Тема преодоления хаоса в философии культуры акмеизма трактовалась по-другому. Великолепный знаток и исследователь немецкого романтизма В.Жирмунский, автор работы "Немецкий романтизм и современная мистика" (1914), не случайно стал одним из первых теоретиков, принципиально различивших глубинные цели эстетики творчества символизма и акмеизма. Пафос его статьи "Преодолевшие символизм" - "внешнее" преодоление хаоса не есть преодоление хаоса глубинного. Высокий "тематизм" поэзии русского символизма претендовал на "снятие" хаоса путем включения поэтического субъекта - а с ним и читателя - в осознание проблемы "нон финита" любого художественного (читай: культурного) текста, в "вдвижение" их обоих в целостный и глубинный "хаотизм" бытия. Акмеисты не победили формой хаос, что есть высшая задача искусства, а сознательно изгнали его вместе с "водянкой больших тем" (Н.Гумилев) из круга своих эстетических интересов, что придало их поэтическим текстам художественную завершенность, но, по мнению беспристрастного исследователя, обеднило "значимость и ценность поэтического произведения", в то время как поэзия "живет не только своей художественной действительностью, а целым рядом внехудожественных переживаний, вызываемых переживанием эстетическим".
Произошло сознательное сужение мира до мира приватного субъекта. Это итог, подведенный в ранней статье Жирмунским.
Жирмунский прав, называя процессы, идущие в русской лирике начала XX века. Но к ним требуются корелляты в мире культуры.
Как точно заметила современная исследовательница, "...мифология, литература, история - разные уровни, через которые проходит развитие мысли. Они существуют одновременно с другими уровнями ее развития. Образы, с ними связанные, включаются в иерархию разнотипных средств, выражающих одни и те же общие мотивы. Возникает своего рода система зеркал, направленных на одно и то же содержание".
|
Мысль, общая для всей культуры десятых годов, - это мысль о реабилитации приватного человека, субъекта; это тема "обыденного сознания", властно заявляющего о своих правах. (Не в этом ли причина столь явного интереса нас самих к этому периоду русской истории?) "Эвклидова геометрия" старого мира отступала, в культуре происходили сложные процессы смены парадигм, менялись привычные оценки и критерии, теоретический "просветительский" разум века Просвещения отступал в интеллигентском сознании перед сложностью нового времени, философия стремилась соединить пафос традиционной европейской "гуманитарной" субъективности с правами жизни, признаваемыми реально выше теории. Все смешалось, была утрачена система оценок и иерархий, не было в традиционном сознании соответствий между реалиями конкретного мира, окружающего субъекта, самим миром и нормами нравственной жизни. "Все смешалось в доме Облонских..." - в который раз...
Феноменология Гуссерля попыталась объединить в себе обе линии: традицию вчувствывающегося в теорию субъекта и мира вокруг него. Русское гуссерлианство (оно почти не исследовано и даже не названо хотя бы на уровне влияний и взаимоотношений - например, мощная и интереснейшая линия Гуссерль-Бахтин) включило в себя реабилитированное "житейское мироощущение", гуссерлевский "жизненный мир" как мощное подспорье в культурологических, эстетических, поэтических и подчас политических спорах о сущности движения эпохи.
|
"Именно обыденный тип жизнедеятельности индивида, не поднимающегося в теоретической рефлексии выше осознания непосредственности своего бытия, ограниченный горизонтами практической деятельности, и явился той реальной социальной основой, обобщением которой стала гуссерлевская концепция "жизненного мира"....Мир обыденного понимания, т.е. "жизненный мир" становится для него последним критерием истинности, не наука судит "жизненный мир", но самоочевидность данного в "жизненном мире" оказывается судьей по отношению к объективным положениям науки. Отношение к миру в рамках обыденного понимания не рефлектировано, оно не расчленяет себя на познание и деятельность. Именно поэтому Гуссерль <...> считал собственную концепцию теорией всех форм активности человека..., самопознанием, самоопределением и самоосуществлением разума как некоего синтеза, который не разлагается на теорию и практику". Так происходило в рамках феноменологии движение к восстановлению "попранного достоинства человеческой субъективности" (Л.Г.Ионин).
Но оно происходит, как мы могли заметить, не только в лоне феноменологии. "Жизненный мир" Гуссерля, эпатирующая современников философия и поэтика В.Розанова, философия культуры акмеизма стоят здесь в одном ряду.
Глава 2.Воплощение «вечных» тем в поэзии А. Ахматовой
|
Тема счастья
Определяя абрис поэтической системы И.Анненского, поэта, реально заложившего "акмеистический фундамент" русской поэтической культуры, Л.Гинзбург отмечает два момента. Первый: "Обещание счастья изменяет соотношение лирического субъекта с действительностью". И второй - ситуационно дающий акмеистическую картину мира -..."человек, тянущийся к миру, который ему не дается". Ощущение "мира, который не дается" человеку, присущее как предощущение акмеистического мироощущения Анненскому, переходит в стойкое качество всех "гиперборейцев". Если символизм "собирал" свой космос в метафорические ряды, видя во всем глубинные общности и отражения, то принцип поэтики акмеизма - это принцип собирательства, концентрации, сосредоточения вокруг субъекта его мира, его личного космоса. Это - принцип ассоциативных метонимических связей, сцеплений, крючков, которыми как бы соединяются разрывы мировой ткани. Ощущение себя и окружающих предметов мира "на равных", обладающих равными возможностями к самовыявлению, уступает место необходимости окультурить хаос, овладеть миром при помощи акта номинации, быть подлинными "адамистами", дающими вещам имена - как в первый день творения.
Что касается принципа концентрации, то в трех ранних - и лучших - статьях об акмеизме - Жирмунского, Недоброво и Б.Эйхенбаума - он фиксируется по-разному: Жирмунский, идя от противопоставления романтической, "метафорической" и классической, "метонимической" линий в развитии поэзии, связывал акмеизм с классическим стилем - что в русской традиции всегда влекло за собой осознание культуры этого стиля как "высокой" и достаточно совершенной. (Позже именно это послужило поводом для разговоров о мнимом "реализме" стихов Ахматовой и Мандельштама, коего нет: акмеистический текст ориентирован на иные критерии.) "Классичность" подразумевала собирательство, т.е. концентрацию.
Недоброво, говоря о воплощении в стихах А.Ахматовой "гордого человеческого самочувствия", скрепляемого "твердым словом закона", облекающим его, как панцирем, по-своему декларировал идею концентрации.
Б.Эйхенбаум, идущий от эволюции поэтических приемов и жанровых форм, которые, по его мнению, рождают закономерные смены парадигм, фиксировал проблему равновеликости стиха и слова, стихии ритма и стихии слова, или, еще точнее, стихового слова и предметного слова, провозглашая победу в стихе - прозы. И это тоже было своеобразным пониманием идеи концентрации мира, необходимости архитектонического преодоления хаоса средствами самого искусства, в котором поэт-мэтр уподоблялся зодчему, строящему из камней здание культуры.
"Одним из наиболее кардинальных завоеваний литературного языка, обязанного акмеистам, явилось резкое смещение границ между поэзией и прозой (и ими обеими) и жизнью - внеположенным миром, внетекстовым бытием, "разыгрыванием", как сказал бы Мандельштам, в произведении... Суть акмеистической реформы в этом отношении - в интериоризации в пространстве стихотворения... элементов прозы, но не ради таких ее прежде всего бросающихся в глаза особенностей, как "сюжетность", наличие многих героев, сюжетной композиции и т.д., а ради максимального спрессовывания мира произведения". Этот спрессованный мир произведения является для культуры акмеизма залогом возможности "собирания" хаоса в космос - пусть микро, а не макро. В статье 1922 г. "Конец романа" Осип Мандельштам, много размышлявший о судьбах культуры в связи с судьбами новоевропейского субъекта, писал: "...мера романа - человеческая биография... Дальнейшая судьба романа будет ни чем иным, как историей распыления биографии, как формы личного существования, даже больше чем распыления - катастрофической гибели биографии... Ныне европейцы выброшены из своих биографий, как шары из биллиардных луз, и законами их деятельности, как столкновением шаров на биллиардном поле, управляет один принцип: угол падения равен углу отражения".
Стоит сравнить это высказывание с точкой зрения Н.Недоброво, который, давая свою оценку ранней лирики Ахматовой, уже в статье пятнадцатого года проницательно отмечал, что хотя ее лирика есть своеобразное биение о мировые границы (ср. с "принципиально" иным ощущением хаоса в символистской традиции!) но при этом ей свойственно редкое качество: "У Ахматовой есть дар геройского освещения человека"16. Как одно из главных достоинств молодой поэтессы Н.Недоброво отмечал также поиск ею "людей с биографией" (т.е. одну из парадигмальных черт новой культуры, на исчезновение которой сетовал в 1922 г. О.Мандельштам): "Еще недавно, созерцая происходившие в России события, мы с гордостью говорили: "это - история". Что же, история еще раз подтвердила, что крупные ее события только тогда бывают великими, когда в прекрасных биографиях вырастают семена для засева народной почвы. Стоит благодарить Ахматову, восстанавливающую теперь достоинство человека: когда мы перебегаем глазами от лица к лицу и встречаем то тот, то другой взгляд, она шепчет нам: "это - биография". Уже?".
Итак, темы Ахматовой: "биение о мировые границы" (т.е. ощущение хаоса) и пафос мужественного преображения, имеющий в идеале "людей с биографией" (собирание действительности в космос - устроенный мир).
Способность совместить ощущение мира как хаотического состояния многообразных "веществ существований" с четкой идеей собирательства мира в единый пучок, фокусированный луч, высвечивающий сектор, необходимо интересный для нового поэта, - и таким образом "собирающий", "называющий" историю, - редкое качество, в полной мере присущее Ахматовой. Запечатленное опосредованным образом в различных наблюдениях исследователей, оно стало причиной, по которой поэтическая система Ахматовой явила собой ту самую железную закономерность основ, о которой говорилось выше.
Создание "повествовательной целостности" жизни подразумевало иное, не символистское (еще близкое к классической романтической парадигме) видение мира. Тем более оно не было реалистическим. Современная исследовательница метко назвала ахматовский стиль "дичающим классицизмом", противопоставив его (а не сопоставив!) классическому стилю.
Все тот же В. Жирмунский в ранней работе двадцатых годов так писал о глубинной содержательности так называемых "стилевых эволюции". Эволюция стиля, как единство художественно-выразительных средств или приемов, тесно связана с изменением художественно-психологического задания, эстетических навыков и вкусов, но также - "всего мироощущения эпохи". (подчеркнуто мною. - Н.П.)
Исследователи двадцатых годов и начала века, не в пример нам, видели в творчестве Ахматовой то, что на языке культурологии называется "образец" - типический пример новой культурной парадигмы. Мир классической парадигмы распался - зеркало рассыпалось в россыпь осколков, каждый из которых тоже есть отражение мира, но уже по-другому. В культуре десятых годов появляются, помимо идеи концентрации, образ сбора, собирания, - и отсюда, как главные мотивы этого образа, - мотивы связки писем, приватных заметок-записочек, собранных в шкатулке, ларце, укладке.
В традициях культуры акмеизма создано было одно непререкаемое условие: каждый текст, написанный поэтом, осознавался как включенный в "мировой поэтический текст" - некий верховный абсолют культуры, противостоящий своей гармонией и прекрасной архитектоникой миру хаоса. Включение не означало, что конкретный текст есть лишь часть - он был аналогом всей системы и как бы использовал материал всей мировой культуры не как образец, а как материал для создания нового предмета искусства. В акмеистическом тексте также осуществлялась установка текста на самопознание, ибо "...специфика акмеистического текста в том, что его структура может воспроизводить его генезис".
Установка текста на самопознание (отметим это как главное качество акмеистического текста) приводила к изменению роли лирического субъекта: он переставал быть, как в "романтической" лирике символизма, медиумом надмирных сил, и превращался в своеобразную театрализованную "персону", сознательно "эпизирующую" (по иной трактовке - "прозаизирующую") то, что раньше называлось "лирическим тематизмом".
Идеал авторской позиции в этом случае представал как арбитрская позиция (Р. Тименчик), вынесенная за пределы данного текста, апеллирующая к культурной и языковой традиции (Отсюда - иллюзия реалистичности и классицистичности текста).
Рассматривая позицию "текст в тексте", Ю.М.Лотман отмечает следующие моменты: игру (понимаемую по Й. Хейзинги), удвоение, мотив зеркала - и связанную с ним тему двойничества. Однако это наблюдение относится ко всякому, как считает исследователь, тексту культуры. Не останавливаясь на необходимых, с нашей точки зрения, уточнениях, отметим, что гораздо существеннее - главный принцип: принцип выяснения соподчинения текстов, идея иерархии текстов, помогающая упорядочить взаимоотношения культурных элементов. Как же осуществлялась эта иерархия в поэзии Ахматовой? Каковы были ее отношения с культурной традицией? Что значили смены ритмов в стихе? И, самое главное, чем объединялись все эти вопросы? Начнем с последнего.
Тема любви
Любовь, несомненно, самое возвышенное, самое поэтическое из всех чувств, ведь поэту всегда "диктует чувство" -- а какое из чувств сравнится с любовью по силе воздействия? Любовные мотивы в лирике Ахматовой представлены во всем их многообразии: встречи и разлуки, измены и ревность, самопожертвование и эгоизм любящих, безответная страсть и мучительное счастье взаимности. Для Ахматовой, как некогда для Тютчева, любовь - это союз двух душ, изобилующий внутренними трагедиями:
Их съединенъе, сочетанъе,
И роковое их слиянье,
И... поединок роковой.
А в качестве эпиграфа к самому интимному, "любовному" своему сборнику автор берет отрывок из стихотворения еще одного своего предшественника в области любовных коллизий, Баратынского:
Прости ж навек! но знай, что двух виновных,
Не одного, найдутся имена
В стихах моих, в преданиях любовных.
Любовь становится у Ахматовой неотъемлемой частью человеческого бытия, основой гуманистических ценностей; только с ней возможны "и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы", как писал некогда Пушкин. То есть, говоря словами другого поэта, ставшего классиком еще при жизни, - Блока: "Только влюбленный имеет право на звание человека".
Тема поэта и поэзии
Поэт и поэзия - тема, над которой любили размышлять русские лирики, ведь "поэт в России больше, чем поэт". Героиня Ахматовой поднимается над властью жизненных обстоятельств, осознав свою судьбу как особую, провидческую:
Нет, царевич, я не та,
Кем меня ты видеть хочешь,
И давно мои уста
Не целуют, а пророчат.
Шестикрылый серафим, являвшийся Пушкину, приходит и к героине; лермонтовский пророк, преследуемый своими согражданами, вновь обречен на людскую неблагодарность в ее стихах:
Иди один и исцеляй слепых,
Чтобы узнать в тяжелый час сомненья
Учеников злорадное глумленье
И равнодушие толпы.
Тема поэта и гражданина
Гражданская лирика - неотъемлемая часть творчества Ахматовой. Противопоставления "поэт" и "гражданин" для нее просто не существовало: поэт изначально не может не быть со своей страной, со своим народом. Поэт "всегда с людьми, когда шумит гроза", и этот тезис своего предшественника Ахматова подтверждает всем творчеством. Слова, призывающие героиню бросить свой край, "глухой и грешный", оцениваются ею как недостойные высокого духа поэзии.
Для Ахматовой, унаследовавшей великую традицию русской классики, веление долга превыше всего:
Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью своей.
Образ Петербурга
Образ Петербурга знаком нам по произведениям Пушкина, Некрасова, Гоголя. Для них он - город контрастов, "пышный" и "бедный" одновременно; город, где может произойти все; город отвергаемый и обличаемый, но при этом любимый. Эта своего рода символическое воплощение всего мира, вселенский град. Он с самого начала возникает в творчестве Ахматовой. Впитав в себя воздух невских набережных, запечатлев в своей душе светлую и гармоничную правильность его архитектуры, она, вслед за другими, превращает подробности петербургского пейзажа в непреложную поэтическую данность. Петербург Ахматовой - противоречивый, но необыкновенно притягательный город:
Но ни на что не променяем пышный
Гранитный город славы и беды,
Широких рек сияющие льды,
Бессолнечные, мрачные сады...
Чувство меры, сдержанность, строгая законченность мысли, характеризующие лучшие образцы русской классической поэзии, свойственны и лирике Ахматовой. Она не выплескивает на читателя свои эмоции, не обнажает душу в порыве чувств, а "просто, мудро" повествует о пережитом. Вот как пишет автор о любовном смятении своей героини:
Десять лет замираний и криков,
Все свои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово
И сказала его - напрасно.
Отошел ты, и стало снова
На душе и пусто и ясно.
Очевидны боль и отчаяние героини - но как сдержанно, без надрыва это показано, и в то же время как психологически точно и исчерпывающе дана развязка. В стихотворениях Ахматовой не так много пейзажных описаний. Пейзаж для нее обычно лишь фон, лишь повод для рассуждения, для описания душевного состояния. Параллелизм происходящего в душе и природе - излюбленный мотив классической поэзии. Для нас привычны уподобления явлений природы человеческим действиям - буря "плачет, как дитя", гром "резвится и играет". В стихотворении Ахматовой "Три осени" героиня, обращаясь к излюбленнейшей поре русской поэзии, различает в ней три стадии, соответствующие трем стадиям человеческой зрелости:
Всем стало ясно: кончается драма,
И это не третья осень, а смерть.