При виде Зусто да Гриттони мы с матерью испуганно отпрянули обратно под прикрытие felze. Если он и заметил нас, то не подал виду.
Гондольер подвез нас к самой площади и помог нам с матерью выйти на берег. Ярмарка по случаю Праздника Вознесения[111]была в самом разгаре. На небольших деревянных лотках можно было купить все, чего душа пожелает. Жонглеры в разноцветных трико высоко подбрасывали в воздух мячи, а двое мужчин боролись друг с другом, стоя на ходулях. Мы пробирались между рядами, мать весело постукивала высокими каблуками своих chopines, а я ныряла то в одну, то в другую сторону, желая увидеть все и сразу, но рывок ее руки возвращал меня обратно.
– Бьянка, это ты? – раздался вдруг мужской голос.
Мать оглянулась и негромко ахнула, поднеся ладошку ко рту. Перед нами стоял мужчина в дорогом дублете коричневого бархата с волнистыми бледно‑розовыми рукавами и облегающих панталонах. Лицо его было чисто выбрито, волосы, ниспадавшие на плечи, развевались подобно стягу из золотой парчи.
– Эгидио! – вскричала мать. Она опустила руку мне на плечо и крепко сжала его, словно у нее вдруг закружилась голова.
– Это и в самом деле ты. Подумать только! – Мужчина по имени Эгидио окинул ее смеющимся взглядом. – Ты прекрасно выглядишь.
Но потом его взгляд упал на меня, и улыбка застыла у него на губах.
– А это еще что такое? Что это за маленькая девочка?
– Я уже не маленькая, – сердито ответила я. – Скоро мне будет двенадцать.
– Двенадцать, говоришь? – Он метнул быстрый взгляд на мать. – И красивая, как картинка. – Протянув руку, он коснулся пряди моих волос, цветом точно таких же, как и у него.
– Эгидио, что… что ты здесь делаешь? – Голос матери дрожал и срывался.
|
– Наш корабль пришел в гавань. Эх, Бьянка, знала бы ты, какие приключения нам пришлось пережить! Мы видели край света, дрались с пиратами и слышали пение сирен. Я составил себе состояние и готов уйти на покой, поселиться где‑нибудь на маленькой ферме в деревне и заняться выращиванием капусты.
– Тебя так долго не было.
– Ну, в Малено земля горела у меня под ногами, ты же помнишь. Эти проклятые инквизиторы шныряли повсюду и совали свои длинные носы, куда не просят. А мне как‑то не хотелось быть сожженным на костре.
– Мой дедушка умер, а его ферму отобрали, – устало, а вовсе не печально или сердито улыбнулась ему мать.
– Нет! Неужели они сожгли твоего nonno? – Ее слова, похоже, повергли Эгидио в шок.
– Они замучили его до смерти.
– Бьянка, мне очень жаль. – Он обнял мать рукой за плечи, и она спрятала лицо у него на груди. – Это был добрейшей души человек. Мне и в голову не могло прийти, что кто‑либо решится причинить ему вред.
– Ты должен был быть рядом. Ты говорил, что поможешь, ты обещал!
– Прости меня. Я узнал, что меня ищет инквизиция, поэтому поспешил убраться отсюда подобру‑поздорову. Я и подумать не мог… – Он взглянул на меня, нахмурился и закусил губу. Я во все глаза смотрела на него, думая: «Неужели это – мой отец? Тот самый человек, который умеет оборачиваться львом?»
– Она – моя дочь? – негромко поинтересовался он.
– А ты сам не видишь? У нее твои глаза и твои волосы и, да простит меня Господь, твоя дерзость.
– Это все меняет.
– Только не для меня. – Бьянка отстранилась и с внезапной тревогой огляделась по сторонам.
|
– Полагаю, ты уже давно и счастливо замужем.
– Нет, Эгидио. Я не замужем. Я – шлюха.
Он отступил на шаг, и выражение его лица изменилось.
– А что еще мне было делать? Я осталась одна, без гроша за душой, да еще беременная. – Последнее слово она выплюнула, будто оно обожгло ей язык, а потом спохватилась и крепко прижала меня к себе.
– Я ничего не знал. Прости меня, Бьянка. Но ведь еще не поздно? Позволь мне искупить свою вину. – Он схватил ее за руку.
– Мне нужно идти. – Бьянка отняла руку и поспешила прочь.
Теперь уже мне приходилось спешить изо всех сил, чтобы не отстать от матери. Обернувшись, я посмотрела на своего отца, испытывая странную смесь чувств: любопытства, обиды, страха. Он смотрел нам вслед, и его золотисто‑рыжие волосы искрились на солнце.
Мать провела беспокойную ночь. Она расхаживала по комнате, заламывая руки и покусывая губу. К нашим воротам на канале причалила гондола Зусто да Гриттони; мать послала лакея сообщить, что ей нездоровится. Мгновением позже Бьянка встрепенулась, словно желая вернуть слугу обратно, а потом обессиленно опустилась в кресло, комкая в руках носовой платок. Лицо ее выглядело таким бледным и встревоженным, что мне захотелось хоть как‑то утешить ее. Я потихоньку подошла к ней и устроилась на скамеечке у ее ног, а потом привстала и погладила мать по голове.
Она прижалась щекой к подлокотнику кресла. Приободрившись, я стала аккуратно вынимать заколки из ее прически, медленно разбирая сложную конструкцию из прядей, лент и драгоценных камней. Волосы ее каскадом обрушились вниз, теплые, шелковистые и пахнущие амброй. Я вновь погладила ее по голове. Она спрятала от меня лицо, и я слышала лишь ее частое и неровное дыхание. Мне показалось, что она плачет.
|
Мы долго сидели так при свете углей, сбросив туфли. Я слышала, как колокола прозвонили к вечерне. Мне хотелось есть, но я боялась нарушить хрупкие узы нежности, соединившие нас. А потом в комнату неслышно вошел лакей.
– К вам посетитель, синьорина. Я сказал ему, что вам нездоровится, но настаивает на том, чтобы повидаться с вами.
Мать подняла голову.
– Его имя?
– Эгидио из Малено, синьорина.
Лицо матери осветилось радостью.
– Он пришел!
Она вскочила с кресла и побежала к двери, босая и с распущенными золотистыми волосами. Обычно, готовясь принять визитера, мать закапывала белладонну в глаза, чтобы расширились зрачки, жевала листочки клевера, чтобы освежить дыхание, и умащивала тело амброй для придания благоуханного аромата. Но сейчас она даже не посмотрелась в зеркало на каминной полке.
Я подобралась к полуоткрытой двери и прислушалась. До меня долетел его вскрик:
– Бьянка!
Она бросилась ему на грудь, и они принялись жарко целоваться, поднимаясь по лестнице в ее спальню, а потом за ними с решительным стуком захлопнулась дверь.
Я неслышно взбежала по ступенькам в свою комнату и прижалась ухом к двери, соединяющей мою спальню с материнской. До моего слуха донеслись стоны, оханье и прочие нежности. В животе у меня вдруг образовалась сосущая пустота. Очень медленно я приоткрыла дверь. Комнату освещал лишь тусклый свет углей в камине. Он озарял широкую обнаженную спину моего отца и роскошную груду блестящих волос матери, разметавшихся по подушке.
Я тихонько притворила дверь и отправилась в постель. Простыни показались мне ледяными. Я подтянула колени к груди и накрыла голову подушкой, чтобы больше ничего не слышать.
Посреди ночи меня разбудила мать. В комнате было темно. Она сидела на краю моей кровати.
– Мария, просыпайся. – Я села на постели, зевая и потирая глаза. – Mia cara, мы уезжаем. Твой отец хочет, чтобы мы жили с ним.
– Где? – задала я глупый вопрос.
– Где‑нибудь в деревне. Ну, садись. Давай‑ка я одену тебя во что‑нибудь удобное и практичное. Там нам не понадобятся шелка и атлас.
Она принесла из гардероба синее шерстяное платье, подбитую мехом накидку и самые крепкие мои сапожки. Я подняла руки над головой и вытянула ноги, подчиняясь матери, и вскоре была уже полностью одета. Мать сложила в маленькую сумочку все самое необходимое – чистую ночную сорочку, щетку для волос и несколько лент, – а также высыпала в нее содержимое своей шкатулки с драгоценностями. Я успела схватить лишь свою любимую куклу в бледно‑лиловом платье и прижать ее к груди. Я чувствовала, как гулко колотится у меня сердце. «Уехать отсюда, чтобы жить с отцом? А я‑то думала, что ни один мужчина никогда не встанет между нами », – подумала я. Слова эти рвались у меня с языка, но почему‑то я не могла произнести их.
– Сможешь понести свою сумочку? Просто у меня уже есть своя. Пойдем, возьмем ее и отправимся к твоему отцу. Он ушел, чтобы нанять гондолу… свою я брать не рискну.
– А почему?
Я вошла вслед за матерью в ее спальню через дверь между нашими комнатами. Огонь в камине почти совсем угас. Я услышала, как городские колокола отбивают призыв на полночную мессу.
– Лучше не надо… В этом городе полно шпионов, знаешь ли.
Мать наклонилась, подняла свою сумку и направилась к двери. Приложив палец к губам, она осторожно приоткрыла ее. В лицо ей ударил луч света.
– Собралась куда‑то, Бьянка? – прозвучал голос Зусто да Гриттони.
Мать отступила на шаг, отчаянно жестикулируя и подавая мне знак: «Беги! Прячься!» Я метнулась в дальний конец комнаты и присела в тени позади ее кровати, прижимая к груди куклу. Выглянув из‑за полога, я увидела, как мать медленно пятится в комнату.
– Милорд! Что… Что вы здесь делаете?
– До меня дошли слухи, что ты принимаешь гостей. Между тем мне ты дала от ворот поворот. А теперь я вижу, как готовишься сбежать куда‑то под покровом ночи. Куда ты собралась?
– Ни… никуда.
Он вальяжно вошел в комнату, надвигаясь на нее, а она медленно, шаг за шагом, пятилась назад. Со своего места я видела лишь ее волосы, заплетенные в простую серебристую косу, раскачивавшуюся при каждом ее движении. А он виделся мне лишь тенью, падающей на мраморные плиты пола. Я сжалась в комочек, прижимая к себе куклу. Сумка под ногами мешала мне. Сердце молотом стучало в груди, которая превратилась в пустой котел.
– Никто не может предать меня и улизнуть безнаказанным. Ты знаешь, как мы, венецианцы, поступаем со шлюхами, которые обманывают нас?
– Нет. Пожалуйста. Простите меня, милорд. Я не хотела…
Внезапно мать взорвалась действием и бросилась к двери. Но там ее перехватили слуги, втащили обратно и швырнули на постель.
– Вы получите свое, когда я закончу с нею, – сказал Зусто да Гриттони.
Я услышала, как вскрикнула мать, когда с нее сорвали одежду, а потом до меня донесся влажный чавкающий удар, и кровать дрогнула и заскрипела. Я забилась в угол, стараясь стать как можно меньше.
– Ага, ты уже мокрая и готова принять меня. Или это соки твоего любовничка? Это его я должен благодарить, что он проторил для меня дорожку? Пожалуй, я бы так и сделал… не будь он мертв.
Мать страшно вскрикнула. Кровать закачалась, когда она попыталась оттолкнуть его. Звук пощечины, крик боли, и Зусто да Гриттони выдохнул:
– Наконец‑то ты проявила признаки жизни! Мне следовало сделать это… уже давно.
Он ударил ее снова, называя ужасными именами – каргой, шлюхой, грязной лживой сукой, – сопровождая каждое слово ударом. Мне казалось, это продолжается целую вечность. Я спряталась за бархатный полог, зажав уши руками, но звуки все равно долетали до меня, а тело мое ощущало каждый рывок и скрип кровати.
Закончив, он встал.
– А теперь ты доставишь удовольствие моим слугам, а потом, после них, и своим тоже, в качестве награды за их верную службу мне. Знай же, дорогая моя, что мы обшарили весь город в поисках самых грязных, вонючих и заразных мужчин, каких только смогли найти. Они все готовы попробовать тебя. Но прежде чем начнется потеха… Где твоя дочь, Бьянка? Когда я видел ее в последний раз, она показалась мне соблазнительной лакомой штучкой. И до сих пор девственница, надо полагать.
– Нет! Вы не посмеете.
– Еще как посмею, – отозвался он. – Я вот уже некоторое время слежу за нею и думаю, что она вполне заменит тебя, когда твоя красота начнет увядать. Что, к моему глубокому сожалению, дорогая, уже случилось. Кроме того, ты мне прискучила. Признай, что лучшие твои годы уже позади. Сколько тебе сейчас? Двадцать семь? Двадцать восемь? А твоя дочь вот‑вот вступит в самую пору расцвета. И мне доставило бы несказанное удовольствие познакомить ее с радостями плотских утех.
– Нет! – Мать спрыгнула с кровати на пол, но удар в лицо швырнул ее обратно.
В комнату, топоча башмаками и толкаясь, хлынули слуги. Мать плакала, умоляла и стонала, даже попыталась бежать, но двое мужчин лишь смеялись над ней – один прижал ее к постели, а второй взгромоздился сверху.
Зусто да Гриттони тем временем вошел в мою спальню. Я увидела его украшенные вышивкой башмаки в нескольких дюймах от своего лица. Я лежала неподвижно, и лишь бесконечный скрип, скрип, скрип кровати терзал мой слух.
Зусто вернулся в спальню матери.
– Ее там нет. Где она?
Мать не ответила. Она дышала коротко и с хрипами. Мужчина на ней рычал, как дикий зверь.
– Где она?
– Ушла, – едва слышно отозвалась мать.
Это было последним словом, которое я услышала от нее за долгое время.
Всю ночь напролет в комнату матери один за другим, бесконечной чередой, входили мужчины.
Я видела лишь их ноги. На одних были башмаки мягкой кожи, красные, темно‑зеленые или коричневые с большими пряжками. На других были солдатские сапоги. Однажды я увидела край черной сутаны священника. Многие были босиком, с грязными ногами и ногтями.
Мать плакала и стонала, а меня буквально сводил с ума постоянный скрип, скрип, скрип ее кровати. Я ничего не могла поделать, и мне оставалось лишь крепко зажмуриться и зажать уши ладонями.
Постепенно темнота начала рассеиваться, и в спальню матери проникли первые лучи рассвета. Бесконечный парад ног наконец‑то прекратился. Зусто да Гриттони, всю ночь наблюдавший за экзекуцией из кресла, в котором так часто сидели мы с матерью, встал и подошел к кровати. Я услышала, как он плюнул на нее.
– Ты, грязная лживая шлюха, получила то, что мы называем «королевскими тридцать девять». Надеюсь, тебе понравилось. Если кто‑нибудь спросит тебя, скажи ему, что такая участь ждет всех, кто предает семейство Гриттони. А своей славной дочурке передай, что она может обратиться ко мне за защитой, если, конечно, научится ублажать меня лучше тебя. А теперь убирайся отсюда.
Белладонна
Венеция, Италия – май – август 1508 года
Ярость дала мне силы увести ее прочь. Мать едва передвигала ноги, что было неудивительно. Я буквально волоком вытащила ее из постылого дома и свернула в первый же темный переулок, в котором мы и спрятались. В руке она сжимала клок золотисто‑рыжих волос. С одного конца к нему был привязан окровавленный обрывок бледно‑розовой ткани. Я попыталась отобрать его у нее, но она не желала с ним расставаться. Это были волосы моего отца, уж это‑то я понимала. Эх, если бы отец не вернулся назад… Словом, он и впрямь оказался темным странником, вестником боли и несчастья.
Когда вновь сгустились сумерки, я повела мать – неуверенно, медленно, шаг за шагом – подальше от звона церковных колоколов, вглубь хитросплетений улиц и переулков Сан‑Поло.[112]Не могу передать словами свое состояние. Я замерзла до костей и не чувствовала ни рук, ни ног. Колени у меня подгибались, а тело сотрясали приступы сильной дрожи. И за все это время мать не произнесла ни слова, не выпуская из рук клочка вырванных с корнем волос. На бледном, изуродованном кровоподтеками лице глаза ее казались мутными зеленоватыми речными камушками.
Мы подошли к мосту, с парапета которого гулящие женщины выставляли напоказ свои голые груди, осыпая непристойными предложениями гондолы, невозмутимо проплывающие по грязной воде канала внизу. Здесь же, чуть в стороне, приткнулся узкий дом с обвалившейся штукатуркой, у распахнутой передней двери которого росло гранатовое дерево. В дверном проеме сидела дряхлая старая проститутка и чистила ножом гранат. Внутри он оказался набит мелкими зернышками, сверкавшими, подобно рубинам. Не раздумывая, я молитвенно сложила руки перед грудью и попросила подаяния. Она подозрительно оглядела нас обеих – нашу дорогую одежду, разбитое в кровь лицо матери, разорванный лиф ее платья и запятнанные юбки – и протянула мне половинку плода. Я принялась выцарапывать зернышки пальцами и жадно запихивать их в рот. Они показались мне восхитительными на вкус.
– Ищете, где остановиться? – поинтересовалась старуха.
Я согласно кивнула.
– И у вас есть деньги?
Я порылась в сумке матери. В ней лежали всякие косметические штучки – флакон с каплями белладонны, тюбик белой свинцовой пудры и небольшая баночка с алой киноварью для губ. Я нашла жемчужное ожерелье, в котором застряла ее щетка для волос, и показала его старухе. Та жадно потянулась к нему, но я быстро убрала руку, чтобы она не выхватила его у меня.
– На сколько мы можем остановиться?
– Умненькая маленькая bimba![113]Вы можете остаться у меня на месяц, но ни секундой дольше.
Я кивнула. Я боялась, что она выхватит у меня жемчуга и разрешит лишь переночевать.
– И еще мне понадобится вода, много горячей воды. – Больше всего мне хотелось сесть в горячую ванну, закрыть глаза и не вылезать оттуда. Я намеревалась драить себя мочалкой до тех пор, пока не сотру кожу до крови.
– Что‑нибудь еще, contessa?[114]
– Комнату с замком и ключ.
Она вновь взглянула на мать, которая смотрела куда‑то прямо перед собой ничего не выражающим взором.
– Очень хорошо. Идем со мной. – Поднявшись на ноги, старуха запахнула шаль, прикрывая дряблые груди.
По шаткой и узкой лестнице мы поднялись на третий этаж в крохотную душную комнатенку под самой крышей. Соломенный матрас кишел вшами, пол был ужасающе грязен, в ночном горшке засохли экскременты, но, по крайней мере, здесь можно было запереться. В комнатке имелся и запасной выход – через окно и дальше по крышам.
Для начала я постаралась, как могла, обмыть мать. Она отворачивалась от меня и закрывалась руками.
– Все хорошо, – уговаривала ее я. – Теперь мы в безопасности. Давай хорошенько вымоемся, а потом ты отдохнешь.
Я вымыла горшок, подмела пол и выбросила матрас в окно. Я скребла, терла и отчищала, словно стараясь стереть воспоминания о минувшей ночи. Когда в комнате стало чисто, я расстелила бархатную накидку матери прямо на полу, чтобы она смогла прилечь. Купив кое‑что из продуктов, я накормила мать с рук, как маленькую. Она легла на накидку и подтянула колени к груди, свернувшись клубочком. Когда стало слишком темно, чтобы и дальше заниматься уборкой, я попыталась устроиться рядом с ней, прижавшись к ней под бок. Но она испуганно отпрянула. Мне ничего не оставалось, как растянуться на голых досках и попытаться не заплакать. В конце концов я и сама не заметила, как заснула.
На следующий день я отправилась на улицу. Я сказала себе, что нам нужна еда, но, говоря по правде, сидеть в комнате было свыше моих сил. Сперва я отнесла бирюзовую брошку скупщику‑еврею, обменяв ее на небольшой мешочек монет, который я спрятала за лифом платья. Затем я отправилась на рынок, отчаянно выторговывая у лавочников остатки и обрезки. Запас монет иссякал с пугающей быстротой. Возвращаясь к дому с гранатовым деревом у входа, я украла со стола апельсин. Сердце гулко колотилось у меня в груди, но я была счастлива. Я чувствовала, что снова живу. С веревки я стянула шаль, а со стула – подушку, остаток пути до дома проделав бегом. Меня буквально распирало от ужаса и торжества.
Мать по‑прежнему лежала без движения, подтянув колени к груди. Она никак не отреагировала на мою болтовню, отвернувшись лицом к стене. Взяв новую подушку, я накинула на плечи шаль, села у окна и, разглядывая крыши, принялась медленно есть апельсин, слизывая сок с пальцев. Затем я снова отправилась на улицу.
Постепенно жизнь моя приобрела некоторый распорядок. Я бродила по улицам, воруя все, что попадалось под руку, вне зависимости от того, нужна была мне эта вещь или нет. Я твердо решила, что буду думать лишь о будущем. Но не проходило и дня, чтобы какая‑нибудь мелочь – скрип старой калитки, запах, долетевший из открытых дверей, проблеск чего‑то белого, что я замечала уголком глаза – не пронзала меня насквозь, словно ножом. И тогда я вновь принималась скрести комнату или выбивала ковер над окном до тех пор, пока соседи и прохожие снизу не начинали кричать на меня и грозить кулаками.
Впрочем, я и мечтать не смела, что мать когда‑либо забудет о случившемся, хотя бы на мгновение. Она лежала на своей импровизированной постели, прижимая к сердцу клочок золотисто‑рыжих волос, широко раскрытыми глазами глядя в никуда. Я пыталась уговорить ее встать, посидеть у окна и посмотреть на бурлящую внизу уличную жизнь, но она лишь упрямо качала головой. Не удавалось мне и заставить ее поесть, так что день ото дня она становилась все тоньше и прозрачнее. У нее недоставало ни сил, ни желания даже на слезы, хотя иногда она роняла несколько слов: «Спасибо» или «Прости меня». Однажды она назвала меня tesorina,[115]и я вдруг ощутила, как в душе у меня проснулся робкий лучик надежды.
Наступило лето. В нашей маленькой комнатке было так жарко, что по ночам я не могла уснуть. По спине у меня ручьями тек пот, скапливаясь в паху и под мышками. Когда бы я ни взглянула на мать, она неизменно лежала с открытыми глазами, глядя в стену перед собой и подтянув колени к самому подбородку.
– Спи, мама. Все в порядке, – говорила я.
Она кивала и закрывала глаза. Казалось, что матерью была я, а она превратилась в мою маленькую bambina.
В уголках губ у нее образовались язвы. Она потрогала их кончиком языка и обратила ко мне некогда прекрасное, а ныне вызывающее лишь жалость лицо.
– У меня оспа, – сказала она.
Я попробовала было утешить ее, но она задрала юбку, чтобы осмотреть влагалище. Кожа вокруг него покрылась мелкими красными нарывами. Коснувшись их пальцами, она прошептала:
– Я хочу умереть. – Опустившись на свою убогую постель, она отвернулась к стене и беззвучно заплакала, подложив под щеку прядь волос моего отца.
Я сошла вниз и приостановилась в дверях, прислонившись лбом к притолоке. Стоял жаркий золотистый вечер, и улицы были полны людей, вышедших подышать свежим воздухом. Но я не смотрела на их лица, смеющиеся и блестящие от пота, на их юбки или ноги, обтянутые разноцветными панталонами. Я смотрела на их ступни. Ступни в мягких туфлях, сапогах, chopines. Босые ноги, вонючие и черные. Я чувствовала, как в душе у меня кипит и ищет выхода ярость.
По коридору проковыляла наша хозяйка и остановилась рядом со мной.
– Жарко, – сообщила она, помахивая ладонью перед накрашенным лицом. Она наблюдала за мной уголком подведенного черной тушью глаза. – Твой месяц почти закончился. У тебя в той сумочке еще остались жемчугá?
– Нет. Но не волнуйтесь, я заплачу вам за комнату.
– Сколько тебе лет, маленькая bimba?
Я скрестила руки на груди.
– Много.
– Достаточно для того, чтобы завести друга‑джентльмена? Я знаю кое‑кого, кто не отказался бы подружиться с такой маленькой красоткой, как ты.
– Если вы вздумаете привести ко мне мужчину, я отрежу ему член и засуну его вам в задницу. – С этими словами я продемонстрировала ей украденный где‑то короткий кинжал, который отныне носила за пазухой.
Она осторожно попятилась, а потом рассмеялась.
– А что, если я приведу нескольких?
– Тогда я убью вас.
Должно быть, она поняла, что я говорю серьезно, потому что обозвала меня маленькой коровой, запахнула шаль на своей обвисшей груди и удалилась прочь по коридору.
Тем вечером я вновь отправилась на улицу, воруя все, что плохо лежит, выкрикивая оскорбления шлюхам, увертываясь от потоков помоев и мочи, выплескиваемых с верхних этажей, показывая грубые жесты всем, кто, как мне казалось, искоса поглядывал на меня, швыряя камни в кошек и переворачивая корзины с фруктами. Словом, вытворяла все, чтобы ощутить себя живой и сильной. И, хотя в спину мне летели ответные оскорбления и грубые жесты, за мной никто не погнался и не ударил. Мне хотелось думать, что это оттого, что я излучаю волны бешеной злобы и ненависти, но, откровенно говоря, скорее всего, это объяснялось тем, что я по‑прежнему выглядела худющей девочкой‑подростком, хотя в душе уже полагала себя старой и много повидавшей, совсем как наша хозяйка.
Домой я вернулась, когда люди стали запирать двери домов на ночь и улицы погрузились в темноту. В руке я сжимала свой кинжал, совсем не будучи уверена в том, что старая сводня, наша хозяйка, не привела тайком мужчин, которые сейчас поджидали меня. Но кругом было тихо и спокойно, и я тихонько поднялась по лестнице в комнату, которую делила с матерью, испытывая чувство вины оттого, что надолго оставила ее одну.
Первым, на что я обратила внимание, был запах рвоты.
– Мама? – я тревожно вглядывалась в темноту. Ответа не было. – Мама?
Я на ощупь попыталась зажечь свечу. Руки дрожали, мне вдруг стало страшно. Искры сыпались и гасли, но в их неверном свете я разглядела мать, лежащую навзничь на подушках. Глаза ее были устремлены на меня. Сердце готово было выскочить из груди. Я вновь и вновь ударяла кресалом, пока, наконец, не запалила лучину, а потом и свечу и повернулась, чтобы взглянуть на нее.
Мать была мертва. Рот у нее приоткрылся, и на подбородке засохла рвота. Глаза жутко вылезли из орбит. На ладони безжизненно откинутой в сторону руки лежала прядь волос моего отца. Рядом с другой валялся пустой флакон из‑под капель белладонны. Белладонна была ядовита. Уж это‑то я о ней знала, потому что мать вечно предупреждала меня, чтобы я не вздумала пить ее.
Ноги словно приросли к полу, я стояла и смотрела на нее. В глазах ее застыло осуждение. Так мне, во всяком случае, казалось. Не отрывая от нее взгляда, я попятилась к дальней стене и принялась слепо шарить за плитой, нащупывая мешочек с затяжкой у горловины, в котором хранились драгоценности. Привязав его к поясу, я все так же не оборачиваясь, спиной вперед вышла из комнаты и захлопнула за собой дверь. Соскользнув по стене на пол, я уткнулась лбом в колени и застыла, не в силах думать и чувствовать. Мне хотелось лишь одного – раствориться и исчезнуть во тьме.
Я просидела так всю ночь. И только робкие лучи рассвета, прокравшиеся на лестницу, вывели меня из оцепенения. Я с трудом поднялась на ноги, спустилась вниз и принялась барабанить в дверь хозяйки до тех пор, пока она не проснулась и не приоткрыла ее.
– Что тебе нужно? – проскрипела она.
– Мне нужна ведьма.
В тусклых карих глазах вспыхнуло любопытство. Она склонила свою пегую голову к плечу.
– Это стоит денег.
Сунув руку в карман, я извлекла оттуда несколько scudi,[116]которые носила при себе. Она внимательно осмотрела их, потерла большим пальцем края, чтобы убедиться, что они не обрезаны, после чего сообщила мне:
– Лучшая ведьма из всех, кого я знаю. – Старая Сибилла. Говорят, что ей уже тысяча лет и что когда‑то она возглавляла шабаш ведьм на Апеннинах, прежде чем инквизиция прогнала ее оттуда. Но ты держи ухо востро – если ты ее обманешь, она вырвет твое сердце и съест его.
Да, судя по всему, Старая Сибилла – та, кто мне нужен.
* * *
Глаза ведьмы были черными и непроницаемыми, а длинные распущенные волосы – совершенно белыми, как у древней старухи, хотя осанка ее оставалась прямой, а на темной оливковой коже не было ни морщинки, за исключением глубокой складки между бровей, которая пересекала лоб справа налево. Губы у нее ссохлись и потрескались, и, когда она открыла рот, чтобы заговорить, я заметила, что от зубов у нее остались лишь сточенные пеньки.
– Итак, дитя мое, чем я могу тебе помочь? – прошамкала ведьма.
– Я хочу отомстить кое‑кому, – ответила я.
– И ты уверена, что хочешь связываться со столь темными делами? Разве ты не можешь плюнуть ему в суп или подложить колючку в башмак?
Я окинула ее презрительным взглядом.
– Я хочу, чтобы он страдал и мучился вечно.
Она изумленно выпятила губу.
– Значит, тебе нужна сильная черная магия. Похоже, ты очень сильно ненавидишь его.
– Да.
– А деньги у тебя есть?
Я не стала доставать последние scudis, завалявшиеся у меня в кармане. Приподняв юбку, я отодрала от подкладки кольцо с рубином – самую дорогую драгоценность, какой владела мать. Я поднесла его к свету и показала Сибилле. Та выразительно приподняла левую бровь, отчего складка между бровей стала глубже. Теперь я знала, как и откуда она взялась.
– Должно быть, ты очень сильно его ненавидишь.
– Да, – повторила я.
– Как тебя зовут, дитя? – поинтересовалась Сибилла.
Закусив губу, я отвернулась. Близился закат, и мы сидели в ее саду. Воздух был полон благоуханием крупного белого цветка, склонившегося со стебля, как труба Страшного суда. Гигантские мотыльки бились в стекла фонарей, висящих под арочными сводами ее патио.[117]К небу, над остроконечными крышами Сан‑Поло, был пришпилен узкий серп луны.
И тут я вспомнила старую сказку, которую однажды рассказала мне служанка о луне и ведьмах.
– Селена, – ответила я.
– Редкое имя. И запоминающееся. Намного более интересное, нежели Мария.
Я изо всех сил постаралась сохранить невозмутимость. Неужели она знает, что меня зовут Мария? «Ведь так зовут большинство девочек в Венеции », – сказала я себе и с вызовом задрала подбородок.
– А фамилия у тебя есть, Селена? – осведомилась ведьма.
«Шлюхино Отродье. Сукина Дочь. А теперь и еще одна, совсем новенькая: Сирота », – подумала я и отрицательно покачала головой.