Глава двадцать пятая. Глава двадцать шестая. Глава двадцать седьмая




 

Квадратный двор был выложен бледно‑желтым кирпичом. Цвет этот был приятен для глаз – он успокаивал. Кирпичи были уложены не широкой, а узкой частью кверху. Но выделяло этот двор среди остальных не столько это, сколько то, что выложены кирпичи были «в елку».

Хотя за много сотен лет кирпич сильно потерся, и края каждого кирпичика потеряли четкость линий, веселая желтая поверхность двора сохраняла какую‑то особую живость, словно человек, сотни лет назад приказавший выложить двор именно таким образом, напоминал ныне живущим о своем существовании. В кирпичах, казалось, было заключено живое дыхание. Пройтись по двору было все равно, что пройтись по идее.

Столбы, поддерживающие арки открытой галереи, были выкрашены в красный цвет. И как только могла кому‑то прийти в голову такая отвратительная мысль – выкрасить ужасной красной краской светло‑серый камень, из которого были выложены столбы! Этот естественный цвет прекрасно бы гармонировал со светло‑желтым кирпичом, устилавшим двор, из которого столбы росли, словно диковинные растения. Но увы – они были выкрашены в угнетающего оттенка красную краску.

Надо правда, признать, что на следующий день после церемонии пришлют мальчиков, которые будут сдирать эту краску со столбов. Но вдвойне возмутительно, что традиция требовала того, чтобы столбы были выкрашены таким образом на один день, именно тогда, когда во дворе проводилась церемония чтения поэзии.

Помост, выстроенный для Поэта, примыкал к столбам. Он то вспыхивал на солнце, то погружался в тень. Дело в том, что за пределами крытой аркады, опоясывающей двор, росли деревья. И время от времени их ветви, колышимые ветром, перекрывали солнце, отчего двор наполнялся пляшущими тенями и скачущими пятнами света.

Собравшиеся на церемонию молча сидели на скамьях, поглядывая на ворота, через которые вот‑вот должен был войти Поэт. Целый год никто не видел этого высокого и неуклюжего человека. Год назад церемония проходила под мелким, скучным дождиком.

Графиня сидела на своем троне, поставленном перед первым рядом скамеек. Стул для Фуксии стоял слева от трона Графини. Рядом с Графиней стоял Баркентин с выражением раздраженного беспокойства на лице. Его взгляд (как и взгляды Графини и Фуксии) был прикован не к воротам, а к маленькой двери в южной части двора, через которую должен был выйти Тит. Он опаздывал. Вот уже двадцать минут как он должен был быть на месте.

Позади Графини, на желтых скамьях, как на насесте для черных индюков, сидели Профессоры. В самом центре сидел Рощезвон, облаченный в свою мантию, украшенную знаками зодиака, и тоже смотрел на маленькую дверь. Вынув большой неопрятный платок, он вытер лоб. В этот момент заветная дверь открылась, но из нее выбежал не Тит, а выскочили трое мальчиков и, тяжело дыша, подбежали к Баркентину.

– Ну что? – прошипел старик. – Нашли его?

– Нет, – одновременно пропыхтели, все еще отдуваясь, все трое. – Мы везде искали его, но не нашли!

Баркентин, давая выход своему гневу, ударил концом костыля по желтым кирпичам. Рядом с ним возник Щуквол, словно вырос из‑под земли. Он поклонился Графине. Тень, раскачиваясь, набежала на неровный ландшафт голов. Графиня ничем не дала понять, что заметила Щуквола. Тот выпрямился.

– Я обыскал везде, где только можно было. Никаких следов семьдесят седьмого Герцога, ваше превосходительство, – сказал он Баркентину.

– Клянусь черной кровью Сатаны… – выдавил из себя калека сквозь плотно сомкнутые зубы, – Это уже четвертый раз, когда…

– Четвертый раз… когда… что? – Графиня бросала слова, словно они были сделаны из свинца. Они тяжело падали с ее уст и катились по двору.

Хранитель подобрал вокруг себя лохмотья своей красной мантии и повернул голову к Графине. Она смотрела на него ледяным взглядом. Старик поклонился, произведя при этом, не разжимая зубов, какой‑то нечленораздельный звук.

– Госпожа Графиня, – начал Баркентин, сохраняя на лице все то же раздраженное выражение, – Вот уже в четвертый раз за полгода семьдесят седьмой Герцог не является на священную…

– Клянусь, даже самый маленький волосок на голове Герцога драгоценнее, чем любой Хранитель Ритуала, – сказала Графиня, прервав Баркентина. Она говорила медленно, громко, властно, тщательно подбирая слова. – Даже если Герцог не явится сто раз в течение часа, я не потерплю, чтобы его проступки громко обсуждались при посторонних. Я не потерплю, чтобы вы прилюдно осуждали его недостатки. Держите свое мнение при себе. Тит не какая‑нибудь вещь, которую вы, Баркентин, с вашим бледным помощником могли бы обсуждать. Все, сказано достаточно. Церемония должна начаться как положено. Найдите замену мальчику из рядов учеников. Идите.

В этот момент по двору пронесся ропоток тихих восклицаний – в ворота входил Поэт. Перед ним медленно шествовал человек, облаченный в лошадиную шкуру с хвостом, который волочился по кирпичам. Поэт в мантии, держа в левой руке кубок с водой изо рва, а в правой – рукопись, неуклюжими шагами шел за человеком в лошадиной шкуре. Лицо Поэта было треугольным, его маленькие глазки бегали; от волнения и смущения он был бледен.

Щуквол быстро отыскал мальчика возраста и роста Тита и пояснил ему, что от него требуется, ему нужно стоять, когда все сидят, и сидеть, когда все стоят. Вот и все, что требовалось запомнить мальчику, замещающему семьдесят седьмого Герцога на этой церемонии.

Графиня встала со своего места. Поднялись и все остальные. Она положила камешек с берегов реки Горменгаст в кубок с водой изо рва и снова села на трон. Все остальные тоже расселись по своим местам. Остались стоять лишь поэт и мальчик, замещающий Тита. Двор погрузился в полную тишину. Поэт поднял голову и, глядя в рукопись, пустым голосом громко сказал:

– Ее милости Гертруде, Графине Стон, и ее детям, его светлости Титу, семьдесят седьмому Герцогу, правителю Горменгаста, и Фуксии, единственной женщине, продолжающей род по женской линии, всем дамам и господам, присутствующим здесь, и всем лицам наследственных постов, всем, исполняющим разные обязанности, чья приверженность Закону оправдывает их присутствие здесь, на этой церемонии, я посвящаю сию поэму, которая в соответствии с Законом будет прочитана всем присутствующим, вне зависимости от занимаемого ими положения, статуса, способности восприятия и понимания, исходя из того, что поэзия есть ритуал сердца, голос веры, самая суть Горменгаста, трубный голос семьи Стонов…

Поэт остановился, чтобы перевести дыхание. Слова, которые он произнес, всегда читались перед началом декламации поэмы. Баркентин передал ему клетку с сорокой, и Поэт в соответствии с Ритуалом выпустил птицу из клетки. Смысл и значение этого обычая были утеряны, и никто не удосужился обратиться к древним книгам за разъяснением.

Сорока, которая, как предполагалось, должна была взлететь в воздух и исчезнуть в предвечернем небе, ничего подобного не сделал. Она выпрыгнула из клетки, доскакала до края помоста, а затем, с шумом хлопая крыльями, полетела к Графине и уселась у нее на плече, время от времени поворачивая голову и клювом ковыряясь в черных крыльях.

Поэт, подняв рукопись к глазам и сделав глубокий вдох, который сотряс все его тело, открыл рот, чтобы начать чтение. Но почему‑то решив, что ему нужно занять несколько иную позицию на помосте, он сделал неосторожный шаг назад и, оступившись на ступенях, полетел вниз. Со скамей учеников донесся взрыв смеха, который один из мальчиков не смог сдержать. Этот смех иглой пронзил тишину.

Мальчик, который повел себя так непочтительно, был выдворен со двора, снова опустилась сонная тишина, такая густая, что ее, казалось, можно было осязать.

Поднявшись с кирпичей, Поэт снова взобрался на помост. От стыда он стал пунцовым. Поэт вновь поднял рукопись, чтобы наконец начать чтение. Тучка скворцов висела высоко в воздухе над двориком, как мигрень. Младшие ученики, которые передразнивали ужимки Поэта и подталкивали друг друга локтями, успокоились и стали засыпать. Графиня зевала. Чтение продолжалось. День угасал, уступая место вечеру. Щуквол шнырял взглядом по собравшимся. Баркентин раздраженно цыкал зубами.

А усыпляющий голос Поэта продолжал бубнить поэму. В небе появилась первая звездочка, потом вторая… Опустилась ночь. Графиня в очередной раз зевнула и бросила взгляд на дверь, из которой несколько часов назад должен был появиться Тит.

Но где же все‑таки он был?

 

Глава двадцать пятая

 

Поляна была погружена в тень. Вскоре после восхода солнца его лучи, еще почти горизонтальные, проникли между деревьями, окружающими поляну, и осветили на краткое время дальний ее угол, где располагалось стадо изгибающих спины гигантских папоротников, их ажурные листья ниспадали, как лошадиные гривы. Освещенные первыми лучами солнца папоротники вспыхнули холодным зеленым сердитым сиянием. Но вскоре длинные лучи, словно не найдя того, что искали, ушли в сторону.

По мере того, как солнце взбиралось все выше, поляна, казалось, становилась все темнее, словно отталкивала от себя разливающийся вокруг солнечный свет. Дело в том, что деревья, стоявшие вокруг, так далеко простирали свои ветви, что они, сцепившись между собой и переплетаясь над поляной, образовывали плотный лиственный купол. На протяжении всего дня здесь, под многоярусным покровом листвы, царила полутьма, в которой таяли стволы деревьев. Столь густой была тень, что день казался поздним вечером. Однако в то же время верхние слои листвы и ветвей купались в солнечном свете.

Когда же солнце скатилось к западу, поляна стала светлеть. Горизонтальные лучи заката проникали на поляну, которая словно вздрогнув, раскрыла все свои потаенные места, превратившись на несколько минут в неподвижную картину, которой можно было бы молчаливо наслаждаться.

Из всех деревьев, росших по краям поляны, одно сразу привлекало внимание. Ствол его в обхвате был столь огромен, что соседние деревья самые высокие, с мощными стволами, казались щуплыми саженцами. Это дерево было здесь царем. Но, увы, это был мертвый царь – из всех стоявших вокруг это было единственное умершее дерево.

И все же сама смерть дала возможность иной жизни, жизни, которая не пробуждалась весной, когда в деревьях начинают оживать соки. Башнеподобный ствол, весь день скрывавшийся в густой тени, теперь, высветленный лучами заходящего солнца, стал отсвечивать твердой гладкой поверхностью, похожей на мрамор или слоновую кость.

Почва была заболочена. Ее поверхность цвета сепии, на вид обманчиво плотная, там, где падали лучи скатывающегося к горизонту светила, была забрызгана золотыми пятнами солнечного света.

Метрах в двадцати над землей, по которой бежали все удлиняющиеся тени, кора гигантского дерева была испещрена множеством дупел. Они казались входами в ствол и напоминали иллюминаторы корабля. Их выступающие над поверхностью ствола края были гладкими, как шелк, и твердыми, как кость.

Именно здесь, в этих дуплах, там, где обхват дерева был не меньшим, чем внизу, у болотистой сепии, лизавшей его корни, сосредоточивалась жизнь мертвого гиганта.

В каждом дупле, в каждой пещерке этой высокой, гладкой деревянной скалы кто‑то обитал. За исключением пчел, чей иллюминатор источал сладость, и птиц, обитатели этого поселения не могли бы двигаться вверх и вниз по скользкой поверхности ствола. Но для доступа к дуплам имелись еще ветви других деревьев, которые простирались почти вплотную к лесному гиганту. С них в свое дупло могли легко забраться дикая кошка, белка‑летяга, опоссум и многие другие обитатели леса, нашедшие себе здесь пристанище.

В одном из дупел спало существо, отличное от всех других. Оно лежало в темноте на подстилке из мха, словно в колыбельке из слоновой кости. Тонкая стенка пропитанной медом древесины отделяла его от приглушенного гула гнезда пчелиной семьи. Вечерний свет стал просачиваться в дупло. Когда по нему чиркнул солнечный луч закатывающегося за горизонт солнца, необычное существо вздрогнуло во сне. Глаза открылись. Они были чистыми и зелеными, как подводные камни, маленькое личико было цвета яйца малиновки в пятнышках.

Существо скользнуло к устью дупла и замерло на мгновение на краю, а затем прыгнуло в воздух и на большой высоте схватилось за ближайшую ветку, потом переметнулось на следующую. Оно двигалось так легко, словно было совершенно невесомым. Листва вечернего леса скрыла его. Донесся звук далекого колокола, звонящего в Замке Горменгаст.

 

Глава двадцать шестая

 

Словно в глубинах дикого вечернего леса, Тит заблудился в заброшенных переходах той части Замка, которая очень давно уже никем не посещалась. Подобно охваченному страхом ребенку, озирающемуся вокруг себя и видящему в собирающемся мраке лишь бескрайний лесной лабиринт, Тит с колотящимся от страха сердцем озирался по сторонам, но видел лишь разбегающиеся каменные коридоры.

Но, в отличие от заблудившегося в притихшем лесу ребенка, Тита окружали не живые деревья, а безжизненный камень. Здесь не было живительного ветерка, здесь все замерло в вечной неподвижности. Здесь не было ощущения того, что где‑то лениво циркулируют жизненные соки. Здесь некому было разделить с Титом этот страх, вызревающий в ужас. Неужели в этом каменном мешке ничего не шевельнется? Неужели среди всего этого камня бьется лишь его сердце? Неужели только его дыхание оживляет всю эту каменную безжизненность? Неужели в этих уходящих в никуда каменных туннелях и погруженных во мрак залах ничто живое, кроме него, не борется за жизнь? Тита окружал пустой, погруженный в вечную тишину, мрачный как лунный ландшафт и такой же неизведанный каменный мир Горменгаста. Ни единый звук не нарушал каменного молчания, не вскрикивала ни одна птица, не трещало ни одно насекомое, ни один ручеек не журчал по каменным плитам.

Тит понял, что заблудился окончательно. Он не слышал ни одного из привычных звуков Горменгаста – ни звона колоколов, ни шагов по каменным плитам, ни голосов, ни эха этих шагов. Ничего.

А может быть, этого и следовало ожидать исследователю неизвестного? Может быть, в этом и был смысл настоящего приключения? Может быть, приключение состояло в том, чтобы вдыхать эту спящую тишину? Быть в полном одиночестве, погруженным в нее? Тонуть в ней? Ощущать, как она поднимается с каменных полов, проникает под высокие потолки и купола? Чувствовать, как сухо становится во рту? Как язык превращается в кожаный лоскут? Как дрожат колени, подгибаются от страха? Чувствовать, как сердце готово выпрыгнуть из груди? Как бьется оно о ребра, словно хочет разбить их и вырваться на волю?

Зачем он забрался в эту черную дыру? Зачем он сразу же не вернулся назад? Зачем шел в темноте вперед? Зачем он спустился по ржавым ступеням? Зачем он пошел по пустому коридору, ведущему в черное никуда, заросшее черным мхом? Почему он не вернулся, пока это было еще возможно? Почему не вернулся к тем ржавым ступеням, почему не взобрался по ним? Почему на ощупь не выбрался из черной дыры, почему не спрятался снова за постаментом на котором стоит безрукий и безголовый торс, почему не выждал, пока все звуки не стихли в Галерее Статуй? Даже Рощезвон был на его стороне! Он ради него, Тита, солгал Баркентину! Почему он проявил такую неблагодарность и скрылся? И вот теперь он заблудился, заблудился так, что дороги назад ему уже никогда не найти! Никогда, никогда, никогда!

Сжав руки в кулаки, Тит громко закричал в темную пустоту: «Помогите!» И тут же отозвались десятки голосов со всех сторон «Помогите помогите, помогите!», кричали они, повторяя это слово снова и снова. И все эти кричащие голоса были его собственным голосом. Трепещущее эхо угасало, в испуге разбегалось, превращаясь в далекое бормотание, затрепетало и умерло, и плотная тишина снова обступила его со всех сторон. И Тит растворился в ней.

Куда идти? В любом направлении – и никуда. Его чувство направления, его представление о том, с какой стороны он пришел, были сметены растерянностью и колебаниями, которые, казалось, продолжались уже вечность.

Тишина давила на уши так, что становилось больно. Тит пытался припомнить, что он читал об исследователях, попадавших в безвыходные ситуации, но ничего подобного тому положению, в котором он оказался, в памяти не всплывало.

В отчаянии он стал покусывать костяшки сжатых до боли кулаков, и на какое‑то мгновение боль, казалось, помогла ему. Она дала ему возможность почувствовать реальность своего собственного существования. Как только боль стала спадать, он укусил себя снова. Затем, в тщетной надежде найти выход из этого лабиринта каменных переходов и коридоров – а он стоял в том месте, от которого разбегалось много каменных путей, – он внутренне собрался. Мышцы напряглись, голова вскинулась. Тит всматривался в уходящие вдаль каменные коридоры. Но ничего из увиденного не подсказывало ему, куда идти и что делать, ничто не указывало пути к избавлению. Ничто и ничем не подсказывало, что за пределами обступающих его каменных стен существует живой, не каменный мир. Тит не видел ни одного четко обозначенного луча света. Тот свет, который все‑таки проникал в коридоры и залы, был слабым, ровным, рассеянным; этот сумеречный свет не имел ничего общего со светом дневным. Он казался порождением этих же коридоров и залов, чем‑то таким, что просачивалось сквозь каменные стены, потолки и полы.

Тит провел языком по сухим губам и сел на каменные плиты пола, но чувство, которое можно было бы назвать только ужасом, заставляло его тут же вскочить на ноги. Ему показалось, что его начинает засасывать в камень. Нет, он не должен сидеть, он все время должен стоять на ногах. Он должен двигаться. Он на цыпочках подошел к стене, словно приближался к краю пристани. Но стены своей незыблемостью, казалось, на краткий миг немного утешили Тита. Он прислонился к стене, сложенной из блоков камня без известкового раствора.

– Я должен спокойно все обдумать… спокойно… все… обдумать, – сказал Тит вслух, с трудом ворочая сухим языком. – Я заблудился. Я не знаю, как отсюда выбраться. Я не знаю пути… Пути?.. А что это значит?

Тит перешел на шепот – Замок его не должен слышать, Тит должен слышать лишь сам себя, – и шепот был таким тихим, что никакого эха не раздавалось.

– Это значит, что я просто не знаю, куда мне идти. А что знаю? Я знаю, что есть север, юг, запад, восток. Но я не знаю теперь, в какой стороне север, а в какой юг… Я не знаю, как определить направление на запад или на восток… И вдруг его сердце встрепенулось.

– Да! – безумно и протяжно завопил Тит. Эхо сотнями голосов, швырнуло это «да» назад в Тита. Эти скачущие звуки перепугали его – он замер без движения; двигались лишь его глаза, прыгая из стороны в сторону. Такой вопль должен был вызвать зловещих призраков Замка, прячущихся в своих каменных укрытиях. Сердце Тита колотилось так сильно, что грудь у него болела.

Но никто не появился, и снова все густо залила тишина. Но биение эха, прежде чем оно стихло, подсказало Титу что‑то. И что же это было? Направление, в котором можно двигаться? Да, но направление это не было ни севером, ни югом, ни западом, ни востоком. Направление куда? Вверх, к небу, точнее, к крышам. Да, направление, которое вело к воздушным просторам над крышами.

О, эта надежда выбраться, двигаясь не в стороны, не вниз, а вверх, была крошечной искоркой, засветившейся во мраке отчаяния. И он снова сказал вслух:

– Должны же быть здесь какие‑нибудь лестницы, ведущие вверх, на верхние этажи? И если подниматься с этажа на этаж, то ведь, в конце концов, я когда‑нибудь доберусь наверх, под самые крыши, а оттуда можно выбраться и на крышу, и тогда я смогу определить наконец, где же я нахожусь.

Облегчение от того, что ему в голову пришла хоть какая‑то мысль, было столь сильным, что из глаз у него полились слезы. Немного успокоившись, Тит, стараясь ступать уверенно, двинулся вперед по самому широкому из туннелей, открывавшихся перед ним. На довольно продолжительном расстоянии туннель тянулся по прямой, но затем он стал слегка изгибаться то в одну, то в другую сторону. Стены были совершенно лишены каких‑либо отличительных деталей, потолок тоже. Тит не видел даже паутины, присутствие которой хоть как‑то бы оживляло голые каменные поверхности. Неожиданно, после очередного, но более крутого поворота, туннель разделился на пять узких коридоров – страхи Тита тут же возвратились. Может быть, пока не поздно, ему вернуться к началу туннеля, туда, где царила особенно густая тишина? Но он понял, что не может вернуться. Он ни за что не смог бы заставить себя вернуться.

В отчаянии он прислонился к стене и закрыл глаза. И вот тогда он услышал первый звук, – звук, который производил не он сам. Первый звук, который донесся до него, после того как он проскользнул в черное отверстие позади статуи, казавшейся теперь такой невозможно далекой. Тит не задрожал, услышав его, а замер совершенно неподвижно, и черный ворон, появившийся из одного из коридоров, не заметил мальчика. Ворон со степенным видом, словно погруженный в свои мысли, прошествовал в нескольких шагах от Тита. Неожиданно ворон наклонил голову, и из его клюва выпал серебряный браслет. Почистив клювом перышки у себя на груди, ворон тут же поднял браслет с каменной плиты и двинулся дальше. Сделав несколько своих птичьих шагов, ворон довольно неуклюже запрыгнул на небольшой каменный выступ в стене, а оттуда перепорхнул на более широкий выступ, располагавшийся несколько выше. Тит очень осторожно повернул голову так, чтобы следить за вороном, за этим живым существом, двигающимся среди каменной неподвижности. Но этот поворот головы, как бы осторожен он ни был, привлек внимание птицы, и она с громким, гортанным карканьем и треском черных крыльев взлетела в воздух и мгновение спустя исчезла в темном и узком коридоре, из которого так недавно вышла.

И Тит тут же решил следовать за птицей и вовсе не потому, что ему хотелось еще раз ее увидеть и узнать, что за браслет она несла, а потому, что она была свидетельством того, что где‑то есть внешний мир и если идти по этому неуютному коридору, в который улетел ворон, почти наверняка можно прийти куда‑то туда, откуда можно будет выбраться к открытому пространству, а потом к лесам, широкому небу над головой.

Чем дальше шел Тит, тем сдавленнее становилась тишина. Пройдя довольно большое расстояние, он решил, что двигается уже не где‑то в недрах Замка, а под землей, ибо сквозь потолок коридора и глинистые стены там и сям пробивались корни деревьев, а запах растительного гниения и разложения становился все сильнее.

Если бы страх и ужас, охватившие его там, в каменном молчании, из которого он так недавно выбрался, были не столь сильны, он бы повернулся и отправился назад, в пустоту каменного безмолвия, ибо туннель становился все уже. И казалось – ему не будет конца.

Когда Тит только вступил в этот туннель, он мог идти выпрямившись, не нагибая головы. Но это было так давно, и теперь ему приходилось не только сгибаться, а по временам и ползти. Тяжелый дух прелой земли забивал ему ноздри. Но потом вдруг туннель расширялся, и потолок его поднимался, так что он мог выпрямиться почти полностью. Однако через несколько шагов туннель снова начинал суживаться, и мальчика переполнял страх того, что он может задохнуться.

И здесь не было уже не малейшего проблеска света. Тит потерял последнюю надежду, что ему когда‑нибудь удастся выбраться из этого ужасного подземелья живым. Продолжать двигаться вперед было менее пугающим, чем оставаться, скорчившись, в абсолютной темноте на одном месте без движения. И если бы не это, то Тит давно бы уже предпочел прекратить продвижение вперед. Его одолевала усталость, все тело ныло, после многих часов блуждания в темноте у него оставалось очень мало физических и душевных сил.

Но вот тогда, когда он уже не был в состоянии ощущать какую‑либо радость от вновь вспыхнувшей надежды на избавление, настолько он был устал и перепуган, – Тит увидел далеко впереди слабый свет. В темноте вырисовывалось отверстие с неправильными краями, густо поросшими травой. И Тит понял – хотя и смутно и безрадостно, – что он не умрет в этом темном туннеле, что пустые, затерянные залы, в которых он заблудился, были кошмаром, уже отошедшим в прошлое, что теперь ему остается бояться лишь наказания, грозящего ему по возвращении в Замок.

Когда он выбрался из туннеля через заросшее растениями отверстие, а потом взобрался по склону, на котором находился выход из туннеля, он увидел далекую громаду Горменгаста, взбиравшегося к небу неисчислимыми башнями и террасами.

 

Глава двадцать седьмая

 

Если успех хозяйки дома, принимающей гостей, в той или иной степени зависит от щедрости и обильности приготовлений, от того, насколько продумана каждая мелочь, от того, насколько тщательно все взвешено и обдумано заранее, то в таком случае Ирма Хламслив – по крайней мере теоретически – могла надеяться на успех, соответствующий мечтаниям, которым она предавалась, лежа в постели, засыпая и просыпаясь. В этих грезах она видела себя окруженной бурной ватагой мужчин, сражающихся за ее руку, которой она, облаченная в шелка и в центре всеобщего внимания, кокетливо размахивала.

Если тщательнейшее внимание, которое Ирма уделяла своей особе своей коже, своим волосам, своей одежде и своим драгоценностям, давало основание для надежды, и выявить ту красоту, которая столь долго скрывалась в ней, – разбудить и выявить неожиданным натиском, решительным воздействием на ту глину, из которой было слеплено это высокое угловатое создание, – тогда Ирме не нужно было беспокоиться по поводу своей привлекательности. Она просто должна была быть сногсшибательной. О, она установит новый эталон привлекательности! Ведь сколько сил она этому отдала!

Примерив семнадцать ожерелий и решив, что она не будет надевать никакого ожерелья вообще – имея абсолютную свободу движения, не стесненная ничем, ее белая, длинная белая шея в полной мере явит красоту своих лебединых изгибов и поворотов, – Ирма подошла к двери своей гардеробной и, услышав чьи‑то шаги этажом ниже, быстро распахнула дверь и выкрикнула.

– Альфред, Альфред! Осталось всего три дня! Всего три дня! Альфред? Ты меня слышишь?

Но никакого ответа не последовало.

Шаги, услышанные Ирмой, принадлежали не Альфреду, а Щукволу, который, зная, что Хламслив был вызван в Южную Кухню, где один из поваров поскользнулся на кусочке сала и, упав, повредил себе плечо, воспользовался отсутствием Доктора – а Щуквол уже некоторое время ожидал такой возможности, – забрался через небольшое окошко в аптечное помещение – комнату, где Хламслив готовил лекарства, – и, наполнив бутылочку ядом и положив ее в один из своих глубочайших карманов, решил уже выйти через парадную дверь, приготовив несколько объяснений своего присутствия в доме Доктора на тот случай, если его застанут в коридоре. Почему не отвечали на стук, сказал бы он; почему оставили входную дверь открытой? А где Доктор? И так далее.

Но ему никто не встретился, а на вопросы Ирмы, обращенные с верхнего этажа, он не отвечал.

Вернувшись к себе в комнату, Щуквол перелил яд в красивый флакон из резного стекла и поставил его на подоконник. Флакон вспыхнул радугой. Щуквол, склонив голову набок и разглядывая флакон, отступил на шаг от окна, потом снова сделал шаг вперед и передвинул флакон немного влево, чтобы добиться симметрии в игре света. Потом, вернувшись в центр комнаты, Щуквол опять вперил взор в маленький флакон, наполненный смертью. Он поднял брови и облизал сухие губы. Неожиданно он растопырил руки и, расставив пальцы, стал двигать ими, словно пробуждал их к жизни, – жизни, требующей большой точности движения.

А затем, словно это было самым обычным и естественным делом, он присел, упер руки в пол, подогнул голову и одним рывком выбросил вверх свои стройные ноги. Стоя на руках вверх ногами, он занял устойчивое положение и стал выхаживать по комнате; двигался Щуквол несколько ходульно и всем видом своим напоминал раскачивающуюся хищную птицу.

 

Глава двадцать восьмая

 

На следующий день пополудни умерла госпожа Шлакк. Вечером ее обнаружили под кроватью, где она лежала как старая, изломанная кукла Ее черное платье было сильно измято и даже кое‑где порвано, сцепленные руки она плотно прижимала к своей высохшей груди. Глядя на нее, трудно было представить, что эта изломанная вещица когда‑то было новой и целой, что эти увядшие, восковые щеки были когда‑то свежи и розовы, что глаза ее когда‑то сверкали и искрились от смеха. А ведь когда‑то она действительно была веселой и бойкой, живой маленькой девочкой, подвижной как птичка.

А теперь она лежала под кроватью – как выброшенная, уже никому не нужная кукла.

Фуксия, как только ей доложили о смерти госпожи Шлакк, бросилась в комнату, которая ей была так хорошо знакома. Но то, что теперь лежало на кровати, вовсе не было ее няней. Этот неподвижный ворох вещей не был ее няней Шлакк! Это было нечто совсем другое. Фуксия закрыла глаза, и такой болезненно знакомый образ ее старой няни, которая заменяла Фуксии, лишенной всякой материнской ласки и опеки, мать, ожил перед ее мысленным взором.

Фуксия чувствовала, как нечто говорило в ней: повернись к этой кровати, возьми это, когда‑то любимое тобою, теперь безжизненное существо на руки, прижми к себе – но она не могла этого сделать. И слезы тоже не шли. Нечто, несмотря на всю живость воспоминаний, умерло в душе Фуксии. Она снова посмотрела на оболочку того существа, которое когда‑то нянчило ее, обожало ее, шлепало ее и так сердило ее.

В ушах Фуксии, казалось, раздавались вздохи Шлакк:

– О мое бедное, больное сердце, как они могли! Как они могли! Как могли меня швырнуть под кровать! Словно я не знаю, где мне положено находиться!

Отведя взгляд от мертвой няни, Фуксия вдруг обнаружила, что в комнате она не одна. Доктор Хламслив стоял у двери. Фуксия невольно повернулась к нему и посмотрела на его странное лицо, на котором тем не менее можно было прочитать сочувствие.

Хламслив шагнул к Фуксии и сказал:

– Фуксия, дорогая моя девочка, пойдем со мной.

– Ой, Доктор, – воскликнула Фуксия, – со мной все в порядке. Я ничего не чувствую. Наверное, это очень дурно? Безнравственно? Я не понимаю, почему я так безразлична.

Дверной проем заполнился массивной фигурой Графини, которая, хотя и смотрела пристально на дочь и на Доктора, казалось, не понимала, кто они. Ибо на ее большом бледном лице не появилось никакого выражения, которое показало бы, что она их узнала. Через руку у нее была перекинута кружевная шаль. Графиня прошла дальше в комнату, тяжело ступая по половицам ничем не застеленного пола. Подойдя к кровати, она, взглянув на жалкие останки, прикрыла их красивой шалью, повернулась и вышла из комнаты.

Хламслив, взяв Фуксию за руку, вывел ее из комнаты и закрыл за собой дверь.

– Фуксия, дорогая, – сказал Доктор, когда они вместе пошли по коридору, – вы ничего нового не слышали о Тите?

Фуксия резко остановилась и выхватила свою руку из руки Хламслива.

– Нет, ничего, и если его не найдут, я этого не переживу – я наложу на себя руки.

– Ну, ну, ну, ну, ну, не надо так, моя маленькая. Не надо грозить такими вещами. Это так банально. А ведь вы – очень оригинальная девушка. И хотя он не игрушечный чертик, чтобы неожиданно выскочить из ящичка, но, клянусь всем тем, что типично, именно так он и поступит.

– Он должен, он должен вернуться живым и невредимым! – воскликнула Фуксия и тут же разразилась обильными слезами. А Доктор, деликатно прижимая ее к своему боку, вытирал ее раскрасневшиеся щеки своим идеально чистым платком.

 

Глава двадцать девятая

 

Похороны няни Шлакк были такими непритязательными, что могли показаться просто неподготовленными. Но эта внешняя простота совершенно не отражала глубинный пафос происходящего. У могилы собралось количество людей, которое значительно превышало число всех тех, кого она могла бы отнести к своим друзьям или знакомым. Госпожа Шлакк, достигнув очень почтенного возраста, стала своего рода легендой, и никто уже не хотел ни видеть ее, ни общаться с нею. В последние годы она оказалась покинутой всеми, но при этом как‑то считалось само собой разумеющимся, что она будет жить вечно, что она никогда не исчезнет из жизни Замка, как не исчезнет, скажем, Кремниевая Башня, оставив пустоту, которую уже ничем не заполнить.

И большинство собравшихся на похороны пришли почтить память не госпожи Шлакк, а той легенды, которая сама по себе сложилась вокруг этого миниатюрного создания.

Два человека, которые были назначены нести гроб, не смогли этого сделать. Гробик был так мал! И им пришлось бы стоять настолько близко друг к другу, что они не смогли бы идти – задний все время наступал бы на ноги впереди идущего. В итоге гробик нес один человек – молчаливый здоровяк, – а второй шел рядом и для вида поддерживал его пальцем.

Груз был столь мал, что человек, несущий его, с таким же успехом мог нести птичью клетку. На пути к Кладбищу Слуг гробоносец для удобства переложил гробик под руку и время от времени с удивленным выражением поглядывал на него, словно немым взглядом вопрошал, делает ли он то, что ему предписано. Он не мог избавиться от ощущения, что чего‑то явно недостает.

За гробоносцем шли собравшиеся на похороны, во главе которых шествовал Баркентин. Шествие замыкала Графиня, державшаяся ото всех на некотором расстоянии. Она и не пыталась поспевать за процессией, темп движения которой задавал быстрый, подскакивающий при каждом шаге одноногий калека. Графиня двигалась чинно, глядя перед собой в землю. Сразу за Графиней шли Фуксия и Тит.

Тита выпустили из каземата специально для того, чтобы он мог присутствовать на похоронах. Кошмарные воспоминания о его недавнем приключении неотступно преследовали его, и он двигался как в трансе. Время от времени он пробуждался и тут же поражался неисповедимой странности жизни – вот впереди несут маленький ящик с чем‑то непонятным внутри, над вершиной Горы Горменгаст игриво сияет солнце, которое кажется невероятно плотным шаром, бросающим вызов всему, что находилось под ним.

Солнце, как корона, царило над теми местами, где он постоянно пребывал в своих мыслях: там жил изгнанник, передвигающийся как насекомое‑палочник; там, в диких лесах, среди застывших деревьев, в воздухе парило создание – фантом или реальное? – которое мельком видел Тит. Оно порхало как листик, но было похоже на девочку. На девочку? Ну да! Тит, шедший рядом с Фуксией, сбился с шага.

Ну конечно! Как это он сразу не понял, что это создание ему напоминало! Слова и образы огненной бурей пронеслись в голове Тита. То неведомое существо, что промелькнуло в лесу, обрело образ воздушной девочки, получило конкретность, взбудоражило Тита. Выйдя из одного транса, мальчик погрузился в другой. Его заполнила туча символов и образов, для которых у него не было разгадки. Обернувшись, Тит посмотрел вдаль и увидел очень‑очень далекую шелестящую крышу леса, под которой пряталась она, эта летающая девочка. И те люди, которые шли процессией впереди – Баркентин, его мать, гробоносец, – казались менее реальными, чем биение образов, заполнивших его.

Процессия остановилась. Остановился и Тит. Фуксия держала его за руку. Вокруг крохотной могилки, вырытой среди множества холмиков, усеивающих дно небольшой долины, толпились люди. Какой‑то человек с капюшоном на голове бросал в могилку горсти рыжей пыли. Чей‑то голос заунывно и монотонно произносил что‑то нараспев. Но Тит ничего вокруг не видел и не понимал слов. Его мысли были очень далеко.

 

В тот вечер Тит, лежа в темноте с широко открытыми глазами на своей кровати в общей спальне, смотрел невидящим взглядом на огромные тени, которые отбрасывали два дерущихся мальчика. Они беззвучно сражались на стене. А в то время, пока Тит отрешенно созерцал чудовищные тени, его сестра Фуксия шла по направлению к дому Доктора.

– Можно поговорить с



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: