Глава тридцать четвертая 9 глава




Вытянутая вперед довольно глупого вида голова Лошади была, как и у львицы, белой, но вокруг глаз и вдоль челюстей были нарисованы красные полосы. Шея была длинной и нелепо‑гибкой, оранжевая грива спускалась по спине. Верхняя часть тела была укутана в материю ярко‑зеленого цвета, а юбка скрывала высокие ходули, концы которых виднелись из‑под ее края у самой земли. В одной руке Лошадь держала зонтик, а в другой – книгу, на которой было написано «СТИХИ». Время от времени лошадь медленно поворачивала голову, слегка наклоняла ее и смотрела в сторону следующей фигуры – Овцы.

Овца была несколько ниже остальных и вся покрыта золотистыми завитушками. Весь ее вид выражал неподдельную святость. Как бы не поворачивала Овца голову – оглядывая небеса в поисках, возможно, какого‑нибудь ангельского блаженного видения, или опуская взгляд долу, – выражение святой чистоты не исчезало. Между ушей среди золотых кудрей высилась серебряная корона. Серая шаль скромно укрывала ее плечи и опускалась словно выточенными из камня складками так низко, что частично скрывала черную юбку. Овца в руках ничего не держала, ибо они были прижаты к сердцу.

Эти четыре фигуры замерли на месте на несколько мгновений у кромки воды. Затем неожиданно одновременным движением, разрушившим рябью гладь воды, они вступили в озеро.

Тит, вскрикнув от восторга и возбуждения, так крепко вцепился рукой в обшивку кресла, что она порвалась, и пальцы Тита погрузились в набивку из конского волоса.

Четыре фигуры шли, казалось, по поверхности воды, не погружаясь в нее. Они, шагая по‑паучьи, уже отошли довольно далеко от берега, а подолы их юбок все еще не касались воды. Тит никак не мог понять, отчего это происходит. И вдруг догадался: хотя озеро казалось бездонным, оно было очень мелким – вода покрывала землю лишь тонкой пленкой.

И Тит вдруг ощутил острое разочарование. Глубокая вода таит в себе опасность, а опасность для мальчика более привлекательна, чем красота. Но разочарование это испарилось так же быстро, как и возникло, – если бы озеро было более глубоким, а не просто сверкающей пленкой воды, не могло бы происходить то, что разворачивалось перед Титом.

Ночное представление, в котором участвовали четыре фигуры, было разработано сотни лет тому назад. Тогда же была выбрана эта долина, окруженная могучими дубами и затопляемая ровно настолько, чтобы скрыть траву под водой. Все, что могло торчать над водой, было безжалостно сорвано. Все движения фигур были предопределены традицией, чуть ли не такой же древней, как и сам Замок: жесты Львицы, напыщенные, нелепые и все же впечатляющие, грозные потряхивания пурпурной гривы, заставляющие три другие фигуры в испуге отступать в стороны, зловещее, крабье передвижение Волчицы, размахивающей огромной бутылкой и подбирающейся к золоторунной Овце, раскачивание шляпы, неловкие шажки Лошади, читающей книгу стихов на ходу и размахивающей зонтиком в такт стихотворному ритму.

И все это происходило в абсолютной тишине. Даже когда Лошадь споткнулась, как и было положено по сценарию, об отражение луны, не раздалось ни звука. Хотя во всем происходящем было нечто смехотворно‑нелепое, это никоим образом не портило общего впечатления. Когда Лошадь споткнулась и взмахнула зонтиком удерживая равновесие, когда Волчица покачнулась, так и не добравшись до Овцы, и нижняя челюсть ее отвалилась, как резко опустившийся подъемный мост, когда Овца вскинула голову, чтобы взглянуть на луну, но тут же была отвлечена от своих набожных созерцаний взвившейся львиной гривой – когда все это происходило, то вызывало не смех, а чувство облегчения, ибо величие разворачивающегося действа, царственные ритмы пробуждали во всех зрителях какие‑то глубинные движения души, вызывали воспоминания из памяти предков.

Но вот наконец древний ритуал подошел к концу. Высокие фигуры вышли из воды на берег, поклонились Титу, отделенному от них зачарованной гладью мелкой воды, и исчезли в лесу, унеся с собой тишину.

Теперь стали разворачиваться события, в которых уже не было идеальной слаженности – и ночь наполнилась шумом.

Задвигались люди, были зажжены новые костры в дополнение к тем, которые уже горели по берегам озера, они разгоняли тьму, и теплый воздух, подогретый огнем, поднимался над кронами деревьев.

Графиня, которая во время представления Четырех ни разу не шелохнулась, повернула голову и посмотрела через плечо.

Тита на трибуне уже не было. Не было и Фуксии, которая все это время сидела рядом с ней на бревне.

Графиня поднялась со своего места – бревно, находившееся там, где предписывала традиция, было в соответствии с этой же традицией почетным местом, на котором имели право сидеть лишь Графиня и ее дочь, – прошла сквозь ряды почтительно выстроившихся важных лиц и направилась к кромке воды. Это послужило сигналом означающим, что все теперь могут развлекаться так, как им заблагорассудится.

Графиня черной глыбой застыла у воды, лунный свет серебристой пудрой осыпал ее плечи и темно‑рыжие волосы. Графиня медленно огляделась, но казалось, она не видит толпы людей, высыпавших на берег.

На траве под деревьями раскладывались блюда с рыбой, пирогами, хлебами, фруктами. Гигантский ночной пикник вот‑вот должен был начаться.

Пока шли последние приготовления к нему, шумные группы мальчишек бегали среди деревьев, залазили на них, раскачивались среди ветвей, выскакивали на берег, забегали в воду, кувыркались, делали «колесо», разбрызгивая во все стороны прыгающие, ломающиеся отражения. Группы мальчишек сталкивались, и тогда в воде начиналось шуточное сражение, подчас переходившее в драку. Мальчишки, топчась на месте, наступая и отступая, взбивали пену на мелкой воде, хватали друг друга за руки, обхватывали за пояс, валились в воду сами и валили других.

Титу, созерцающему все эти забавы, страстно хотелось стать одним из этих безвестных мальчишек, чтобы раствориться среди других, чтобы сломя голову носиться кругом, чтобы драться, смеяться и – возможно – плакать, чтобы вести себя так, как взбредет в голову, а не так, как предписывает Ритуал. Находясь в толпе своих сверстников, он мог бы быть один, а как Герцог Горменгаста он никогда не сможет остаться один, наедине с собой. Он может лишь чувствовать одиночество. Даже если он попытается затеряться в толпе, на нем будет всегда лежать незримый признак герцогства Горменгаста.

Фуксия, сделав знак Титу спуститься с трибуны, побежала в лес. Тит последовал за ней. Они мчались в ночи среди каштанов, не разбирая дороги. Остановились, чтобы отдышаться. Они слышали громкий стук своих сердец.

– Я нехорошо поступила, – проговорила, отдышавшись, Фуксия. – Нехорошо и даже опасно. Мы должны сидеть за Длинным Столом вместе с мамой и есть праздничный ужин. Нам нужно возвращаться! Ведь этот праздник посвящен тебе, Герцогу Горменгаста.

– Возвращайся, если хочешь, – прошипел Тит; его била дрожь, которая порождалась жгучей ненавистью к своему титулу и положению – Я не пойду.

– А куда ты пойдешь?

– Уйду из Замка навсегда! Навсегда, навсегда! Уйду и буду жить в лесу, как… Флэй и как то…

Но Тит не знал, как описать то создание, которое он увидел мельком в лесу золотистых дубов.

– Нет, ты этого не сделаешь! – воскликнула Фуксия. – Ты умрешь там, а я не хочу, чтоб ты умирал!

– Теперь меня никто не остановит, даже ты! – вскричал Тит. – Никто!

И он стал срывать с себя свое длинное серое одеяние, словно оно было сейчас его главным врагом и препятствием на пути к свободе.

Но Фуксия схватила его за руки.

– Нет, нет, – прошептала она; голос у нее дрожал, дрожали и губы. – Еще не сейчас, Тит. Не…

Тит, вырвавшись из рук Фуксии, бросился бежать, но тут же споткнулся и упал лицом вниз. Он попытался подняться, но Фуксия, бросившись на колени рядом с ним, не позволила ему этого сделать. Издалека, с берега озера, доносились крики детей, а потом неожиданно зазвенели колокольчики.

– Это зовут на ужин, – прошептала Фуксия. Тит ничего не ответил, и после паузы Фуксия добавила! – А после ужина мы пойдем гулять по берегу и посмотрим пушку.

А Тит плакал. Долгие часы, проведенные взаперти, возбуждение, поздний час, чувство безысходного одиночества – все это, соединившись вместе, оказало на него расслабляющее воздействие. Но Тит согласно кивнул, хотя слезы продолжали катиться по его щекам. Увидела ли Фуксия это выражение молчаливого согласия или нет, но она ничего больше не сказала. Подняв Тита на ноги, она вытерла ему глаза концом широкого рукава.

Они вернулись к берегу озера, и там были костры, и толпы, и гладь воды, и могучие каштаны, и трибуна, на которой стояло чудовищное кресло. И Длинный Стол, за которым сидела Графиня, положив локти на освещенную лунным светом скатерть, а подбородок на сплетенные пальцы, а перед ней все было заставлено блюдами с традиционными яствами, которых Графиня не видела, ибо ее взгляд был устремлен к далеким холмам. А стол представлял собой великолепное и красочное зрелище. В центре его мягким приглушенным огнем пылало огромное Золотое Блюдо Стонов; тлеющими угольками светились кубки червонного золота…

 

Глава пятьдесят первая

 

 

I

 

Одна пора года сменяет другую, чтобы в свою очередь смениться следующей, своим дыханием выкрашивая все вокруг в свой собственный цвет, охлаждая или согревая камни Горменгаста.

Фуксия ходит по комнатам в поисках потерявшейся книги. В окно она видит далекую дымку первой несмелой зелени, а спустя несколько дней зеленые огоньки уже вспыхивают повсюду, куда ни бросишь взгляд.

 

II

 

Опус Крюк и Шерсткот стоят на веранде Профессорского Двора, опершись локтями о перила балюстрады. В десяти метрах под ними очень старый дворник метет пыль. Пыль, усыпающая каменные плиты двора, побелела от жары. Весенняя прохлада давно забыта.

– Жарко старым косточкам? – кричит Опус Крюк старику. Тот поднимает голову и вытирает лоб.

– Да, – откликается он. Голос у него такой, словно он не пользовался им уже много месяцев, – Да, сударь, жарко. И жажда мучает.

Крюк уходит и возвращается через несколько минут с бутылкой в руках, которую он украл из комнаты Пламяммула. Привязав бечевку к горлышку, Крюк опускает бутылку вниз, где в клубах пыли стоит старик.

 

III

 

Запершись от всего мира у себя в кабинете, Хламслив сидит, а точнее лежит в своем элегантном кресле и читает. Ноги вытянуты к камину и закинуты одна на другую.

Слабый огонь освещает его лицо с тонкими, нелепо рафинированными чертами, которое, несмотря на странность пропорций, выглядит утонченно и изысканно. Поблескивают толстые стекла очков, которые в зависимости от угла зрения гротескно увеличивают его глаза.

Читает Хламслив вовсе не ученую книгу по медицине или философии. В его руках старая тетрадка, страницы которой исписаны стихами. Почерк неровный, но вполне разборчивый. Некоторые стихи записаны тяжелым, напыщенным детским почерком, другие – быстрым нервным курсивом, здесь много вычеркнутых слов, много исправлений.

Когда Фуксия вручила ему тетрадь и попросила почитать ее стихи, Хламслив был очень тронут таким доверием с ее стороны. Он относился к ней как к дочери, но не пытался найти путей к общению. Однако она сама искала этот путь и мало‑помалу с течением времени стала проявлять в общении с Доктором большую доверительность.

Хламслив читает. Его лоб нахмурен. Осенний ветер свистит в ветвях деревьев в саду. Хламслив несколько раз возвращается к четверостишию, которое перечеркнуто Фуксией толстым синим карандашом.

 

Белым и алым лицо горит,

Кто знает, где герой сокрыт?

В сиянье мужества и славы

Грядет спаситель каменной державы.

 

 

IV

 

Холодная и тоскливая зима. Флэй, давно чувствующий себя в Безжизненных Залах как дома, обжившийся в них, как он когда‑то обжился в лесу, сидит за столом в своей не ведомой никому комнате. Его руки засунуты в карман лохмотьев, которые были когда‑то его одеждой. Перед ним на столе разложен большой, как парус, лист бумаги, который не только покрывает весь стол, но и спадает жесткими неуклюжими складками на пол с двух сторон стола. Центральная часть листа покрыта линиями, тщательно выписанными словами, стрелочками, пунктирными линиям, закорючками. Это карта (над созданием которой Флэй работает уже много месяцев) той части Замка, в которой он оказался, карта мертвого мира, чьи коридоры, пустые залы исследует Флэй; он постепенно расширяет район своих поисков, постоянно уточняет, вносит исправления в свою карту. Флэй живет в пустом, давно оставленном людьми городе, прячущемся в недрах необъятного Замка. Флэй дает названия узким и широким коридорам – улицам и проспектам закованным со всех сторон в гранит, лестницам‑спускам, каменным террасам и большим залам‑площадям. Странствования Флэя уводят его глубже в этот каменный мир, над которым вместо неба раскинулись нескончаемые потолки и крыши.

Флэю трудно совладать с ручкой, которая не слушается его непривычных к письму пальцев. Жизнь в диком лесу научила его многому, и отправляясь в свои экспедиции и мучительно медленно вычерчивая новые коридоры и залы на своей карте, Флэй постоянно помнит о науке леса. Хотя ему в его передвижениях не помогают ни дневное, ни ночные светила, даже в каменном мире он научился ориентироваться с поразительной уверенностью.

Сегодня поздно вечером он отправится к двери Щуквола и, спрятавшись неподалеку, будет ожидать его выхода. Флэй делал это уже много раз. Если представится такая возможность, Флэй попытается незаметно последовать за Щукволом и проследить, куда тот направляется. Но у него в распоряжении есть еще несколько часов, которые можно посвятить дальнейшим исследованиям мертвого каменного мира. Это теперь стало его главной и единственной страстью.

Флэй вытаскивает одну руку из кармана и костлявым пальцем, покрытым шрамами, водит по карте. Сегодня он отправится в северном направлении. Пройдет по этим, уже отмеченным на карте, извивам коридоров, потом через участок, изрезанный узенькими переходами, затем выйдет в широкий коридор, метров в пять шириной, по обеим сторонам которого под стенами тянутся своего рода узенькие тротуары. Этот коридор идет, не отклоняясь, прямо на север. А потом палец упирается в ряды пунктиров – далее простираются мало знакомые, лишь неуверенно намеченные на карте участки.

Флэй подтягивает к себе огромный лист бумаги, один конец которого отрывается от пола. На Флэя смотрит совершенно пустое пространство, арктические поля, на которых нет еще никаких линий и пометок.

 

V

 

Бегут, бредут, ползут дни, меняются названия месяцев, поры года хоронят друг друга, приходит весна, а потом сквозь круговерть года другая, потом еще одна и еще одна. Ручьи и потоки, сбегающие со склонов Горы Горменгаст, то взбухают, то почти пересыхают. Каждый раз, когда приходит лето, склоны одеваются зеленым, в лесах лениво гудят пчелы, сонливо воркуют птицы, перепархивают с цветка на цветок бабочки, неподвижно замирают на камнях ящерицы. И так повторяется из года в год, каждое лето – как эхо предыдущего. На корявых древних яблонях зреют яблоки, солнце посыпает стволы, листья и ветви россыпью солнечных пятнышек, в воздухе стоит столь густой сладко‑гнилой запах, что в груди зарождается непонятное томление, сердце тает, превращается в слезу, это дитя воды и соли, зреет, питается летней печалью созревает и падает катится в пустоту, которая и есть наиболее верный символ состояния души.

А дни ползут, бредут, бегут, месяцы меняют названия, одна пора года хоронит другую. Воздух вязок, солнце – как открытая рана на грязном теле нищего, лохмотья облаков разбросаны по израненному небу, которое замаранной тряпкой повисло над миром. А потом прилетают злые ветры, и обнажают небо, и разносят крики диких птиц по вдруг засиявшему миру. И Графиня стоит у окна, и у ног ее сидят белые кошки, и Графиня смотрит в замерзшие поля, раскинувшиеся перед ней, и в ту же пору через год она снова стоит у окна, но кошек теперь нет у ее ног – кошки разбежались по коридорам и комнатам, а на тяжелом плече Графини сидит черный ворон.

И каждый день происходит тысяча вещей. Расшатанный дождем и ветром камень падает с высокой башни. Камень разбивает стекло. Среди осколков – дохлая муха, сидевшая на стекле. Воробей, чирикая, вылетает из зарослей плюща.

С месяцев опадают дни, с годов – месяцы. Мгновения, собираясь в волны времени, бросаются на черную скалу вечности.

Тит Стон уходит из мира детства.

 

Глава пятьдесят вторая

 

Замок погрузился в какое‑то оцепенение. И не то чтобы в нем перестали происходить большие и малые события, однако даже самые значительные из них казались отторгнутыми от реальности, возникло ощущение, что непредсказуемый поворот колеса судьбы принес в Замок предустановленное затишье.

Рощезвон уже муж. Ирма, не теряя времени, возвела могучие укрепления, которые призваны отгородить мирок мужа и жены от всего космоса.

Она всегда знала, что именно Рощезвону требуется больше всего. Она всегда знала, что будет для него лучше всего. Она знала, как Главе Школы Горменгаста следует себя вести и как его подчиненные должны вести себя в его присутствии. Преподаватели были от нее в ужасе. Ирма относилась к преподавателям так же, как и к их ученикам. Теперь все должны были в присутствии Рощезвона, если не обращались непосредственно к нему, говорить шепотом, прикрывая рот рукой, ходить на цыпочках, следить за собой, за состоянием своих ногтей, шей, одежды. И что самое ужасное – никогда не опаздывать на занятия и не покидать их раньше времени.

Ирма изменилась так, что ее трудно было узнать. Замужество придало ее тщеславию и суетности направление и силу. Она весьма быстро обнаружила все прирожденные слабости своего мужа, что вовсе не ослабило ее любовь к нему, а сделало лишь более воинственной. Ирма относилась к Рощезвону как к большому ребенку. В ее глазах он был по‑прежнему благороден, но увы – уже не мудр. Мудрой была она, и ее любовь и мудрость призваны были направлять его во всем.

С точки же зрения Рощезвона женитьба не оправдала его надежд. Поначалу ему казалось, что он будет главенствовать во всем, но потом все переменилось, и он ощущал от этого большую горечь. Он не смог удержать завоеванные позиции. Мало‑помалу его безволие, его внутренняя слабость становились все заметнее. Однажды, тихонько войдя в комнату, жена застала его у зеркала – Рощезвон практиковал перед ним выражения лица, которые, сохраняя общую величавость, призваны были передать разные эмоции. Встряхивал своими царственными власами и делал выговор Ирме за какой‑то воображаемый проступок:

– Нет, Ирма, – говорил он, – я этого не потерплю. Я был бы очень признателен, если бы ты всегда помнила о своем положении, о том, кто ты и кто я!

Тут Рощезвон изобразил на лице ухмылку, словно пристыженный своими собственными словами. Переведя взгляд чуть в сторону, он увидел отражение своей жены, стоящей у него за спиной…

Но в конце концов он признал ее превосходство. Он считал, что в нем есть резервы душевной силы и воли, эдакий золотой фонд, но воспользоваться им он никогда не мог, потому что даже не пытался это сделать. Он не знал, с чего начать. Не знал он и того, в чем заключалась эта, якобы присутствующая в нем, сила. Но он несколько утешался своей уверенностью в том, что эта сила, пусть в скрытом виде, но наличествует, подобно тому, как в груди грешников присутствуют невостребованные резервы невинности и безгрешности.

И все же, несмотря на свое подчиненное положение, он испытывал определенное облегчение от того, что снова может быть слабым. Постепенно он полностью подчинился Ирме, постоянно ощущая при этом свое тайное превосходство – превосходство мужчины над женщиной. Он считал себя надломленным гордым растением. Лучше, полагал он, быть поэтичным, таинственным и надломленным, чем прозаичным и серым, лишенным всех этих возвышенных качеств, подобно хищной птице, лишенной любви.

Но все эти мысли он, конечно, держал при себе. В глазах Ирмы он был ее господином – хотя и посаженным на цепь. В глазах его подчиненных он был просто посажен на цепь. В своих собственных глазах он был человеком, в котором зреет бунт.

Рощезвон смотрел на Ирму из‑под прикрытых век, отороченных белыми ресницами, и взгляд его не был совершенно лишен любви. Он был рад, что она сидит напротив него и штопает его церемониальную мантию. Это по крайней мере было лучше, чем терпеть насмешки и подкалывания преподавателей, как это бывало в прежние времена. И к тому же она ведь не могла определить, о чем он думает! Рощезвон поглядел на ее острый длинный нос. Как он мог им когда‑то восхищаться?

О, как прекрасно, что можно предаваться своим мыслям, о которых никто ничего не узнает! Как сладостно мечтать о невозможном, об освобождении, о том, что все изменится и Ирма снова окажется в его власти, как это произошло тогда, в тот волшебный вечер, обрызганный каплями лунного света! И как потом все изменилось, как все изменилось! И его невостребованная сила воли не принесла ему никакой радости!

Рощезвон откинулся на спинку кресла и стал упиваться своей слабостью. Один уголок его рта немножко съехал вниз, глаза почти полностью закрылись, черты благородного лица разгладились, царственная голова склонилась на грудь.

 

* * *

 

Из‑за какого‑то оцепенения, которое охватило Замок, многие события, даже значительные, происходили незамеченно, хотя в другое время они привлекли бы всеобщее внимание (например, женитьба). Казалось, Замок погружается в таинственную болезнь. На все была наброшена пелена, которую нельзя было сорвать. Даже звуки казались приглушенными.

Как долго это оцепенение длилось, сказать было очень трудно, но каждый переживал это по‑своему.

Некоторые ощущали его очень смутно и даже полагали, что никаких особых изменений в жизни Замка не произошло. Твердолобым и громкоголосым как всегда было просто наплевать; но даже они чувствовали, что в воздухе висит какое‑то равнодушие.

Другие были полностью погружены в это оцепенение и двигались, занимались своими делами так, словно стали привидениями. Когда они о чем‑то говорили, их голоса, звучали приглушенно, словно они доносятся издалека.

Оцепенение исходило от самого Горменгаста. Казалось, что весь этот огромный лабиринт коридоров замер в своем каменном сне, и в безвоздушной пустоте двигались люди‑марионетки.

А однажды поздней весной Замок пробудился ото сна, сделал вдох, и все в нем задвигалось, звуки стали ясными и четкими, все снова стали осознавать, что делают. А Замок вновь погрузился в свой каменный сон.

Но пока Замок пребывал в оцепенении, произошли события, которые в то время остались почти совершенно незамеченными.

Тит был уже не мальчик, а юноша. С годами он стал еще более замкнутым. Все, с кем он соприкасался – за исключением Фуксии, Доктора Хламслива, Флэя и Рощезвона, – видели на его лице лишь очень мрачное выражение. Под этой угрюмой броней горело страстное желание освободиться от бремени своего наследия. Он ненавидел не только Горменгаст, но даже самую пыль его. Он с ужасом думал о том времени, когда на его плечи опустится вес ответственности. Тит не находил себе покоя.

Его душила мысль о невозможности свободного выбора будущего, его угнетало то, что люди, его окружавшие, в своем скудоумии полагали, что его мятежное желание самому создать свое будущее можно было объяснить либо его глупостью и невежеством, либо предательством своих наследных прав.

Но больше всего тяготило замешательство, царившее в его сердце, и путаница в мыслях. Он был горд, о, неразумно горд! Детство, в котором он хоть иногда мог ощущать себя одним из сотен мальчиков, его окружающих, ушло, и теперь он был Господином Горменгаста и ощущал себя таковым. Он страстно жаждал быть никем, но ходил, гордо выпрямившись, с видом угрюмого высокомерия.

И это противоречие было причиной его неуступчивого, порой грубого поведения. Молодые люди его возраста стали сторониться его, их отталкивало в нем не только высокомерие, но и вспышки необъяснимых с их точки зрения раздражения и ярости. Он мог без видимой причины вдруг сорвать крышку парты, ударить соседа, ввязаться в драку по пустяку. По мере того как усугублялись его одиночество и изоляция, он становился просто опасен для окружающих. Тит был готов к любой проказе, к любому ночному приключению. Он стал грозой общих спален. Годы учения заканчивались.

Путаница его мыслей и чувств, слепые тыкания в разные стороны его заблудшего духа, его грубая страсть к мятежу не оставляли места для иных чувств, которые бы заставляли взволнованно биться сердце. Тит обнаружил, что самым волнующим состоянием для него было одиночество. О, как он изменился!

И все же несмотря на то, что прошло много лет с того дня, когда он, Профессор Рощезвон и Доктор Хламслив играли в каземате в стеклянные шарики, он все еще мог предаваться вполне детским забавам. Его, уже взрослого юношу, довольно часто видели сидящим у рва и часами пускающим кораблики своего собственного изготовления. Но если бы кто‑нибудь присмотрелся к нему, то увидел бы, что делает он это отрешенно, словно в то время, когда выстругивает из куска коры острый нос или тупую корму кораблика, его мысли витают где‑то очень далеко…

Отрешенно или нет, но он вырезал кораблики, давал им имена и пускал в воду; воображение рисовало ему опасные путешествия, во время которых лилась кровь и свершались страшные деяния. Часто Тит отправлялся к Хламсливу и рассматривал странные рисунки, которые прямо на глазах у Тита создавал Доктор. На листках бумаги, заполняя все их поле, были изображены сотни маленьких паукообразных человечков, сражающихся между собой, о чем‑то совещающихся, охотящихся, поклоняющихся своим паукообразным идолам. И тогда Тит чувствовал себя вполне счастливым. Не менее часто Тит навещал Фуксию, и они беседовали и беседовали, пока не срывали себе голос. Они говорили в основном о Горменгасте. А о чем еще они могли говорить – ведь для них весь мир заключался в этом Замке. Но ни своей сестре, ни Рощезвону (который иногда, когда Ирма была чем‑то занята так, что забывала на пару часов о своем муже, приходил своей уже совсем старческой походкой туда, где Тит пускал кораблики, и, изготовив пару суденышек, сам отправлял их в плавание), ни Доктору Хламсливу не мог поведать Тит о своих тайных мыслях, он никому не рассказывал о постоянно гнетущем его страхе перед будущим, он боялся того, что скоро вся его жизнь будет определяться строго установленным Ритуалом, сама станет ритуалом. Никто, никто не мог теперь помочь ему, даже Фуксия, которая в столь многом ему сочувствовала. Не было вокруг никого, кто мог бы поддержать его в стремлении освободиться от ярма, убежать и самому узнать, что же лежит за пределами того единственного мира, который он знал – мира Горменгаста.

 

Глава пятьдесят третья

 

Таинственное оцепенение, на время охватившее Горменгаст, не могло не коснуться и Фуксии, натуры глубоко эмоциональной. Щуквол, который тоже ощущал застылость в жизни Замка, подвергся ее воздействию в меньшей степени и, так сказать, плавал, держа свою хитрую голову над водой оцепенения. Продолжая эту метафору, можно сказать, что он видел Фуксию где‑то в глубине прозрачных вод. Остро ощущая всепроникающую атмосферу транса, Щуквол в полном соответствии со своей натурой тут же стал обдумывать, как можно использовать это сомнамбулическое состояние в своих целях. И быстро пришел к удовлетворившему его решению.

Он должен заняться ухаживанием за сестрой Герцога Тита! Он должен пустить в дело всю свою хитрость и все свое искусство! Он должен пробиться сквозь ее сдержанность и отстраненность, используя самый простой подход. Он должен убедить Фуксию в своей искренности, нежности, в том, что у них есть масса общего, много общих интересов, и при этом он должен сохранять достоинство и почтительность. Да, именно почтительность должна стать его главным оружием. Он также должен дать ей возможность почувствовать, какое пламя бушует в нем (но скрыть, конечно, истинную сущность этого пламени); он будет подстраивать встречи с ней, которые должны выглядеть случайными, будет показывать ей свою смелость, появляясь самым неожиданным и опасным образом. В прошлом Фуксия уже не раз имела возможность оценить его бесстрашие.

Но при этом он должен сделать все возможное, чтобы Фуксия не могла рассматривать его лицо. Щуквол отлично понимал, сколь ужасен его вид. Даже пребывая в состоянии оцепенения, кто угодно мог бы испугаться его ужасно изуродованного лица. Поэтому они будут встречаться лишь после наступления темноты, и тогда, не отвлекаемая зрительными впечатлениями, она постепенно начнет понимать, что только в нем, в Щукволе, она может найти настоящего друга, истинную гармонию разума и духа, то чувство уверенности, которого ей самой так не хватает. Но ей не хватало не только этого. Щуквол знал, что в ее жизни не было тепла и любви, а по натуре своей она тянулась к человеческому теплу и открытости чувств. Щуквол долго выжидал удобного момента, и вот наконец этот момент пришел!

Выбрав курс действий, Щуквол приступил к осуществлению своего замысла, и однажды в вечерних сумерках он начал свое обхаживание Фуксии. Будучи Хранителем Ритуала, он без труда мог определить, в каких частях Замка никто не мог бы помешать уединенности их свиданий.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: