Однажды утром, когда я спустился из своей мансарды, чтобы позавтракать в кафе «Мари» на площади Сен-Сюльпис, мадам Оклер вручила мне конверт со штампом ЮНЕСКО. Я выдержал экзамен, и начальник отдела переводов приглашал меня к себе на беседу. Это был седой элегантный испанец по фамилии Шарнез. Держал он себя со мной чрезвычайно любезно. От души расхохотался, когда на его вопрос о моих «долгосрочных планах» я ответил: «Умереть от старости в Париже». Постоянного места в отделе переводов пока не имелось, но он готов был оформить меня как внештатного сотрудника — на периоды работы Генеральной конференции, а также на те случаи, когда у штатных переводчиков случается перегрузка, что, собственно, происходит постоянно. С этой минуты в душе у меня поселилась уверенность, что моя извечная мечта — вернее, мечта, которая появилась у меня, как только я стал что-то соображать, — прожить в Париже всю оставшуюся жизнь, — начала сбываться.
В тот день судьба сделала сальто-мортале, и мой образ жизни резко переменился. Я стал стричься дважды в месяц, каждое утро надевал костюм с галстуком. Я спускался в метро на станции «Сен-Жермен» или «Одеон» и ехал до станции «Сегюр» — ближайшей к ЮНЕСКО, и потом сидел в маленькой комнатке с 9.30 до 13.00 и с 14.30 до 18.00, переводил на испанский язык тексты, по большей части написанные чугунным слогом — скажем, о переносе храма Абу-Симбел на Ниле или мерах по сохранению остатков клинописи, найденной где-то в Мали, в пещерах Сахары.
Как ни странно, одновременно переменилась и жизнь Пауля. Он оставался моим лучшим другом, но теперь мы виделись гораздо реже, потому что я был занят вновь обретенной работой, а он вдруг начал мотаться по всему свету, представляя МИР на разных конгрессах или встречах — в защиту мира, за освобождение стран третьего мира, в поддержку тысячи прочих прогрессивных дел, а также против ядерного вооружения, против колониализма и империализма. У Пауля порой голова шла кругом, и ему казалось, что все это сон. Возвращаясь в Париж, он тотчас звонил мне, и, пока оставался в городе, мы непременно встречались два-три раза в неделю — ходили обедать или пить кофе. Он рассказывал, что приехал из Пекина, Каира, Гаваны, Пхеньяна или Ханоя, где ему пришлось вещать о перспективах революционной борьбы в Латинской Америке, выступая перед залом, где сидело полторы тысячи делегатов, представляющих пятьдесят революционных организаций из трех десятков стран, говорить от лица «перуанской революции, которая пока еще даже не началась».
|
Не знай я так хорошо честность, которой буквально дышало все его существо, решил бы, что он преувеличивает, желая пустить мне пыль в глаза. Ну как такое возможно? Чтобы перуанец из Парижа, еще недавно служивший помощником на кухне в «Прекрасной Мексике», вдруг стал заметной фигурой среди революционного джет-сета, летал за океан и запросто встречался с первыми лицами Китая, Кубы, Вьетнама, Египта, Северной Кореи, Ливии, Индонезии? Но все это было чистейшей правдой. Из таких вот причудливых переплетений чьих-то интересов, разных обстоятельств и случайностей, собственно, и состоит революция. И Пауль превратился в политического деятеля международного уровня. В чем я сам убедился, когда в 1962 году журналисты подняли переполох в связи с покушением на жизнь лидера марокканской революции Бен Барки[18]по прозвищу Динамо, которого потом, три года спустя, в октябре 1965-го, похитили: он бесследно исчез, выйдя из ресторана «Липп» на Сен-Жермен-де-Пре. В полдень Пауль забежал за мной в ЮНЕСКО, мы пошли в кафе и заказали сэндвичи. Он был бледен, под глазами залегли черные круги, говорил срывающимся голосом. Никогда прежде я не видел его таким взвинченным. Бен Барка возглавлял Международный конгресс революционных сил, в руководство которого входил и Пауль. Они часто встречались и в последнее время вместе разъезжали по миру. Покушение на Бен Барку наверняка было делом рук ЦРУ, то есть теперь и МИР не мог чувствовать себя в Париже в безопасности. Пауль попросил меня на несколько дней спрятать у себя в мансарде пару чемоданов, пока не подыщут надежное место.
|
— Я бы не стал обращаться к тебе с подобной просьбой, Рикардо, но у меня нет выбора. Если ты скажешь «нет», я не обижусь…
Я согласился помочь, но при одном условии: он скажет, что в чемоданах.
— В первом — бумаги. Это почище динамита: планы, адреса, подробные разработки акций в Перу. Во втором — доллары.
— Сколько?
— Пятьдесят тысяч. Я на миг задумался. А как по-твоему, если я возьму да передам чемоданы в ЦРУ, пятьдесят тысяч достанутся мне?
— Обещаю, что после победы нашей революции мы назначим тебя послом при ЮНЕСКО, — подхватил шутку Пауль.
Мы еще немного подурачились, а вечером он действительно принес два чемодана и запихнул под кровать. Потом целую неделю я не находил себе места, зациклившись на том, что, если в мансарду заберутся грабители и украдут эти деньги, МИР ни за что не поверит в кражу, и революционеры мне отомстят. На шестой день Пауль пришел с тремя незнакомцами, и они избавили меня от столь обременительных постояльцев.
|
При каждой нашей встрече я спрашивал его про товарища Арлетту, и он ни разу не попытался обмануть меня, что-нибудь присочинив. Очень жаль, говорил он, но узнать ничего не удается. Кубинцы чрезвычайно строго соблюдают правила безопасности, и сведения о ее местонахождении выудить просто невозможно. Абсолютно уверен он только в одном: до сих пор через Париж она не проезжала, потому что всех, кто отправляется с Кубы в Перу, Пауль держит на заметке.
— Уж поверь мне, когда она появится, ты первым об этом узнаешь. Неужто девчонка так тебя зацепила? Только вот чем, старик? Вроде не такая уж она и хорошенькая…
— Сам не знаю чем, Пауль. Но, по правде сказать, зацепила крепко, да, крепко.
После того как жизнь Пауля переменила русло, среди осевших в Париже перуанцев поползли недобрые слухи. Писатели, которые не пишут, художники, которые не берут в руки кисти, музыканты, которые не играют и не сочиняют песен, а также революционеры, обосновавшиеся в кафе, — все они, чья жизнь не задалась, злобствовали, завидовали и томились от скуки. Их мнение было таким: Пауль «обюрократился», превратился в «чиновника от революции». Что он делает в Париже? Почему сидит здесь, а не едет на родину вместе с теми ребятами, которых сперва переправляет в тренировочные лагеря, а затем тайком перебрасывает в Перу, чтобы они начинали партизанскую войну в Андах? Во время таких разговоров я всегда вставал на его защиту, потому что знал наверняка, что, несмотря на свое новое положение, Пауль по-прежнему живет очень скромно. До самого недавнего времени его жена убирала чужие дома, чтобы семья могла хоть как-то сводить концы с концами. Теперь, пользуясь тем, что у нее есть испанский паспорт, МИР отвел ей роль курьера, и она часто летала в Перу, сопровождая возвращавшихся на родину бойцов или доставляя деньги и инструкции. И Пауль сильно за нее тревожился. С другой стороны, он сам признавался, что его с каждым днем все больше раздражает тот образ жизни, который в силу обстоятельств ему приходится вести и который по воле его начальника Луиса де ла Пуэнте Уседы придется вести и впредь. Он рвался в Перу, где вот-вот должны начаться настоящие сражения. И хотел непосредственно, на месте, участвовать в их подготовке. Однако руководство МИРа не давало на это согласия. Пауль нервничал. «Вот к чему приводит знание языков, черт бы их побрал!» — кричал он и, вопреки дурному настроению, не мог удержаться от смеха.
Благодаря Паулю в эти месяцы и годы парижской жизни я познакомился с самой верхушкой МИРа, начиная с его лидера и основателя Луиса де ла Пуэнте Уседы и кончая Гильермо Лобатоном. Луис родился в 1926 году, был адвокатом в Трухильо, откололся от Апристской партии. Это был худой и тощий очкарик со светлой кожей и светлыми волосами, которые он всегда гладко зачесывал назад, подражая аргентинским актерам. В те два или три раза, что я с ним виделся, он был одет очень строго — галстук, коричневая кожаная куртка. Говорил вкрадчиво, как адвокат при исполнении своих обязанностей, давал юридические пояснения на ясном и отточенном языке, свойственном хорошо образованному специалисту. Рядом с ним непременно находились два-три дюжих молодца, которые, надо полагать, служили ему телохранителями, они, кстати, глядели на него с большим почтением и никогда не открывали рта. Во всем, что он говорил, было слишком много головного, умственного, и я с трудом воображал его в Андах в роли партизана с винтовкой на плече, карабкающегося по скалам. Тем не менее он несколько раз сидел в тюрьме, был выслан в Мексику, жил в подполье. Но впечатление производил такое, будто рожден чтобы блистать на трибунах, или в парламенте, или на политических переговорах — то есть в тех ипостасях, которые он и его товарищи презирали, относя к издержкам буржуазной демократии.
Совсем другое дело — Гильермо Лобатон. Никто из толпы революционеров, с которыми я познакомился в Париже, не мог, на мой взгляд, сравниться с ним в уме, образованности и смелости. Он был еще довольно молод, ему едва перевалило за тридцать, но за плечами у него уже имелся богатый опыт настоящей борьбы. В 1952 году он руководил большой забастовкой в университете Сан-Маркос, направленной против диктатуры Одриа (тогда-то они и подружились с Паулем), за что его арестовали, отправили в «Эль-Фронтон» и пытали. На этом, кстати, прервалось его изучение философии, хотя, как в те годы поговаривали в Сан-Маркосе, он на равных соперничал с Ли Каррильо, будущим учеником Хайдеггера, за звание самого блестящего студента на факультете. В 1954 году военное правительство выслало его из страны, и после тысячи злоключений он добрался до Парижа, где возобновил занятия философией, но теперь уже в Сорбонне, хотя ему и приходилось собственными руками зарабатывать себе на жизнь. Компартия добилась для него стипендии в Восточной Германии, и он отправился доучиваться в Лейпциг, в школу партийных кадров. Там узнал, что на Кубе произошла революция. Кубинские события заставили его всерьез и весьма критически переосмыслить стратегию латиноамериканских компартий и помогли осознать догматический характер сталинизма. Еще до знакомства с ним я прочел одну его работу, которая ходила по Парижу отпечатанной на ротаторе: он обвинял эти партии в отрыве от масс, в том, что они пляшут под дудку Москвы, забыв о том, что, как писал Че Гевара, «главный долг революционера — делать революцию». В той же работе он восхвалял Фиделя Кастро и его товарищей и провозглашал их образцовыми революционерами. Была там и цитата из Троцкого. За эту цитату ему устроили в Лейпциге дисциплинарный суд и с позором выслали из Восточной Германии, потом исключили из Компартии Перу. Так он снова оказался в Париже, где женился на француженке Жаклин, тоже активной революционерке. Здесь он встретился с Паулем, старым приятелем по Сан-Маркосу, и вступил в ряды МИРа. Он прошел военную подготовку на Кубе и считал часы до возвращения в Перу, чтобы перейти наконец к активным действиям. В дни, когда американцы вторглись на Кубу в бухте Кочинос, он умудрялся участвовать разом во всех манифестациях солидарности с Кубой и выступал на митингах — на хорошем французском, пользуясь сокрушительными ораторскими приемами.
Он был худощав и высок, с кожей цвета светлого эбенового дерева, улыбаясь, показывал прекрасные зубы. Он мог не только часами, и при этом очень умно, спорить на политические темы, но и с жаром рассуждал о литературе, искусстве или спорте, особенно о футболе и подвигах любимой команды «Альянса Лима». В манерах и поведении Лобатона было что-то такое, благодаря чему люди заражались его энтузиазмом, идеализмом, бескорыстием и обостренным чувством справедливости, коим он неукоснительно руководствовался в жизни, и, надо сказать, ничего подобного — во всяком случае, в столь чистом виде — я, кажется, не обнаружил ни в одном из революционеров, прошедших через Париж в шестидесятые годы. То, что он с готовностью согласился бы на роль даже рядового члена МИРа, хотя в этой организации не было никого, кто мог бы сравниться с ним талантом и харизмой, говорило о бескорыстии его революционных помыслов. Я беседовал с ним всего два или три раза, но и этого оказалось достаточно, чтобы, при всем моем скептицизме, поверить: уж если столь блестящие и талантливые люди, как Лобатон, встали во главе движения, то Перу и вправду может превратиться во вторую Кубу.
Прошло не меньше полугода после отъезда товарища Арлетты, когда я получил первые известия о ней — естественно, через Пауля. Положение внештатного сотрудника не гарантировало мне постоянной загрузки, у меня нередко выпадали свободные дни, поэтому я взялся за изучение русского, решив, что, если смогу переводить еще и с этого языка, одного из четырех официальных языков ООН и подведомственных ей организаций, то мой профессиональный статус серьезно упрочится. Кроме того, я поступил на курсы синхронного перевода. Тут надо пояснить, что работа устных переводчиков гораздо напряженнее и труднее, чем у тех, кто имеет дело с письменными материалами, и как раз поэтому спрос на первых гораздо выше. Однажды, выходя после занятий в школе Берлина, расположенной на бульваре Капуцинов, я увидел толстяка Пауля, поджидавшего меня у дверей.
— Наконец-то узнал кое-что о твоей девице, — сказал он вместо приветствия, скривив кислую физиономию. — К сожалению, старик, сведения не слишком приятные.
Я пригласил его в бистро, которых вокруг Оперы было великое множество, выпить что-нибудь, чтобы лучше переваривались дурные новости. Мы сели на террасе, решив подышать свежим воздухом. Дело было весной, жаркий день клонился к вечеру, на небе уже появились первые звезды, и, казалось, весь Париж, высыпал на улицы, радуясь хорошей погоде. Мы заказали по пиву.
— Надеюсь, прошло достаточно времени и ты уже успел забыть про свою любовь, — начал осторожно подступать к предмету разговора Пауль.
— Надеюсь, что нет, — ответил я. — Давай рассказывай, не тяни.
Он только что вернулся с Кубы, провел там несколько дней. Так вот, у перуанских ребят из МИРа только и разговоров что про товарища Арлетту. Слухов много. Якобы она закрутила бурный роман с команданте Чаконом, заместителем Османи Сьенфуэгоса, младшего брата Камило, великого героя, отдавшего жизнь за Революцию. Команданте Османи Сьенфуэгос возглавляет организацию, которая оказывает помощь всем революционным движениям и братским партиям, он же координирует действия повстанцев в самых разных уголках земного шара. А команданте Чакон, тоже сражавшийся в Сьерра-Маэстре, его правая рука.
— Ты понимаешь, что это значит? — почесал голову Пауль. — Никому не ведомая, неказистая, тощенькая девчонка крутит любовь со знаменитым команданте, одним из тех, что уже вошли в историю! С самим команданте Чаконом!
— А это не шутка, Пауль?
Он удрученно помотал головой, потом похлопал меня по плечу — в знак сочувствия и утешения.
— Я своими глазами видел их на каком-то совещании в Доме Америк. Они живут вместе. Товарищ Арлетта, верь не верь, превратилась во влиятельную персону, во всяком случае, делит стол и постель с команданте.
— Для МИРа это грандиозно, — с трудом выговорил я.
— А вот для тебя — дело дерьмо. — Пауль снова похлопал меня по плечу. — Мне чертовски жаль, старик, что именно я вынужден принести тебе дурную новость. Но ведь про такое лучше знать, правда? Ладно, свет на ней клином не сошелся. Кроме того, в Париже полным-полно отличных девушек — таких, что закачаешься.
Я попытался поддержать шутливый тон, но без особого успеха. Потом решил поподробнее расспросить Пауля про товарища Арлетту.
— Понимаешь, раз она живет с команданте, у нее ни в чем нет нужды, так я полагаю, — попытался увильнуть от разговора Пауль. — Ты это хочешь знать? Или хочешь услышать, похорошела она или нет? Да вроде такая же, как была. Конечно, подзагорела под карибским солнцем. Если ты помнишь, я и раньше не находил в ней ничего особенного. Ладно, не переживай ты так, не стоит она того, старик.
Сколько раз за дни, недели и месяцы, пролетевшие после нашей с Паулем встречи, я пытался вообразить себе Арлетту в роли любовницы команданте Чакона: как она разгуливает в форме защитного цвета, с пистолетом на боку, в синем берете, в высоких ботинках. И ведь наверняка во время больших революционных парадов и демонстраций бывает в обществе Фиделя и Рауля Кастро, а по выходным участвует в уборке сахарного тростника. Я воображал, как по ее лицу ручьями стекает пот, пока маленькие руки с изящными пальчиками стараются сладить с мачете. Возможно, она уже и говорить стала в манере, свойственной жителям Карибов, — протяжно, мелодично, чувственно, ведь она, насколько я помню, легко перенимает чужую интонацию. По правде сказать, я никак не мог представить ее в новой роли: хрупкая фигурка словно растекалась перед моим мысленным взором. Неужели она влюбилась в кубинского команданте? Или это всего лишь способ освободиться от военных тренировок и, главное, от обязательств перед МИРом, от перуанской революции? Мысли о товарище Арлетте причиняли мне боль — каждый раз словно язва в желудке открывалась. Чтобы как-то избавиться от напасти — хотя бы в малой степени, — я стал усиленно заниматься русским и посещал курсы синхронного перевода, работал очень упорно, тратя на это все свободное время, особенно в те периоды, когда у господина Шарнеза, с которым у нас наладились прекрасные отношения, не находилось для меня работы. А тетушке Альберте, которой я однажды в порыве слабости признался, что влюблен в девушку по имени Арлетта, и которая уже не раз просила прислать ее фотографию, я наконец сообщил, что мы расстались и лучше поскорее забыть эту историю.
Прошло месяцев шесть или даже восемь после того нашего разговора с Паулем, когда он принес мне дурные вести. И вот однажды утром, совсем рано, толстяк, которого я довольно давно не видел, явился ко мне в гостиницу и позвал завтракать. Мы двинулись в бистро «Турнон», расположенное на пересечении улицы, носящей то же название, с улицей Вожирар.
— Я, конечно, нарушаю дисциплину и не должен был бы тебе ничего говорить, но знаешь, я пришел попрощаться, — объявил он. — Уезжаю из Парижа. Да, старик, двигаюсь в Перу. Здесь никто об этом не знает, так что будем считать, что и ты ничего не слышал. Жена с Жан-Полем уже там.
Я буквально онемел. И вдруг на меня накатил жуткий страх за него, который я, разумеется, попытался скрыть.
— Да не беспокойся ты, — сказал Пауль и улыбнулся обычной своей улыбкой, от которой у него розовели щеки, так что он делался похожим на клоуна. — Ничего со мной не случится, вот посмотришь. А когда революция победит, мы пошлем тебя нашим послом в ЮНЕСКО. Помнишь, я обещал?
Потом мы какое-то время молча пили кофе. Мой круассан так и лежал на столе нетронутым, и Пауль, решив во что бы то ни стало держать шутливый тон, заявил, что раз уж я, судя по всему, вдруг потерял аппетит, то он пожертвует собой и уничтожит хрустящий полумесяц.
— Там, куда я направляюсь, круассаны, надо полагать, будут не больно-то вкусными, — добавил он.
И тут я не сдержался и выпалил, что он делает непростительную глупость. Он собрался в Перу? Ну и какой от этого будет прок для революции, для МИРа, для его товарищей? Он ведь не хуже меня понимает, во всяком случае, не может не понимать… Даже здесь, в Сен-Жермен, пройдя квартал, он из-за своей полноты начинает задыхаться, а в Андах?.. Он будет мешать, да, именно что мешать, партизанам, станет для них тяжкой обузой, и, разумеется, по той же причине солдаты пристрелят его первым, как только вспыхнет восстание.
— Что ты делаешь? Ты готов погубить себя из-за глупых сплетен, из-за того, что кучка бездельников, окопавшихся в Париже, называет тебя оппортунистом? Подумай хорошенько, Толстый, не будь идиотом!
— Мне нет никакого дела до того, что болтают здешние перуанцы. Речь не о них, речь обо мне самом. Это вопрос принципа. Мой долг быть там.
И он опять постарался обернуть все в шутку: мол, несмотря на свои сто двадцать кило, он успешно сдал все нормативы во время военных тренировок и к тому же показал отличные результаты по стрельбе. Его решение поехать в Перу стоило ему серьезных разговоров с Луисом де ла Пуэнте и руководством МИРа. Все хотят, чтобы он оставался в Европе и занимался связями с братскими организациями и правительствами, но он своего добился, он ведь как осел, если упрется, ничем не сдвинешь Спорить с ним было бесполезно, и мне стало ясно, что мой лучший парижский друг решил, если называть вещи своими именами, свести счеты с жизнью. Я лишь спросил, означает ли его отъезд, что восстание начнется со дня на день?
У них имелось три лагеря, разбитых в сьерре: один в департаменте Куско, второй в Пьюре, а третий в Центральном районе, на восточном склоне Кордильеры, в Хунине. Еще он добавил, что, вопреки моим прогнозам, большая часть тех, кто прошел обучение на Кубе, вернулась в Перу — они уже переправлены в Анды. Дезертиры составили меньше десяти процентов. С энтузиазмом, порой переходящим в эйфорию, он принялся рассказывать, что операция по переброске на родину обученных партизан прошла успешно. И он счастлив, потому что сам лично этим руководил. Возвращались по одному-два человека, сложными маршрутами, так что некоторым, чтобы замести следы, пришлось обогнуть весь земной шар. Никого не задержали. В Перу Лобатон и де ла Пуэнте с товарищами организовали городские вспомогательные сети, подготовили санитарные бригады, установили в лагерях радиостанции, а также устроили тайные склады боеприпасов и взрывчатых веществ. Связи с крестьянскими синдикатами, особенно в Куско, работают безупречно, и крепнет надежда, что, как только вспыхнет восстание, многие местные жители присоединятся к повстанцам. Он говорил весело, убежденно, веско, восторженно. А я не мог скрыть печали.
— Ладно, я ведь вижу, что ты во все это мало веришь, Фома неверный, — пробурчал он под конец.
— Клянусь, что больше всего на свете я хотел бы поверить тебе, Пауль. И почувствовать такой же азарт.
Он кивнул, глядя на меня с обычной своей сердечной улыбкой, сиявшей на лице, похожем на полную луну.
— Ну а ты? — спросил он, тронув меня за руку. — Как дела у тебя?
— У меня? Да никак, — ответил я. — Продолжаю работать переводчиком при ЮНЕСКО, здесь, в Париже. Ты, впрочем, это отлично знаешь…
Он чуть помялся, опасаясь, как бы слова, готовые вот-вот сорваться у него с языка, не слишком обидели меня. Этот вопрос, судя по всему, уже давно не давал ему покоя.
— И это все, что ты хочешь получить от жизни, Рикардо? Неужели тебе этого и вправду достаточно? Те, кто приезжает в Париж, мечтают стать художниками, писателями, музыкантами, актерами, театральными режиссерами, мечтают рисовать декорации или готовить революцию. А ты хочешь просто жить в Париже? Я, должен признаться, никогда не мог этого понять, старик.
— Знаю, заметил. Но это чистая правда, Пауль. Мальчишкой я говорил, что хочу стать дипломатом, но только для того, чтобы меня послали в Париж. Да, я хочу именно этого и только этого: жить здесь. На твой взгляд, слишком мало?
Я махнул рукой в сторону Люксембургского сада: пышные зеленые ветви пытались пробиться сквозь прутья ограды и на фоне хмурого неба выглядели очень живописно. Что еще нужно человеку? О чем еще можно мечтать? Жить, как пишет в одном своем стихотворении Вальехо,[19]среди «раскидистых парижских каштанов»…
— Ну признайся хотя бы, что ты втихаря пишешь стихи, — допытывался Пауль. — Что есть у тебя такой тайный порок. Знаешь, мы ведь часто обсуждали это с нашими перуанцами. Все уверены, что ты сочиняешь стихи, но никому не показываешь, потому что слишком критично к себе относишься. Или стесняешься. Ведь все до одного латиноамериканцы едут в Париж ради великих дел. Ни за что не поверю, что ты исключение из правила.
— Представь себе, я исключение. Могу на чем хочешь поклясться. У меня нет амбиций, просто хочу жить здесь, как живу сейчас. И все! Все!
Я проводил его до станции метро «Одеон». Мы обнялись на прощание, и я не смог сдержать слез.
— Береги себя, Толстый. И не делай глупостей там, наверху.
— Да, да, конечно, никаких глупостей, обещаю, Рикардо. — Мы еще раз обнялись. И я заметил, что и у него тоже глаза на мокром месте.
После отъезда толстяка Пауля в моей жизни образовалась пустота, ведь он был для меня настоящим товарищем с тех трудных времен, когда я еще только пытался обосноваться в Париже. К счастью, работа в ЮНЕСКО и уроки русского языка, а также курсы синхронного перевода почти не оставляли мне свободных минут, и к ночи я еле доползал до своей мансарды в «Отель дю Сена», так что сил на размышления о товарище Арлетте или Пауле просто не было. И приблизительно с тех же самых пор я стал мало-помалу, словно ненароком, отдаляться от парижских перуанцев, с которыми прежде встречался довольно регулярно. Я не искал одиночества, но и не страшился его после того, как остался сиротой и тетя Альберта взяла меня под свою опеку. Благодаря службе в ЮНЕСКО я уже не думал о том, как свести концы с концами, зарплаты переводчика и денег, что иногда присылала тетка, вполне хватало на жизнь и парижские развлечения: кино, выставки, театр и книги. Я стал завсегдатаем книжного магазина «Lajoie de Lire»[20]на улице Сен-Северин и постоянным клиентом букинистов с набережной Сены. Ходил в театры — ТНП, «Комеди Франсез», «Одеон» — и время от времени на концерты в зал «Плейель».
Тогда же у меня завязалось что-то вроде романа с Карменситой, той самой испанкой, что на манер Жюльетт Греко одевалась с головы до ног в черное и пела, аккомпанируя себе на гитаре, в крошечном баре «Эскаль» на улице Месье-ле-Пренс, куда стекались испанцы и южноамериканцы. Она была испанкой, но никогда не бывала в Испании, потому что ее родители-республиканцы не могли или не желали возвращаться на родину, покуда жив Франко. Такое двусмысленное положение терзало ее, и она часто заводила со мной разговор на эту тему. Карменсита была высокой, стройной, с печальными глазами и стрижкой «под мальчика». Голос у нее не отличался особой силой, но был певучим, и еще она чудесно декламировала, почти шепотом — с эффектными паузами и большим пафосом — положенные на музыку стихи и легенды испанского Золотого века. Два года она жила с каким-то актером и разрыв восприняла очень болезненно. Во всяком случае, мне она сказала с резкой прямотой, которая поначалу так поражала меня в испанцах, коллегах по ЮНЕСКО: «Пока я больше не хочу связываться с мужиками». Но приглашения мои принимала, и мы ходили в кино или ресторан, а однажды отправились в «Олимпию» слушать Лео Ферре, которого оба любили больше, чем очень модных тогда Шарля Азнавура и Жоржа Брассанса. Когда после концерта мы прощались в метро, она легко коснулась губами моих губ и сказала: «А ты начинаешь мне нравиться, перуанец». Как это ни абсурдно звучит, но всякий раз, когда я отправлялся куда-нибудь с Карменситой, меня терзало неприятное беспокойство — словно я изменяю любовнице команданте Чакона, которого воображал себе мужчиной с большими усами, ходящим вразвалочку, с парой огромных пистолетов — по одному на каждом боку. Но отношения наши с испанкой далеко не продвинулись, потому что однажды вечером я застал ее в темном углу бара «Эскаль» в объятиях одетого в пончо господина с бакенбардами.
Через несколько месяцев после отъезда Пауля господин Шарнез стал рекомендовать меня, если я не был загружен в ЮНЕСКО, для работы переводчиком на международных конференциях и конгрессах, причем не только в Париже, но и в других европейских городах. Первый из таких контрактов — совещание в штаб-квартире МАГАТЭ в Вене, второй — международная конференция по хлопку в Афинах. Поездки были недолгими, обычно на несколько дней, но они хорошо оплачивались и давали шанс повидать места, куда иначе я никогда бы не попал. Правда, из-за дополнительных контрактов у меня оставалось гораздо меньше свободного времени, но тем не менее я не бросил заниматься русским и ходить на курсы синхронного перевода, просто теперь делал это с перерывами.
Однажды, вернувшись из такой короткой поездки — на сей раз в Глазго, на конференцию по таможенным тарифам в Европе, — я нашел в «Отель дю Сена» письмо от двоюродного брата моего отца, доктора Атаульфо Ламиеля, работавшего в Лиме адвокатом. Так вот, двоюродный дядя, с которым я был едва знаком, сообщал, что тетя Альберта умерла от воспаления легких и сделала меня единственным своим наследником. Мне нужно непременно приехать в Лиму, чтобы ускорить оформление документов и вступить в права наследования. Дядя Атаульфо был готов купить мне билет на самолет — в счет будущего наследства, которое, по его словам, не сделает меня миллионером, но тем не менее станет хорошим подспорьем в моей парижской жизни. Я пошел в почтовое отделение «Вожирар» и послал ему телеграмму с извещением, что билет куплю себе сам и в Лиме буду в ближайшее время.
Печальное известие надолго выбило меня из колеи. Тетя Альберта, старшая сестра моего отца, была еще вполне здоровой и бодрой женщиной — ей не исполнилось и семидесяти. Она осталась старой девой и отличалась крайне консервативными взглядами и ужасно сварливым нравом. Правда, по отношению ко мне она всегда была очень ласкова, и я не знаю, что стало бы со мной без ее забот и щедрости. Мне едва стукнуло десять, когда мои родители погибли в автомобильной катастрофе: они поехали в Трухильо на свадьбу дочери своих близких друзей, и машина столкнулась с грузовиком, который скрылся с места происшествия. Тетя Альберта заменила мне отца и мать. Я жил у нее, пока не получил диплом адвоката и не перебрался в Париж, и, хотя ее старомодные воззрения, граничившие с чудачеством, кого угодно могли вывести из себя, очень ее любил. Взяв меня на воспитание, она всю себя целиком посвятила мне. Теперь, после смерти тети Альберты, я остался один-одинешенек на белом свете, и мои связи с Перу, по сути, обрывались.