриженная лужайка, стояли мокрые и жалкие, пряча золотые головки в листья. Отрадные в другое время приметы того, что вся живая природа двинулась в рост, наводили уныние: сейчас, когда в воздухе пахло весной, непрошеное напоминание о зимней непогоде портило настроение, хотя несколько месяцев назад оно воспринималось как естественный ход вещей. Я сидел за столом и писал письма, с легким сердцем возвращаясь в круг друзей прежних лет и, должно быть, немного жалея о своей былой свободе и независимости, хотя в то же время я сознавал, что мне не след роптать на судьбу: мое нынешнее спокойствие шло мне, вероятно, только на пользу.

Я пребывал в этом довольно благодушном состоянии, когда внезапно опять проявились уже хорошо знакомые мне симптомы одержимости, которой я стал подвержен с недавних пор: бешеный подскок сердца и внезапное, беспричинное, необоримое физическое возбуждение, которое нельзя ни отринуть, ни унять. Не поддающийся ни описанию, ни разумному объяснению ужас обуял меня, когда я осознал, что вот опять началось — почему, зачем, для чего?.. Тайный смысл происходящего был понятен если не мне, то моему отцу; однако мало радости чувствовать себя всего лишь послушным орудием, не ведая, какой цели служишь, и, хочешь не хочешь, исполнять роль оракула, да еще ценой такого болезненного напряжения всех сил, что после ты вынужден несколько дней кряду приходить в себя! Я сколько мог сопротивлялся, хотя и не так, как прежде, но упорно и уже с некоторым знанием дела пытаясь подавить новый приступ. Кинувшись к себе в комнату, я выпил успокоительное, прописанное мне от бессонницы после моего первого приезда из Индии. В коридоре я увидал Морфью и кликнул его, чтобы разговором с ним попробовать самого себя перехитрить. Морфью, однако, замешкался, и, когда он наконец явился, мне стало не до разговоров. Я слышал его голос, доносившийся до меня сквозь беспорядочный гул в ушах, но что он тогда говорил, навсегда осталось для меня загадкой. Я стоял и неотрывно смотрел прямо перед собой, силясь сосредоточить внимание: вид у меня, вероятно, был такой, что старый слуга оторопел от страха. Обретя дар речи, он в голос запричитал, что я болен и нужно срочно принести мне что-нибудь. Слова его худо-бедно проникли в мое воспаленное сознание, только вот понял я их превратно, истолковав как намерение привести ко мне кого-нибудь — скорее всего, одного из отцовских докторов, — дабы обуздать меня, не допустить моего вмешательства, а значит, заключил я, если хоть мгновение промедлить, будет поздно. Вместе с тем мною овладела шальная мысль искать защиты у портрета — припасть к его, так сказать, стопам, кинуться к нему и подле него переждать, пока пройдет мой пароксизм. Однако не туда понесли меня ноги. Помню, как я делал над собой усилия, желая остановиться возле двери в гостиную и отворить ее, но меня буквально протащило мимо, словно подхватило могучим порывом ветра. Нет, не туда мне было назначено идти — меня, плохо соображающего, не способного связать двух слов, снова влекло к отцу, который, в отличие от меня, его сына, понимал значение моей миссии.

На сей раз все происходило при свете дня, и мимоходом я невольно кое-что примечал. В холле кто-то сидел, словно чего-то дожидался, — незнакомая женщина, вернее девушка, вся в черном и с черной вуалью на лице, — и я даже спросил себя, кто бы это мог быть и зачем она здесь. Этот вопрос, совершенно посторонний моему тогдашнему состоянию, невесть каким образом проник в мой ум — его подбрасывало вверх и вниз, как оторвавшееся от плота бревно на стремнине, подхваченное ревущим потоком, которое то скрывается из глаз, то вновь выныривает по воле необузданной стихии. Я рывком открыл дверь отцовского кабинета и затворил ее за собой, не удосужившись прежде узнать, один ли он и можно ли отвлечь его от дел. В рассеянном дневном свете его фигура выступала не так четко, как ночью в круге света лампы. При звуке распахнувшейся двери он поднял голову, и во взгляде его мелькнул испуг. Резко поднявшись и строго, чуть ли не сердито оборвав на полуслове кого-то, кто стоя говорил с ним, он устремился мне навстречу.

— Ко мне сейчас нельзя, — быстро сказал он, — я занят. — Затем, увидав в моих чертах выражение, к тому времени уже ему знакомое, он тоже переменился в лице и добавил негромко не терпящим возражений тоном: — Фил, горе ты мое, ступай… ступай отсюда, не нужно, чтобы чужие тебя видели…

— Я не могу уйти, — заявил я. — Это невозможно. Вы знаете, зачем я здесь. Я не могу, даже если бы захотел. Это сильнее меня.

— Ступайте, сэр, — приказал он. — Сейчас же, довольно с меня этих глупостей! Я не разрешаю вам здесь оставаться. Иди, иди же!..

Я промолчал. Не понимаю, как я смог его ослушаться. Никогда прежде мы не ссорились, но в ту минуту я словно в ступоре застыл на месте. Внутри меня царило полнейшее смятение. Я хорошо расслышал, что он мне сказал, и мог бы что-то сказать в ответ, но его слова тоже уподобились обломкам, которыми играет могучий поток. В ту минуту я своим лихорадочным взором узрел наконец, с кем он говорил. Это была женщина, одетая в траур, как и та, что дожидалась в холле, только эта была немолода и держалась со скромным достоинством почтенной прислуги. Очевидно, она плакала и, воспользовавшись паузой, вызванной нашим препирательством, утирала глаза платком, который комкала в руке — вероятно, в сильном волнении. Пока отец говорил со мной, она обернулась и посмотрела на меня, как мне показалось, с надеждой, но тут же опустила глаза и застыла в прежнем положении.

Отец вернулся на свое место. Он тоже был чем-то растревожен, хотя всеми силами старался это скрыть. Мое беспардонное вторжение, очевидно, совершенно не входило в его планы и вызвало у него сильнейшую досаду. Садясь в кресло, он метнул в меня взгляд, какого я ни до, ни после от него не удостаивался, — взгляд, в котором ясно читалась крайняя степень неудовольствия. Но больше он ничего мне не сказал.

— Поймите же, — обратился он к женщине, — это мое последнее слово, и возвращаться к этой теме я не намерен, тем более в присутствии сына, который сейчас нездоров и не может участвовать в серьезном разговоре. Я сожалею, что ваши хлопоты оказались напрасны, но вас ведь с самого начала предупреждали, так что вам некого винить, кроме как самое себя. Я не признаю за собой никаких обязательств и своего решения не изменю, что бы вы еще ни сказали. На сем я вынужден просить вас удалиться. Все это весьма прискорбно и решительно бесполезно. Я никому ничем не обязан.

— О сэр! — взмолилась она, и на глаза ее опять навернулись слезы, а голос то и дело прерывался короткими всхлипываниями. — Зачем я только брякнула про обязательства! Я не такая образованная, где уж мне спорить с джентльменом. Может быть, и нету за нами никаких прав. Пусть так, мистер Каннинг, но неужели в вашем сердце не найдется ни капли жалости? Она ведь не знает, бедняжка, что я вам тут говорю. Сама-то она не станет за себя просить-умолять, как я вас прошу. Ах, сэр, она же совсем молоденькая! И одна-одинешенька в целом мире — никто за нее не заступится, никто не приютит! Вы у нее только и есть из близких родственников, больше никого не осталось. Ни одной родной души… ближе вас никого… Постойте!.. — встрепенулась вдруг она, словно ее осенила какая-то мысль, и быстро повернулась ко мне. — Ведь этот джентльмен ваш сын! Ежели разобраться, так она больше родня ему, чем вам, — родня по его матери! Ну да, он ей ближе, ближе! О сэр! Вы сами молоды, сердце-то у вас, поди, не зачерствело. А у моей молодой госпожи никогошеньки нет, и некому о ней позаботиться. Вы с нею одна плоть и кровь — она же вашей матушке кузина будет, у них с вашей матушкой…

Отец громоподобным голосом велел ей немедленно замолчать.

— Филип, сей же час оставь нас! Наш разговор не для твоих ушей.

И тут в одно мгновение мне враз открылся весь тайный смысл. Я с трудом удерживал себя на месте. Грудь моя вздымалась, охваченная необоримым порывом, словно что-то вливалось в меня — больше, чем я мог в себя вместить. Впервые за все это время я понял, я наконец понял!.. Я кинулся к нему и, хотя он и противился, взял его руку в свою. Моя рука горела, его была холодна как лед: прикосновение ожгло меня ледяной стужей.

— Так в этом все дело! — вскричал я. — Я же до последней минуты ничего не знал! Я не знал, чего от вас добиваются. Но поймите, отец! Вы ведь знаете, как знаю теперь и я, что кто-то посылает меня… кто-то… у кого есть право.

Он со всей силы оттолкнул меня.

— Ты сошел с ума! — крикнул он. — По какому праву ты берешься… Нет, ты безумец… безумец! Я как чувствовал, что к этому идет…

Просительница меж тем притихла, следя за нашей стычкой с опаской и любопытством — как женщины всегда наблюдают за ссорой мужчин. Услыхав его слова, она вздрогнула и слегка отпрянула, но по-прежнему не сводила с меня глаз, пристально следя за каждым моим движением. Когда я направился к двери, у нее вырвался невольный возглас разочарования и протеста, и даже отец привстал с кресла и в изумлении проводил меня взглядом, сам не веря, что так быстро сумел со мной совладать. Я на миг остановился и, обернувшись к ним, увидел сквозь лихорадочную пелену только две большие неясные фигуры.

— Я еще вернусь, — пообещал я. — Я приведу к вам такого посланца, которому вы не сможете отказать.

Отец выпрямился в полный рост и грозно крикнул мне вслед:

— Я не позволю прикасаться к ее вещам. Я не позволю осквернить…

Я не дослушал его. Я знал, что нужно делать. Каким чудом ко мне пришло это знание, объяснить не могу, но незыблемая уверенность в силе, исходившей оттуда, откуда ее никто не ждал, как-то вдруг успокоила меня в самый разгар моего болезненного возбуждения. Я вышел в холл, где приметил молодую незнакомку. Приблизившись к ней, я тронул ее за плечо. Она тотчас вскочила, слегка вздрогнув от неожиданности, но с такой мгновенной покорностью, словно была готова к тому, что за ней придут. Я велел ей снять вуаль и шляпку, при этом я едва ли взглянул на нее, едва ли ее видел, каким-то внутренним чувством зная все наперед. Я взял ее нежную, маленькую, прохладную, подрагивающую руку в свою, и эта ее такая нежная и прохладная — именно прохладная, а не холодная — рука, робко трепетавшая в моей, была как глоток чистейшей воды. Все это время я двигался и говорил точно во сне — быстро, бесшумно, как если бы все осложнения обычной жизни, жизни наяву, были устранены и пришла пора действовать без рассуждений, не теряя ни секунды. Отец все так же стоял, чуть подавшись вперед, как несколькими минутами раньше, когда я вышел за дверь, — грозный, но вместе с тем объятый ужасом, ибо он не ведал, что у меня на уме, — таким я его и застал, возвратясь рука об руку со своей спутницей. Этого он совсем не ждал. Он был застигнут врасплох и совершенно потерялся. Едва завидев ее, он воздел руки над головой и издал безумный крик, такой жуткий, словно то был прощальный вопль всего сущего: «Агнес!» — и, как подкошенный, навзничь упал в свое кресло.

Мне же недосуг было думать, что с ним и слышит ли он меня. Я должен был сказать заветные слова.

— Отец, — произнес я, прерывисто дыша, — единственно ради этой минуты небеса разверзлись и та, которой я никогда не видел, та, которой я не знал, обрела надо мною безраздельную власть. Ежели бы не наша сугубо земная природа, мы увидели бы ее — ее самое, а не только ее рукотворный образ. Я сам не знал, что ей угодно. Я, как последний глупец, ничего не понимал. Уже в третий раз я прихожу к вам по ее наущению, не разумея, что мне д о лжно сказать. Но теперь я знаю. Вот ее наказ. Наконец я это знаю!

В комнате воцарилась страшная тишина — казалось, все боялись пошевелиться и даже дышать не смели. Потом от кресла отца донесся срывающийся голос. Отец меня не понял, хотя, полагаю, он слышал все, что я сказал.

— Фил… кажется, я умираю… Она… она пришла за мной?

Мы отнесли его на кровать. Какую душевную борьбу он пережил до этой минуты, я не берусь судить. Он долго держал оборону, не желал поддаваться сантиментам и вот теперь рухнул — как обветшалая башня, как старое дерево. Насущная необходимость позаботиться о нем уберегла меня от физических последствий, которые в прошлый раз выразились в полном упадке сил. Теперь мне было не до собственных мыслей и ощущений.

Его заблуждению вряд ли стоило удивляться — напротив, оно представлялось более чем естественным. Правда, незнакомка была с головы до ног одета во все черное — не в белое, как фигура на портрете. Она знать не знала о нашей стычке, вообще ни о чем, кроме того, что ее куда-то позвали и что в следующие несколько минут, вероятно, решится ее судьба. Вот отчего в ее глазах застыл жалобный вопрос, в линии век проступила тревога, в выражении лица читалась невинная мольба. Ее лицо… лицо было то же самое: те же чуткие, каждый миг готовые дрогнуть губы, тот же бесхитростный, чистый лоб; во всем ее облике было не простое сходство черт, а что-то более существенное и неуловимое — одна порода. Каким шестым чувством я заранее знал это, я не могу объяснить, и никто из смертных не сможет. Только та, другая, старшая по возрасту — ах, нет! не старшая, а вечно юная, та Агнес, которой не суждено было повзрослеть, юная мать зрелого мужчины, никогда ее не видавшего, — только она могла привести свою родственницу по крови, свою избранницу, к нашим сердцам.

 

Через несколько дней отец оправился от болезни: накануне он, как оказалось, простудился, а в семьдесят лет любой малости довольно, чтобы выбить из колеи даже крепкого человека. После того случая он на здоровье не жаловался, однако сам пожелал передать обременительное для нервов управление собственностью, от которого прямо зависело благополучие многих людей, в мои руки, поскольку я был легче на подъем и всегда мог воочию убедиться, как обстоят дела. Сам он предпочитал оставаться дома и на склоне лет научился получать много больше удовольствия от своей частной жизни. Агнес стала моей женой, как он, конечно же, и предвидел. Справедливости ради я должен сказать, что в той тягостной истории им руководило не просто мстительное упрямство — нежелание предоставить кров дочери своего недруга или признать навязанные ему обязательства, — хотя оба эти соображения сыграли свою роль. Он так и не рассказал мне, и теперь уже не расскажет, что он имел против семьи моей матери и в особенности против того самого злосчастного родственника; но то, что он был настроен непримиримо и крайне предвзято, не подлежит сомнению. Как впоследствии выяснилось, в тот раз, когда меня впервые погнала к нему неведомая сила, он получил письмо, призывающее его — того, чьей просьбе автор письма сам в свое время не внял! — позаботиться о сироте, которая скоро останется одна на белом свете. Во второй раз это случилось, когда пришли другие письма — от няни, единственной опекунши сироты, и от священника того прихода, где скончался отец юной особы: оба считали само собой разумеющимся, что в доме моего отца она обретет новое пристанище. Что происходило в третий раз и чем все завершилось, я уже описал.

Еще много времени спустя меня преследовал подспудный страх, что я вновь попаду под влияние силы, однажды возымевшей надо мной безраздельную власть. Отчего я так страшился оказаться в плену у этой силы, стать посланцем чистой души, у которой и быть не могло иных помыслов, кроме ангельских? Бог весть. Видно, плоть и кровь не созданы для подобных встреч: я, по крайней мере, не в силах был этого выносить. Но с тех пор ничего подобного не случалось.

Свой мирный домашний трон юная Агнес устроила прямо под портретом в гостиной. Так пожелал мой отец, который перестал скрываться по вечерам в библиотеке и, сколько был жив, сидел здесь же, с нами, в тепле и уюте, в узком круге света, выхваченного из темноты настольной лампой. Посторонние, бывая у нас, полагают, что на картине изображена моя жена, и я такому заблуждению только рад. Та, что когда-то дала мне жизнь, а потом вернулась ко мне и трижды словно становилась моей душой, чего я в те минуты не мог осознать, — для меня она теперь удалилась в эфемерные пределы незримого. Она снова вступила в таинственный сонм теней, способных обрести реальность только в особый миг, когда все многообразие сущего преображается в единую гармонию и когда возможны любые чудеса, — в миг, когда наш мир вдруг озаряется светом райского дня.

 

Пер. с англ. Н. Роговской

 

ЭДИТ НЕСБИТ

(Edith Nesbit, 1858–1924)

 

Английская писательница Эдит Несбит (в замужестве Эдит Бланд) снискала мировую известность как автор многочисленных произведений для детской аудитории, лучшие из которых впоследствии были экранизированы. Несбит расширила традиционные рамки сказочного жанра, привнеся в него элементы детектива, фэнтези и научной фантастики. Действие ее книг часто разворачивается в узнаваемой, повседневно-будничной среде, в которую неожиданно вторгаются магия и чудеса. Это оригинальное переплетение прозы жизни и сказочного вымысла получило развитие в творчестве таких писателей, как Клайв Стейплз Льюис («Хроники Нарнии»), Памела Трэверс (повести о Мэри Поппинс), Диана Уинн Джонс («Ходячий замок Хоула») и Джоан Роулинг (романы о Гарри Поттере).

Будущая писательница родилась в лондонском районе Кенсингтон в семье известного агрохимика Джона Несбита, которого она потеряла в раннем детстве. Слабое здоровье ее сестры стало причиной частых переездов семейства, в разное время жившего в Брайтоне, Бекингемшире, Франции, Испании и Германии, а в 1870-е годы осевшего на несколько лет в селении Халстед на северо-западе графства Кент; именно Халстед-холл, как предполагается, стал прототипом дома с тремя трубами, в котором происходит действие самой известной книги Несбит «Дети железной дороги» (1905). В возрасте семнадцати лет Эдит с семьей вернулась в Лондон, а в 1877 г. познакомилась с банковским клерком Хьюбертом Бландом и в апреле 1880-го вышла за него замуж. В этом браке у супругов родилось трое детей, которым Несбит посвятила свои лучшие книги: «Дети железной дороги», «Искатели сокровищ» (1899), «Пятеро детей и чудище» (1902) и их сюжетные продолжения; кроме того, она взяла на воспитание двоих детей, которых родила от Бланда ее подруга и домохозяйка Алиса Хоатсон.

Несбит и Бланд были убежденными сторонниками социалистических идей и стояли у истоков основанного в 1884 г. Фабианского общества (предтечи лейбористской партии), с рупором которого, журналом «Сегодня», они активно сотрудничали в течение 1880-х гг., нередко подписывая свои статьи общим псевдонимом Фабиан Бланд. Но очевидные успехи Несбит на поприще детской литературы постепенно увели ее со стези публициста.

Наиболее известные ее книги для детей, помимо уже названных, — «Феникс и ковер» (1904), «История амулета» (1906), «Заколдованный замок» (1907) «Дом Арденов» (1908), «Удача Хардинга» (1909), «Волшебный город» (1910), «Чудесный сад» (1911), сборники рассказов и сказок «Шекспир для детей» (1797), «Книга драконов» (1900), «Восстание игрушек» (1902), «Кошачьи истории» (1904), «Волшебный мир» (1912). Перу Несбит также принадлежит около дюжины романов для взрослой аудитории — «Мантия пророка» (1885), «Красный дом» (1902), «Невообразимый медовый месяц» (1921) и др. — и четыре сборника страшных рассказов: «Мрачные истории» (1893), «Что-то не так» (1893), «Истории, рассказанные в полночь» (1897), «Страх» (1910).

 

Рама из черного дерева

 

 

Рассказ «Рама из черного дерева» («The Ebony Frame») был впервые опубликован в ежемесячнике «Лонгманс мэгэзин» в октябре 1891 г. (т. 18. № 108); позднее вошел в авторский сборник «Мрачные истории» (1893) и различные коллективные антологии страшных рассказов. На русский язык переводится впервые. Перевод осуществлен по изд.: Mammoth Book of Ghost Stories 2 / Ed. by Richard Dalby. N. Y.: Carroll & Graf, 1991. P. 406–416.

 

 

* * *

 

Быть богатым — ни с чем не сравнимое ощущение, тем более если ты успел познать глубины нищеты: был наемным писакой на Флит-стрит,{106} служил репортером, подвизался журналистом, твои статьи браковали и никто тебя не ценил. И все эти занятия были совершенно несовместимы с фамильным достоинством человека, происходящего по прямой линии от герцогов Пикардии.{107}

Когда скончалась моя тетушка Доркас и завещала мне семь сотен годового дохода и дом с обстановкой в Челси,{108} я понял, что мне осталось желать только одного: поскорее вступить во владение наследством. Даже Милдред Мэйхью, которую я до этого считал светочем моей жизни, сразу утратила часть своего блеска. Я не был помолвлен с нею, но снимал жилье у ее матери, пел с Милдред дуэты и дарил ей перчатки, когда мог себе это позволить, что случалось нечасто. Это была милая, добрая девушка, и я рассчитывал когда-нибудь на ней жениться. Очень приятно сознавать, что молоденькая женщина о тебе думает; с таким чувством и работается легче. И очень приятно знать, что на вопрос: «Согласишься ли?» — последует ответ: «Да».

Однако известие о наследстве едва ли не полностью вытеснило образ Милдред из моего сознания, тем более что она в ту пору находилась с друзьями за городом.

Мой свежеприобретенный траурный костюм еще оставался совершенно новым, а я уже сидел в тетушкином кресле перед камином в гостиной собственного дома. Мой собственный дом! Он был велик и роскошен, но при этом пуст. И тут меня снова посетили мысли о Милдред.

Комната была обставлена удобной мебелью из палисандрового дерева с дамастовой обивкой. На стенах висели несколько весьма недурных образчиков масляной живописи, но вид комнаты уродовала кошмарная гравюра в темной раме «Суд по делу лорда Уильяма Расселла»,{109} занимавшая пространство над камином.

Я встал, чтобы ее рассмотреть. Я бывал у тетушки довольно часто, как и предписывал долг, но вроде бы не видел прежде эту раму. Она явно предназначалась не для гравюры, а для картины. Черное дерево, из которого она была сделана, покрывала красивая и необычная резьба.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: