АМЕЛИЯ ЭНН БЛЭНФОРД ЭДВАРДС 7 глава




Все это побудило его задуматься, и он вдруг сообразил, что до сих пор не разведал, как собирался, местонахождение крысиной норы и не осмотрел полотна. Юноша зажег другую лампу, не затененную абажуром, и, держа ее высоко над головой, приблизился к третьей картине справа от камина, за которой, как он заметил, минувшей ночью спряталась крыса.

Едва бросив взгляд на полотно, он отшатнулся так резко, что чуть не выронил лампу, и смертельно побледнел. Колени его подогнулись, на лбу выступили крупные капли пота, он задрожал как осиновый лист. Но он был молод и решителен и, собравшись с духом, спустя несколько секунд снова сделал шаг вперед, поднял лампу и пристально всмотрелся в изображение, которое теперь, очищенное от пыли и отмытое, предстало перед ним совершенно отчетливо.

Это был портрет судьи в отороченной горностаем алой мантии. В его мертвенно-бледном лице с чувственным ртом и красным крючковатым носом, похожим на клюв хищной птицы, читались суровость, неумолимость, ненависть, мстительность и коварство. Взгляд неестественно блестевших глаз переполняла жуткая злоба.{121} Малкольмсона пробрала дрожь: он узнал в этих глазах глаза огромной крысы. Он снова чуть было не выронил лампу, когда внезапно увидел саму эту тварь, враждебно уставившуюся на него из дыры в углу картины; одновременно юноша заметил, что суетливый шум, издаваемый другими крысами, неожиданно смолк. Однако, взяв себя в руки, Малкольмсон продолжил осмотр картины.

Судья был запечатлен сидящим в массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой, справа от большого камина с каменной облицовкой, в углу комнаты, где с потолка свисала веревка, конец которой, свернутый кольцом, лежал на полу. Цепенея от ужаса, Малкольмсон узнал на полотне комнату, в которой находился, и с трепетом огляделся по сторонам, словно ожидая обнаружить у себя за спиной чье-то постороннее присутствие. Потом он посмотрел в сторону камина — и с громким криком выпустил из руки лампу.

Там, на судейском кресле, рядом с веревкой, свисавшей позади его высокой спинки, сидела крыса со злыми глазами судьи, в которых теперь светилась дьявольская усмешка.{122} Если не считать завываний бури за окном, вокруг царила полная тишина.

Стук упавшей лампы вывел Малкольмсона из оцепенения. К счастью, она была металлической и масло не вытекло на пол. Однако лампу необходимо было привести в порядок, и, пока он этим занимался, его волнение и страх немного улеглись. Погасив лампу, юноша отер пот со лба и на минуту призадумался.

— Так не годится, — сказал он себе. — Если дело так и дальше пойдет, недолго и спятить. Надо это прекратить! Я обещал доктору не пить чая. Ей-богу, он прав! Должно быть, у меня нервы расшатались. Странно, что я этого не ощутил; никогда еще не чувствовал себя лучше. Однако теперь все в порядке, и впредь никому не удастся сделать из меня посмешище.

Малкольмсон приготовил себе солидную порцию бренди с водой и, выпив, решительно взялся за работу.

Где-то через час он оторвал взгляд от книги, встревоженный внезапно наступившей тишиной. Снаружи ветер завывал и ревел пуще прежнего и ливень хлестал в оконные стекла с силой града, но в самом доме не раздавалось ни звука, только в дымоходе гуляло эхо урагана, а когда он ненадолго стихал, слышалось шипение падавших оттуда в очаг редких дождевых капель. Пламя в камине сникло и потускнело, хотя и отбрасывало в комнату красноватые блики. Малкольмсон прислушался и тотчас уловил слабое, едва различимое поскрипывание. Оно доносилось из угла комнаты, где свисала веревка, и юноша подумал, что это она елозит по полу, поднимаясь и опускаясь под действием колебаний колокола. Однако, подняв голову, он увидел в тусклом свете очага, как огромная крыса, прильнув к веревке, пытается перегрызть ее и уже почти преуспела в этом, обнажив сердцевину из более светлых волокон. Пока он наблюдал, дело было сделано, отгрызенный конец со стуком свалился на дубовый пол, а огромная тварь, раскачиваясь взад и вперед, повисла подобием узла или кисти на верхней части веревки. На мгновение Малкольмсона, осознавшего, что теперь он лишен возможности позвать на помощь кого-либо извне, вновь охватил ужас, который, впрочем, быстро уступил место гневу; схватив со стола только что читанную книгу, юноша запустил ею в грызуна. Бросок был метким, но, прежде чем снаряд достиг цели, крыса отпустила веревку и с глухим стуком шлепнулась на пол. Малкольмсон не мешкая вскочил и кинулся к ней, но она метнулась прочь и пропала в затененной части комнаты. Студент понял, что в эту ночь поработать ему уже не удастся, и решил разнообразить учебную рутину, устроив охоту на крысу. Он снял с лампы зеленый абажур, чтобы расширить освещенное пространство столовой, и мрак, в котором утопал верх помещения, сразу рассеялся. В этом внезапно высвобожденном свете, особенно ярком в контрасте с давешней тьмой, отчетливо проступили изображения на развешанных по стенам картинах. Прямо напротив того места, где стоял Малкольмсон, находилось третье от камина полотно, взглянув на которое юноша в изумлении протер глаза — и затем замер, охваченный страхом.

В центре картины возникло большое, неправильной формы пятно коричневой ткани, такой новой на вид, словно ее только что натянули на раму. Фон остался прежним — уголок комнаты у камина, кресло и веревка, — но фигура судьи с портрета исчезла.{123}

Цепенея от ужаса, Малкольмсон медленно обернулся — и затрясся как паралитик. Силы, казалось, покинули его, он утратил всякую способность действовать, двигаться и даже мыслить. Он мог лишь смотреть и слушать.

В массивном резном дубовом кресле с высокой спинкой восседал судья в алой, отороченной горностаем мантии. Его злые глаза мстительно горели, а резко очерченный рот кривила жестокая, торжествующая усмешка. Внезапно он поднял руки, в которых держал черную шапочку. Малкольмсон ощутил, как у него кровь отхлынула от сердца, что бывает нередко в минуты томительного, тревожного ожидания; в ушах его стоял гул, сквозь который он слышал рев и завывание ветра за окном и далекий звон колоколов на рыночной площади, возвещавших о наступлении полуночи. Он провел так несколько мгновений, показавшихся ему вечностью, не дыша, застыв как статуя, с остановившимся от ужаса взглядом. С каждым колокольным ударом торжествующая улыбка на лице судьи становилась все шире, и, когда пробило полночь, он водрузил себе на голову черную шапочку.

С величавой неторопливостью судья встал с кресла, поднял с пола отгрызенную часть веревки набатного колокола и пропустил между пальцами, словно наслаждаясь ее прикосновением, после чего не спеша принялся завязывать на одном ее конце узел, намереваясь сделать удавку. Закрепив узел, он проверил его на прочность, наступив на веревку ногой и с силой потянув на себя; оставшись доволен результатом, судья соорудил мертвую петлю и зажал ее в руке. Затем он начал продвигаться вдоль стола, который отделял его от Малкольмсона, и при этом не сводил глаз со студента; внезапно, совершив стремительный маневр, он загородил собой дверь комнаты. Малкольмсон сообразил, что оказался в западне, и стал лихорадочно искать путь к спасению. Неотрывный взгляд судьи действовал на юношу гипнотически и намертво приковывал к себе его взор. Студент следил за тем, как противник приближается, по-прежнему заслоняя дверь, поднимает петлю и выбрасывает ее в его сторону, словно пытаясь его заарканить. С неимоверным трудом Малкольмсон увернулся и увидел, как веревка с громким шлепком упала рядом с ним на дубовый пол. Судья вновь вскинул петлю и, продолжая злобно буравить его глазами, опять попытался поймать свою жертву, и опять студенту едва удалось ускользнуть.{124} Так повторялось много раз, при этом судья, казалось, нисколько не был обескуражен или расстроен своими промахами, а скорее забавлялся игрой в кошки-мышки. Наконец Малкольмсон, пребывавший уже в полном отчаянии, быстро огляделся и в свете ярко разгоревшейся лампы в многочисленных дырах, щелях и трещинах стенной обшивки увидел сверкающие крысиные глазки. Это зрелище, будучи порождением материального мира, слегка его приободрило. Обернувшись, он обнаружил, что свисавшая с потолка веревка набатного колокола сплошь усеяна крысами. Они покрывали своими телами каждый ее дюйм, и все новые особи продолжали прибывать из маленького круглого отверстия в потолке, так что колокол на крыше пришел в движение под их совокупной тяжестью.

Непрестанные колебания веревки в конце концов привели к тому, что юбка колокола ударилась о язык. Звон получился негромкий, но колокол еще только начал раскачиваться и вскоре должен был зазвучать во всю мощь.

Услышав звон, судья, до этого неотрывно смотревший на Малкольмсона, поднял голову, и печать лютого гнева легла на его чело. Глаза его загорелись, как раскаленные угли, и он топнул ногой с такой силой, что весь дом как будто сверху донизу содрогнулся. Внезапно с небес донесся ужасающий раскат грома, и в тот же миг судья вновь вскинул удавку, а крысы проворно забегали вниз и вверх по веревке, словно боясь куда-то опоздать. На сей раз судья не пытался заарканить свою жертву, а двинулся прямиком к ней, на ходу растягивая петлю. Он подошел к студенту почти вплотную, и в самой его близости, казалось, было что-то, парализующее силы и волю и заставившее Малкольмсона застыть на месте наподобие трупа. Он почувствовал, как ледяные пальцы судьи смыкаются у него на горле, прилаживая к его шее веревку. Петля затягивалась все туже и туже. Затем судья поднял неподвижное тело студента, пронес через комнату, водрузил стоймя на дубовое кресло и сам взобрался на него, после чего вытянул руку и поймал покачивающийся конец веревки набатного колокола. Завидев его жест, крысы с визгом кинулись наверх и скрылись через отверстие в потолке. Взяв конец петли, обвивавшей шею Малкольмсона, он привязал его к веревке колокола и, сойдя на пол, выбил кресло из-под ног юноши.

Когда с крыши Дома Судьи донесся колокольный звон, у входа в особняк быстро образовалась людская толпа. Держа в руках всевозможные фонари и факелы, жители городка, не говоря ни слова, устремились на помощь. Они принялись громко стучать в дверь дома, но изнутри никто не отозвался. Тогда собравшиеся вышибли дверь и, ведомые доктором, один за другим проникли в просторную столовую.

Там, на конце веревки большого набатного колокола, висело тело студента, а на одном из портретов злорадно усмехался старый судья.{125}

 

Пер. с англ. С. Антонова

 

КЭТРИН ТАЙНАН

(Katharine Tynan, 1859–1931)

 

Плодовитая ирландская романистка, поэтесса и публицистка Кэтрин Тайнан родилась в фермерской семье неподалеку от Дублина. Еще до поступления в школу при доминиканском монастыре Св. Катарины в городе Дрозда она пристрастилась к чтению стихов и романов — и уже в 18-летнем возрасте опубликовала в одной из дублинских газет несколько собственных стихотворений. В 1884 г. Тайнан впервые посетила Лондон, где годом позже при содействии друзей выпустила в свет свой дебютный поэтический сборник «„Луиза де Лавальер“ и другие стихотворения». Эта публикация способствовала знакомству начинающего автора с поэтессой Кристиной Россетти и ее братом — писателем и критиком, бывшим членом Прерафаэлитского братства Уильямом Россетти, а также принесла Тайнан известность в дублинских литературных кругах. Она сблизилась с кружком молодых литераторов, среди которых были видные представители Ирландского возрождения: поэт Уильям Батлер Йейтс (по некоторым сведениям, сделавший Тайнан предложение, но получивший отказ), будущий президент Ирландии Дуглас Хайд и писатель, художник и оккультист Джордж Уильям Расселл. Три следующие поэтические книги — «Трилистник» (1887), «Баллады и лирические стихотворения» (1891) и «Ирландские любовные песни» (1892) — упрочили литературную репутацию Тайнан, после чего в ее жизни наступила новая пора: в 1893 г. она вышла замуж за адвоката и писателя Генри Хинксона и на протяжении восемнадцати лет жила в Англии; в Ирландию супруги вместе с тремя детьми вернулись только в 1811 г. Не слишком успешная юридическая и литературная карьера мужа и, как следствие, недостаток средств поставили Тайнан перед необходимостью продолжать писать, несмотря на повседневные семейные заботы, и побудили обратиться к более востребованным и прибыльным областям словесности — беллетристике и публицистике. За несколько десятилетий ею было написано более сотни романов различной тематики (о которых она сама отзывалась как о «вынужденной халтуре») и огромное количество очерков, статей и заметок, публиковавшихся в периодике. Впрочем, время от времени выходили и ее новые поэтические книги: «Стихотворения» (1901), «Новые стихотворения» (1911), «Ирландские стихотворения» (1913), «Цветок мира» (1914), «Цвет юности» (1915), «Святая война» (1916), «Поздние песни» (1917) и др.; кроме того, она выступила составителем ряда поэтических антологий и четырехтомной антологии ирландской литературы (1906). После кончины в 1919 г. Генри Хинксона (который на склоне лет сумел поправить дела, получив место судьи в графстве Мейо) писательница много путешествовала по Ирландии, Англии и континентальной Европе в обществе своей дочери Памелы (в 1920-е гг. также успешно дебютировавшей в художественной литературе). Между 1906 и 1924 гг. было издано пять томов воспоминаний Тайнан, а за год до ее смерти, в 1930 г., вышло в свет собрание ее стихотворений.

 

Картина на стене

 

 

Рассказ «Картина на стене» («The Picture on the Wall») был впервые опубликован в лондонском ежемесячнике «Инглиш иллюстрейтид мэгэзин» в ноябре 1895 г. На русский язык переводится впервые. Перевод осуществлен по тексту журнальной первопубликации: The English Illustrated Magazine. 1895. Vol. 14. № 146. P. 297–304.

 

 

* * *

 

— Право, Миллисент (с нетерпеливым смешком), временами я просто уверен, что твои мысли где-то блуждают; пусть ты бесхитростна и откровенна как дитя, но временами мне кажется, будто есть кто-то другой, кому отдано то, что должно целиком принадлежать мне.

— О, молчи, молчи, дорогой, — отозвался нежный голос, — не говори таких слов, ты предаешь ими нашу любовь.

— Бедняжка моя. — В мужском голосе прозвучало раскаяние. — Зря я это сказал, мне ведь известно, что это неправда. Но ты так хладнокровна, крошка, — просто сама холодность. Я разглагольствую о нашем медовом месяце — меж тем как ты, похоже, намерена его отложить, — за рассуждениями уже наполовину верю, что он наступил, заглядываю в твои небесные очи — узнать, не вспыхнул ли в них огонек, — а они тревожно блуждают непонятно где. Ну как тут не растеряться и не расстроиться?

Девушка подняла глаза, только что названные «небесными». Этот необычный эпитет в данном случае был вполне уместен. Широко раскрытые, наивные, они светились удивительной бледной голубизной, более всего похожей на затянутое прозрачной дымкой небо. Их слегка испуганный взгляд, нежный подвижный рот, тонкий шелк волос, частые движения изящных ладоней — все говорило о легко возбудимой, нервной натуре.

— Я боюсь, — сказала она. — Любовь для меня означает страх. Ты такой сильный, уверенный в себе. А я… С тех пор как я тебя узнала и полюбила, меня не покидают мучительные опасения: тысячи причин могут навечно нас разлучить.

— Тем больше оснований торопиться со свадьбой. Если бы меня, как тебя, посещали призрачные страхи (но их у меня нет, потому что ты, моя белая розочка, при всем своем чересчур живом воображении, не подвержена хворобам), — я бы глаз не сомкнул, пока мы не станем друг другу принадлежать. А после — хоть потоп.

По рукам девушки побежала дрожь, губы чуть слышно повторяли имя собеседника.

— Джеффри, Джеффри, — повторил и он. — Но отчего ты так напугана, любовь моя, что я такого сказал? Нас ничто не разлучит. Твоя робость — вот единственное, что препятствует нашему блаженству. Почему, Миллисент, почему? Знаешь, порой мне хочется прибегнуть к силе, чтобы подчинить твою волю моей. Ты кажешься нежной и покладистой, малышка, но какой же у тебя своевольный нрав!

— Когда мы поженимся, Джеффри, я буду во всем тебя слушаться.

— Да, дорогая, — тут же смягчился мужчина, — но сколько еще этого ждать?

— Давай ненадолго выбросим свадьбу из головы. Будем просто любить друг друга. Как часто брак означает конец любви или, во всяком случае, любовной сказки.

— С нами так не случится, глупышка, обещаю, — если это все, чего ты боишься.

Она устало вздохнула — так вздыхают, когда надоело сопротивляться.

— Бедный Джеффри. — Она погладила его по щеке. — Печально, что тебе доставляют беспокойство мои непонятные капризы. Наберись терпения. Обещаю, в следующем месяце, когда ты приедешь в Дормер-Корт, я назову дату — если ты не передумаешь.

Мужчина рассмеялся.

— Если я не передумаю? Ну ладно, спасибо, что смилостивилась. Мне уже чудилось, из-за твоих вечных отсрочек мы до старости останемся не женаты.

Девушка прижалась к Джеффри, и оба притихли, как бывает, когда влюбленные совершенно счастливы. Немного погодя они встали и не спеша побрели по садовой дорожке. Был сентябрь, цвели поздние розы, изредка слышались сладкозвучные трели, непродолжительные и совсем не похожие на птичье ликование в начале лета.

— «Певца последнего похожа трель на ту, случайную, в конце веселья»,[14]— процитировала Миллисент Грей.

В конце тропы показался уютный красный дом с верандой, от него расходилось множество садовых дорожек, ведущих к круговой аллее и зарослям кустарника. На веранде сидела, удобно устроившись в кресле-качалке, дама; в руке она держала книгу, взгляд был прикован к странице, рядом стоял столик с красивой чайной посудой. Когда влюбленные приблизились, дама вскинула голову.

— Милые мои, — весело проговорила она, — наконец-то вы вспомнили про меня и про чай. Джонс потеряла терпение, мне пришлось ее успокаивать. Хотя, полагаю, если бы я напилась чаю четверть часа назад, а вам оставила опивки, это бы вас ничему не научило.

Она потрясла колокольчиком, и через минуту-другую явилась с чайным подносом принаряженная Джонс. Миссис Ивлин, полулежавшая в кресле, выпрямилась и стала разливать чай. Эта на редкость красивая шатенка с ослепительно белыми зубами приходилась Джеффри Аннзли двоюродной сестрой, а его нареченной невесте — школьной подругой.

— Так вот, Хелен, — промолвил Аннзли, — мы не теряли времени зря. Миллисент назвала наконец дату, когда будет готова назвать еще одну дату — дня нашей свадьбы. Большинство мужчин не сочли бы это такой уж грандиозной уступкой, но я благодарен и за малые милости.

— Она у тебя пугливая пташка, Джеффри. — Миссис Ивлин привстала, чтобы поцеловать подругу. — Ну что ж, уступка получена. А Миллисент заслуживает того, чтобы ее подождать. А вот и мой большой мальчик! — В открытых дверях показалась улыбающаяся няня с очаровательным смуглым малышом; доковыляв до веранды, тот кинулся к матери.

— Спасибо, няня, — сказала миссис Ивлин. — Отправляйтесь пить чай, а мастером Джоном займусь я.

Мальчик между тем поспешил к Миллисент и обнял своими пухлыми ручонками ее колени. Перебравшись на лужайку и прихватив мячик и щенка, оба затеяли там веселую, увлекательную возню, сопровождаемую взрывами смеха.

— Когда-нибудь из нее выйдет замечательная мать, — заметила миссис Ивлин, прочитавшая эту мысль в глазах мужчины.

Тот бросил на нее взгляд, исполненный робкой благодарности.

— Я истомился ожиданием, Хелен. Она не спешит меня осчастливить.

— Но теперь ты получил хоть какое-то обещание?

— Она обещала назначить день свадьбы в следующем месяце, когда я приеду к ним. А ты у них бывала, Хелен?

— Ни разу. При том что мы закадычные подруги, Миллисент кое в чем всегда оставалась скрытной. О ее семье мне известно только, что они бедные и гордые.

— Письмо от ее отца показалось мне высокомерным. Думаю, в их нортумбрских{126} лесах царит эдакая феодальная атмосфера. Я обиделся бы на его тон, но я чувствовал, что недостоин Миллисент. В конце концов, если, судя по письму, старик воображает, будто в его жилах течет королевская кровь, меня, как возлюбленного его дочери, это только возвышает.

— Ты поистине идеальный поклонник.

— Уверяю, Хелен, мне это очень нелегко дается. Вы, женщины, находите удовольствие в затянувшейся помолвке. По какой-то непостижимой причине для вас это праздник, между тем в нас это промедление, как ничто другое, будит дикарей.

— Бедняга Джеффри! Но вот она возвращается, твоя ненаглядная. Смотрю, мой юный дикаренок приложил руку к злату-серебру ее волос. Как же она хороша со встрепанной прической!

В самом деле, когда Миллисент, безуспешно стараясь подобрать распущенные ребенком локоны, возвращалась в дом, от ее красоты захватывало дух.

Сентябрь одел деревья в золото, их пышное убранство расцветилось самыми яркими красками, и тут, с октябрьским новолунием, грянула непогода. Дожди и ветра очень скоро опустошили сады и леса, каждый день на земле и на море случались новые потери. В один из этих ненастных дней Джеффри Аннзли и Миллисент Грей отправились с вокзала Кингз-Кросс{127} в длительную поездку на север. В здании вокзала царил полумрак, снаружи желтые улицы были затянуты сеткой дождя, у покорно тянувшихся мимо бедняг-пешеходов под ногами хлюпала вода.

Влюбленная пара не поддавалась унынию, навеваемому непогодой. Миллисент против обыкновения казалась беззаботной, глаза ее горели, щеки разрумянились.

Когда поезд тронулся, рассекая серую стену дождя, и мимо поплыли туманные тени пакгаузов и обшарпанных жилых строений, Джеффри наклонился вперед и завладел руками Миллисент, высвободив ее кисти из муфты. Посторонних в купе не было.

— Это мог бы быть наш медовый месяц, крошка, — произнес он, лаская ее тонкие пальцы.

— В такую погоду?

— Почему бы и нет? Мне было бы все равно, что творится за окном.

— Мне тоже, — подхватила Миллисент, слегка осмелев.

— Правда, милая? — обрадовался Джеффри. — Так ты все же хотела бы приблизить это «страшное» время?

— «Хотела бы» — слишком слабо сказано.

Джеффри, нечасто видевший ее в таком настроении, пришел в восторг.

— Вот она, награда за мои муки. Ты истомила меня, Миллисент, своей холодностью. Вы, женщины, не понимаете, что это значит, когда на твой пыл вечно отвечают равнодушием.

— Я могла казаться холодной, но я такой не была. Поверь, дорогой, мне просто было страшно открыть свои чувства. Но сегодня со страхом покончено. Что бы ни произошло, ты должен верить, что я предана тебе всей душой.

Дождь не прекратился и поздним вечером, когда в тумане заблестели огни маленькой станции.

Путь к Дормер-Корту пролегал через лесистую местность. Дом, древний на вид, действительно был построен несколько сотен лет назад. Стены столовой были отделаны превосходным старым дубом, камин с обеих сторон украшала обильная резьба. Рядом проходила галерея, ответвлявшиеся от нее коридоры вели в спальни. Тут и там в темных углах виднелись доспехи, на высоком буфете была выставлена массивная серебряная посуда — если ее продать, семья из бедной сделалась бы зажиточной. Однако сэру Роналду Грею скорее пришло бы в голову продать одну из своих дочерей, чем посягнуть на наследие предков, обратив в наличные хоть малейшую его часть.

Это был старый, убеленный сединами джентльмен, высокомерный вид которого не внушил Аннзли добрых надежд. Дормер-Корт показался ему холодным, а в лице Миллисент сразу по прибытии внезапно проглянули нервозность и уныние. Чтобы придать дому уют, следовало бы развести в камине мощное гулкое пламя, но там не было ничего, кроме медных подставок для дров, которые, судя по всему, давно уже стояли без дела.

Все это Аннзли заметил на пути в гостиную — помещение столь же парадное, как столовая, и еще более холодное. Кроме Миллисент, его ждала там ее сестра — женщина не первой уже молодости, на вид болезненная и не очень счастливая.

Комната, куда Аннзли проводил слуга, несший его чемодан, оказалась темной. Кровать была завешена плотными драпировками, окна со ставнями — тоже; обстановку составляла массивная мебель из темного красного дерева. Когда слуга ушел и Аннзли смог оглядеться, он тотчас обнаружил портрет над каминной полкой — самый заметный в комнате предмет, притянувший и даже странным образом привороживший его взгляд.

На полотне был изображен красивый мужчина, одетый по моде времен Карла Второго. Глаза, на фоне кожи необычно теплого розоватого оттенка, какой наводит на мысль о портретах Ван Дейка, поражали своей голубизной. Каштановые, с золотистым отливом локоны падали на стальные латы, и в целом вид у кавалера был очень бравый. Но особенно удались художнику глаза. Пока Аннзли со свечой в руке рассматривал портрет, эти глаза, казалось, отвечали ему живым взглядом. Встревоженный подобным обманом зрения, он с неуверенной усмешкой обернулся к туалетному столику. Сам того не желая, он рассмеялся вслух и при этом уловил как будто слабое эхо, прокатившееся по комнате. Аннзли резко обернулся. Нет, обстановка выглядела вполне безобидно, звук следовало приписать лишь игре воображения. Вот только глаза портрета словно бы следили за ним, и на сей раз в них чудилась мрачная насмешка.

— Нервишки, приятель, — пробормотал Аннзли. — Это что-то новенькое. Еще немного, и ты, как истеричная дамочка, станешь охлопывать занавески и искать под кроватью грабителей.

И все же ему никак не удавалось избавиться от чувства, что за ним наблюдают. Джеффри решил не поддаваться этому безумию и не смотреть на портрет, но, пройдясь по комнате, уверился, что взгляд портрета следует за ним.

— Черт возьми, сэр, — пошутил он наконец, — хватит сверлить глазами мою спину.

Он готов был поклясться, что услышал в ответ слабый злобный смешок.

— Что ж, — произнес Аннзли, завершив свой туалет, — если в Дормер-Корте есть комната с привидением, меня поселили именно в ней. Для Общества психических исследований{128} этот случай будет весьма интересным.

Разговор за ужином тек вяло. Аннзли героически старался поддерживать беседу, но не мог не заметить про себя, что Дормер-Корт — определенно невеселое место. Миллисент в родных стенах совсем сникла, сэр Роналд, хотя и проявлял безупречную любезность, судя по всему, не находил, что сказать гостю; старшая мисс Грей почти все время молчала, а когда Аннзли к ней обратился, испуганно вздрогнула.

«Бедняжка Миллисент, — подумал поклонник. — Не удивляюсь, что она порою держится чуть странно. В более веселой обстановке все будет иначе».

Приискивая тему для разговора, он вспомнил о портрете.

— У меня в спальне над камином висит очень красивый портрет. Это подлинник Ван Дейка, да, сэр Роналд?

Баронет сдвинул свои седые брови.

— Это не Ван Дейк, — холодно отозвался он.

При упоминании картины щеки Миллисент покрылись бледностью. Наклонившись вперед, она спросила взволнованно:

— Отец, неужели вы отвели ему эту комнату?

— Почему бы и нет? — отрезал старик. — Там ночевали многие почетные гости.

Белая как полотно, девушка откинулась на спинку стула. Позднее Аннзли не выдалось случая спросить ее, что означала эта странная сцена. Он предположил, конечно, что комната отчего-то пользуется скверной репутацией, но не встревожился. Мужчина на портрете, подумал он, выглядит вполне прилично, и, если ему вздумается сойти с картины, компаньон из него получится не самый плохой. Аннзли нисколько не боялся привидений; более того, он даже мечтал увидеть призрак, потому что успел уже пережить едва ли не все прочие приключения, с какими может столкнуться цивилизованный человек.

Вечер прошел так же невесело, как и ужин. Миллисент молчала и глядела испуганно. Сестра играла на большом фортепьяно меланхолические мелодии, а сэр Роналд, неподобающе долго продержав молодого человека в столовой за обсуждением каких-то скучных политических вопросов, продлил эту дискуссию до десяти, когда пора уже было расходиться по спальням. К тому времени настроение у Аннзли изрядно испортилось. Ему был не по душе будущий тесть с его густыми бровями, брюзгливо поджатым ртом, светлыми глазами, говорившими о недобром нраве.

«Дайте мне увезти Миллисент, — подумал он, — и только нас и видели в этом распрекрасном Дормер-Корте».

Прощаясь на ночь, они лишь успели пожать друг другу руки. Впрочем, Аннзли постарался вложить в свой жест как можно больше доброжелательства и любви — насколько это было возможно под неприветливым взглядом отца семейства. Наверху, в своей спальне, он снова изучил портрет. Глаза на нем выглядели настолько живыми, что Аннзли протянул руку и провел пальцами по красочному слою. Ему вспомнилась история, которую он однажды читал: за героем кто-то подсматривал через отверстия, проделанные на месте глаз портрета.{129}

«Безобидное полотно, только и всего, — сказал себе Аннзли, — но что до художника, изобразившего эти глаза… Если он не Ван Дейк, то во всяком случае обладатель какого-то сверхъестественного дара».

Решив не смотреть больше на портрет, Аннзли задул свечу и проворно улегся в постель. Вскоре он заснул крепким сном, несмотря на дождь, барабанивший в стекло, и ветер, завывавший в дымоходе.

Долго ли он спал, неизвестно, как вдруг его разбудило холодное дуновение, коснувшееся лба. В полной темноте Джеффри открыл глаза и вскинул руки, но ничего не нащупал, только в воздухе был разлит странный обжигающий холод. Потом во мраке нарисовалось лицо: злобное, разбухшее, перекошенное; в глазах, отвечавших Джеффри яростным взглядом, горел красный огонек. Аннзли не был трусом, и все же у него волосы поднялись дыбом и лоб покрылся испариной. Он вскинул руки, чтобы оттолкнуть незнакомца, и снова не ощутил преграды, однако лицо как будто немного отступило в темноту. Не сводя с него взгляда, Аннзли стал ощупью искать оставленный у кровати коробок спичек. Он не понимал, как ухитряется видеть это лицо, ведь в комнате стояла непроглядная тьма; свет непонятным образом исходил от самого призрака и освещал только его.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: