И из ее глаз хлынули слезы, но на сей раз слезы благодарности, а не гнева. Объект рыдал. Я с благоговением наблюдал за сотрясавшей ее бурей чувств. Она опустила голову, прижалась ко мне своим мокрым от слез лицом, и мы в первый и последний раз поцеловались. Мы были скрыты спинкой сиденья и водопадом ее волос, да и кому мог рассказать об этом фермер? Объект судорожно припал к моим губам, и я ощутил сладко-соленый вкус.
— Я вся в соплях, — промолвила она, поднимая голову, и натужно рассмеялась.
Машина уже тормозила. Выскочивший фермер что-то кричал. Затем он распахнул заднюю дверцу, и появившиеся санитары положили меня на каталку и повезли по дорожке к дверям больницы. Объект не отходя держал меня за руку. Когда ее босые ноги ступили на холодный линолеум, она в какойто момент, похоже, осознала, что почти раздета. Но тут же отогнала от себя эту мысль. Она шла рядом со мной по коридору до тех пор, пока санитары не велели ей остановиться. Она держала меня за руку, как когда-то держали пряжу на берегу Пирея.
— Туда нельзя, мисс. Вам придется подождать здесь, — сказали ей, и она послушалась, еще какое-то время продолжая держать меня за руку.
Потом каталка поехала дальше, а я все еще продолжал протягивать руку по направлению к Объекту. Мое путешествие уже началось — я отплывал к другим берегам. Рука моя становилась все длиннее, достигнув двадцати, тридцати, сорока и наконец пятидесяти футов. Я поднял голову и посмотрел на Объект. Она снова превращалась для меня в загадку. Что с ней произошло? Где сейчас были ее мысли? Она стояла в конце коридора и держала мою вытянувшуюся руку. Она выглядела замерзшей и потерянной. Казалось, она знает, что мы больше никогда не увидимся. Каталка набирала скорость. Моя истончившаяся рука вилась в воздухе. И наконец наступил неизбежный момент, когда Объект отпустил ее. И моя освобожденная рука взлетела вверх.
|
Яркие круглые лампы над головой, как при рождении. Тo же поскрипывание белых туфель. Однако доктора Филобозяна нигде не было видно. Мне улыбался молодой врач с волосами песочного цвета и с провинциальным акцентом.
— Я задам тебе несколько вопросов, ладно?
— О'кей.
— Начнем с твоего имени.
— Калли.
— Сколько тебе лет, Калли?
— Четырнадцать.
— Сколько я тебе показываю пальцев?
— Два.
— А теперь сосчитай от десяти в обратном порядке.
— Десять, девять, восемь…
В течение всего этого времени он ощупывает меня в поисках переломов.
— Здесь больно?
— Нет.
— А здесь?
— Ага.
— Здесь?
И вдруг меня действительно пронзает боль. Как укус кобры чуть ниже пупка. Мой крик становится вполне очевидным ответом.
— Хорошо-хорошо, я буду аккуратно. Мне просто надо взглянуть. Лежи спокойно.
Доктор глазами делает знак интерну, и они с обеих сторон начинают меня раздевать. Интерн стаскивает с меня рубашку через голову, обнажая мою зеленую чахлую грудь. Они не обращают на нее никакого внимания. Впрочем, как и я. Тем временем врач расстегивает мне шорты. Я предоставляю ему возиться с застежкой. Он спускает с меня шорты, а я наблюдаю за этим словно издалека. Я думаю о чем-то другом. Я вспоминаю, как Объект приподнимал свои бедра, помогая мне раздеть себя. Я думаю об этих мелких проявлениях согласия и желания. Я думаю о том, как мне это нравилось. Интерн пропихивает под меня руку и я тоже приподнимаю бедра.
|
Они стягивают с меня трусики — эластичная ткань цепляется за кожу, но потом поддается.
Врач, что-то бормоча себе под нос, склоняется ниже. Интерн совершенно непрофессионально хватается за горло и тут же делает вид, что поправляет воротничок.
Чехов был прав. Если на стене висит ружье, оно должно выстрелить. Правда, в реальной жизни никто никогда не знает, где оно висит. Револьвер, который отец держал под подушкой, так никогда и не произвел ни единого выстрела. Как и винтовка над камином Объекта. Однако в палате скорой помощи все происходило иначе — абсолютно бесшумно, без дыма и порохового запаха. Просто по реакции врача и сестры стало понятно, что мое тело соответствует законам сюжетосложения.
Остается описать еще одну сцену из этого периода моей жизни. Она произошла уже в Мидлсексе неделю спустя. Действующие лица — я, чемодан и дерево. Я сижу на подоконнике в своей ванной. Время движется к полудню. На мне серый брючный костюм и белая рубашка. Я протягиваю руку и рву ягоды с шелковицы, растущей за окном. Я занимаюсь этим уже битый час, чтобы отвлечь себя от звуков, доносящихся из родительской комнаты.
Ягоды только что созрели. Они большие и сочные. Мои руки измазаны их соком. Дорожка, трава и камни клумбы внизу тоже заляпаны багряными пятнами. Из-за стены доносится плач мамы.
Я встаю, подхожу к открытому чемодану и снова проверяю, все ли я собрал. Через час мы уезжаем. Мы едем в Нью-Йорк к знаменитому доктору. Я не знаю, надолго ли это и что именно со мной не так. Меня не интересуют эти мелочи. Я знаю только одно: я больше не являюсь девочкой.
|
Православные монахи украли из Китая шелк в шестом веке и привезли его в Малую Азию. Оттуда он распространился по всей Европе и наконец приплыл в Северную Америку, где Бенджамин Франклин перед Американской революцией основал производство шелка. Шелковицы были посажены по всей территории Соединенных Штатов. Однако я, собирая ягоды из окна своей спальни, не думаю о том, что эта шелковица имеет какое-то отношение к производству шелка и что точно такие же деревья росли за домом моей бабки в Турции. Это дерево с самого начала стояло перед моим окном, ничем не проявляя своей значительности. Но теперь все изменилось. Теперь мне кажется, что все когда-либо виденные мною неодушевленные объекты повествуют о моей жизни. Поэтому я не могу завершить эту часть, не упомянув об одной подробности.
Наиболее культивируемый вид шелковичной гусеницы — личинка Bombyx mori — более не существует в природе. Моя энциклопедия с горечью констатирует: «Конечности личинки атрофировались, а взрослые особи не могут летать».
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
ПРОРОЧЕСКАЯ ВУЛЬВА
С самого момента моего рождения, когда им удалось ускользнуть от идентификации, через крещение, когда они переиграли священника, и вплоть до отрочества, в течение которого они скрывались, чтобы потом возникнуть во всей своей красе, самой важной вещью для меня являлись мои гениталии. Одни получают в наследство дома, другие — картины или застрахованные на крупные суммы скрипки, третьи — японские пижмы или прославленные имена. Я получил рецессивный ген на пятой хромосоме и несколько редких фамильных драгоценностей.
Мои родители сначала не поверили медицинским сведениям об особенностях моей анатомии, полученным от врачей скорой помощи. Диагноз, сообщенный по телефону Мильтону и позднее выхолощенный им во имя спокойствия Тесси, включал в себя смутную обеспокоенность состоянием моей мочеполовой системы и сопутствующими гормональными нарушениями. Доктор в Питоски не стал проводить анализ на кариотип. В его обязанности входили мои ушибы и контузии, и, разобравшись с ними, он меня выписал.
Моим родителям было недостаточно его мнения, и по настоянию Мильтона я в последний раз отправился к доктору Филу.
В 1974 году доктору Нишану Филобозяну исполнилось восемьдесят восемь лет. Он по-прежнему носил галстук-бабочку, но воротник рубашки стал для него уже слишком широк. Он усох и походил на замороженного цыпленка. Тем не менее из-под белого халата продолжали выглядывать зеленые брюки для гольфа, а на лысой голове восседали авиаторские очки с тонированными стеклами.
— Привет, Калли. Как поживаешь?
— Отлично, доктор Фил.
— Занятия уже начались? В каком ты теперь классе?
— Перешла в девятый.
— Уже? Наверное, я старею.
Он был так же учтив, как и прежде. И его акцент и неистребимый отпечаток Старого Света создавали атмосферу непринужденности. Меня всегда любили и обихаживали благородные иностранцы. Я паразитировал на левантийском мягкосердечии. В детстве я сидел на коленях доктора Филобозяна, пока он пересчитывал мои позвонки, поднимаясь по ним пальцами. И теперь, став уже гораздо выше, чем он, я сидел в лифчике, рубашке и трусиках на краю его старомодного стола с ящичками из вулканизированной резины. Склонив, как бронтозавр, голову на длинной шее, он прослушал мои сердце и легкие.
— Как папа, Калли?
— Отлично.
— Как его бизнес?
— Хорошо.
— Сколько у него теперь торговых точек?
— Что-то около пятидесяти.
— Я знаю одну, которая находится недалеко от того места, куда мы с сестрой Розалией ездим отдыхать зимой. Помпано-Бич.
Он осматривает мои глаза и уши, а потом вежливо просит, чтобы я встал и спустил трусики. Пятьдесят лет тому назад доктор Филобозян зарабатывал себе на жизнь, пользуя турчанок в Смирне. Поэтому соблюдение приличий давно уже стало свойством его характера.
Мысли мои были абсолютно ясными в отличие от того, что происходило в Питоски. И я прекрасно понимал, что представляет собой интерес с медицинской точки зрения. Однако стоило мне спустить трусики, как меня тут же залила жаркая волна неловкости и я инстинктивно прикрылся рукой, которую доктор Филобозян не совсем тактично отвел в сторону. Этот жест свидетельствовал о какой-то старческой нетерпеливости. Он на какое-то мгновение забылся, и глаза его за линзами очков зажглись нездоровым блеском. Однако он не опускал глаз, галантно глядя в стену и ощупывая меня лишь руками. Казалось, мы танцуем. Доктор Фил шумно дышал, а руки его слегка дрожали. Я на мгновение опустил глаза, и от смущения выступающая часть убралась внутрь. Я снова был девочкой — белый животик, темный треугольник волос, гладко выбритые ноги, на груди патронташ лифчика.
Это заняло не более минуты. Старый армянин, выгнув, как ящер, позвоночник, пробежал своими пожелтевшими пальцами по интимным частям моего тела. Не удивительно, что он никогда ничего не замечал, так как даже сейчас, поставленный обо всем в известность, он не хотел признаваться себе в том, что видел.
— Можешь одеваться, — наконец изрек он и, развернувшись, очень осторожно двинулся к раковине. Повернув кран, он выдавил антибактериальное моющее средство и подставил под струю воды руки, которые, казалось, дрожали больше чем обычно. — Передай привет папе, — бросил он, когда я двинулся к двери.
Доктор Фил направил меня к эндокринологу в клинику Генри Форда. Тот, постучав по вене, наполнил моей кровью непривычно тревожное количество пробирок. Он так и не сказал, для чего ему потребовалось столько крови. А сам спросить я побоялся. И все же ночью я прильнул ухом к стене своей спальни в надежде выяснить, что происходит.
— Что сказал врач? — спрашивал Мильтон.
— Он сказал, что доктор Фил должен был обратить на это внимание еще при рождении Калли, — отвечала Тесси. — Тогда все можно было бы поправить.
— Я не верю в то, что он мог не заметить такого, — снова Мильтон. («Чего такого?» — беззвучно обращаюсь я к стене, но она безмолвствует.)
Через три дня мы уже были в Нью-Йорке.
Мильтон заказал нам номер в гостинице «Локмур», в которой он останавливался двадцать три года тому назад будучи лейтенантом ВМС. Его цена также сыграла свою роль — Мильтон всегда был бережлив. Мы не знали, сколько пробудем в Нью-Йорке. Врач, с которым говорил Мильтон, отказался что бы то ни было обсуждать, пока меня не увидит.
— Вам понравится, — уговаривал нас Мильтон. — Шикарная гостиница, насколько я помню.
Однако он ошибался. Когда мы добрались до «Локмура» на такси, выяснилось, что гостиница давно утратила свой былой блеск. Кассир и администратор сидели за пуленепробиваемым стеклом. Венецианские ковры были мокры от протекающих батарей, а на месте зеркал виднелись призрачные прямоугольники штукатурки и орнаментальные крепления. Довоенный лифт с изогнутой позолоченной решеткой напоминал птичью клетку. Вероятно, когда-то при нем был лифтер, однако эти времена давно миновали. Мы затолкали свои чемоданы в узкую клетушку, и я захлопнул дверцы. Однако они не попали в пазы, и мне пришлось делать это трижды, прежде чем сеть замкнулась. Наконец кабинка начала подниматься, и мимо за прутьями решетки начали проплывать тускло освещенные одинаковые этажи, различавшиеся только видом горничных, подносами на тележках и моделями выставленной обуви. И все же эта старая рухлядь создавала ощущение вознесения, поэтому, поднявшись на восьмой этаж и обнаружив, что он выглядит столь же обшарпанным, как и вестибюль, мы ощутили особое разочарование.
Номер был не лучше. Он был выкроен из когда-то гораздо большего помещения и потому имел скошенные углы. Даже миниатюрной Тесси не хватало места. Зато ванная по каким-то причинам была не меньше комнаты. Унитаз стоял на расшатанном кафеле и постоянно тек, а в ванне вокруг отверстия для стока воды виднелось пятно, оставшееся после прочистки.
В середине стояла огромная кровать для родителей, а в углу диванчик для меня, на который я и бросил свой чемодан. Этот чемодан был яблоком раздора между мной и Тесси. Она собиралась ехать с ним, когда мы еще планировали поездку на Кипр. Он был украшен растительным орнаментом бирюзово-зеленого цвета, на мой взгляд просто отвратительным. Думаю, с момента моего поступления в частную школу и начала общения с Объектом мои пристрастия изменились и вкус стал более утонченным. Поэтому бедная Тесси уже не знала, что мне купить. Все ее покупки я встречал воплем ужаса. Я не переносил ни единой нитки синтетики в рубашке или простыне. Но моя новая страсть к чистоте жанра лишь забавляла моих родителей. Отец взял за привычку пробовать мои вещи на ощупь и громогласно заявлять: «Синтетики нет!»
Что же касается этого чемодана, то у Тесси не было времени поинтересоваться моим мнением, именно поэтому его расцветка и совпадала с узором местного коврика. Однако когда я открыл чемодан, настроение мое несколько улучшилось. Внутри лежали вещи, выбранные лично мною: свитера чистых цветов, рубашки от «Лакоста», вельветовые брюки и светло-зеленое пальто с костяными пуговицами.
— Все надо распаковать или можно оставить в чемодане? — спросил я.
— Лучше вынуть вещи, а чемоданы поставить в шкаф, — ответил Мильтон. — Так мы освободим здесь немного места.
Я аккуратно сложил свитера, носки и трусики в ящик и повесил брюки, несессер отнес в ванную и поставил на полочку. Я захватил с собой блеск для губ и духи, еще не догадываясь о том, что они мне больше не понадобятся.
Я закрыл дверь ванной на защелку и, склонившись к зеркалу, принялся разглядывать свое лицо. Над верхней губой были видны два коротких темных волоска. Я достал из несессера щипчики и удалил их. На глазах выступили слезы, а одежда вдруг стала тесной. Рукава свитера казались слишком короткими. Я расчесал волосы и с надрывным оптимизмом улыбнулся.
Я понимал, что нахожусь в какой-то критической ситуации. Это явствовало из бодро-фальшивого поведения родителей и скорости нашего отъезда из дома. И тем не менее мне никто ничего не говорил. Мильтон и Тесси общались со мной как всегда, то есть как с собственной дочерью. Они вели себя так, словно мои проблемы были чисто медицинскими, и, следовательно, их можно было разрешить. Поэтому и я надеялся на это. Как человек, страдающий неизлечимым заболеванием, я не обращал внимания на сиюминутные симптомы, рассчитывая на то, что в последний момент смогу исцелиться. Я колебался между надеждой и отчаянием, все больше утверждаясь в мысли, что со мной происходит нечто ужасное. Но ничто не приводило меня в такой трепет, как собственное отражение в зеркале.
Я открыл дверь и вернулся в комнату.
— Какая отвратительная гостиница! Просто гадость!
— Да, не очень симпатичная, — поддержала меня Тесси.
— Когда-то все было иначе, — ответил Мильтон. — Даже не понимаю, что с ней произошло.
— От ковра воняет.
— Давайте откроем окно.
— Может, нам удастся скоро отсюда уехать, — усталым голосом промолвила Тесси.
Вечером мы вышли поесть, а потом вернулись в номер смотреть телевизор.
— А что мы будем делать завтра? — спросил я, когда мы уже легли и погасили свет.
— Утром мы идем к врачу, — ответила Тесси.
— А потом надо взять билеты на какой-нибудь бродвейский спектакль, — добавил Мильтон. — Ты что хочешь посмотреть, Калли?
— Мне все равно, — мрачно ответил я.
— Хорошо бы какой-нибудь мюзикл, — сказала Тесси.
— Я когда-то видел Этель Мерман в «Мейме», — вспомнил Мильтон. — Она пела и спускалась по длинной лестнице, а когда дошла до самого низа, весь зал прямо заревел от восторга. Спектакль пришлось остановить. Она поднялась наверх и снова все повторила на бис.
— Как ты насчет мюзикла, Калли?
— Мне все равно.
— Представляете, что значит остановить спектакль? На такое была способна только Этель Мерман, — продолжил Мильтон.
После этого все умолкли и продолжали лежать в темноте, пока не заснули.
На следующее утро после завтрака все отправились на прием к специалисту. Мои родители делали все возможное, чтобы выглядеть беспечными и веселыми, демонстрируя мне из окна такси разные достопримечательности. Мильтон проявлял крайнюю живость, приберегавшуюся им для особенно щекотливых ситуаций.
— Вот это да! Вид на реку! — воскликнул он, когда мы подъезжали к больнице. — Я и сам не отказался бы здесь полежать.
Как и любой подросток, я по большей части не отдавал себе отчета в том, насколько неуклюжее существо из себя представляю. Болтающиеся руки, аистиная походка, длинные ноги, выкидывавшие вперед миниатюрные стопы в бежевых туфлях — все это находилось слишком близко к наблюдательной вышке моей головы, чтобы я мог сам это видеть. Зато это видели мои родители, с мукой наблюдавшие за тем, как я приближаюсь к входу в больницу. Страшная вещь — видеть своего ребенка в цепких лапах неведомых сил. Уже больше года они делали вид, что не замечают происходящих со мной перемен, и все списывали за счет переходного возраста.
— Скоро у нее закончится этот период, — повторял Мильтон моей матери.
И только теперь их по-настоящему охватил страх.
Мы поднялись на лифте на четвертый этаж и двинулись в соответствии с указателями к психогормональному отделению. У Мильтона была карточка с номером кабинета. И наконец мы отыскали нужное нам место. На серой непримечательной двери висела ненавязчивая табличка «Клиника сексуальных расстройств и половой идентификации». Мои родители сделали вид, что не замечают ее. Мильтон наклонил свою бычью голову и распахнул дверь.
Встретившая нас сестра предложила сесть в стоявшие вдоль стен кресла, которые через равные промежутки были разделены журнальными столиками. В углу торчала обычная для таких мест гевея. Пол был покрыт ковром с чахоточным рисунком, призванным скрывать пятна. Ободряющий медицинский аромат витал в воздухе. Мама заполнила страховые документы, и нас проводили в кабинет, вид которого также вселял уверенность. У окна стояла хромированная кушетка Ле Корбюзье, обитая телячьей кожей, полки были заставлены медицинскими журналами и книгами, на стенах висели эклектичные произведения искусства. Изысканность столицы в сочетании с европейской утонченностью. Символ всепобеждающего психоанализа. Не говоря уже о виде на Ист-ривер из окна. Все это ничем не напоминало кабинет доктора Фила с его любительской живописью и медицинскими шкафчиками.
Прошло несколько минут, прежде чем мы заметили, что вокруг происходит что-то странное. Сначала гравюры и безделушки вполне гармонировали с привычным видом рабочего кабинета, но потом мы начали ощущать вокруг себя какое-то бесшумное движение. Это было все равно что посмотреть на землю и вдруг обнаружить, что она кишмя кишит муравьями. Спокойный врачебный кабинет прямо-таки бурлил. Например, пресс-папье на столе представляло собой маленький фаллос, выточенный из камня. На украшавших стены миниатюрах при более внимательном рассмотрении проступали скрытые персонажи. Под желтыми шелковыми шатрами на кашемировых подушках персидские принцы, не снимая с себя тюрбанов, в акробатических позах занимались любовью сразу с несколькими партнершами. Тесси начала заливаться краской, Мильтон щуриться, а я, как всегда, занавесился волосами. Мы перевели взгляды на книжные полки, однако и там было не легче. Среди благопристойных номеров «Журнала Американской медицинской ассоциации» и «Медицинского журнала Новой Англии» виднелись названия, от которых глаза вылезали на лоб. На одном из корешков, украшенном двумя обвившимися вокруг друг друга змеями, значилось: «Эротосексуальная связь»; другое издание, в бордовом переплете, было озаглавлено «Ритуализированная гомосексуальность: полевые исследования». На столе лежал раскрытый справочник под названием «Скрытый пенис: хирургические методики по смене пола». Так что и без таблички на дверях по одному виду кабинета доктора Люса я сразу понял, к какому специалисту привезли меня родители.
Кабинет был украшен также и скульптурой. Кроме нефритовых растений по углам кабинета стояли копии статуй из храма в Гуджарати. Пышногрудые индуски, молитвенно склонившись, предлагали свои отверстия хорошо укомплектованным мужчинам. Короче — глаза девать было некуда.
— Ну и как тебе это нравится? — шепотом спросила Тесси.
— Необычный декор, — ответил Мильтон.
— Что мы здесь делаем? — спросил я.
Именно в этот момент дверь открылась, и в кабинет вошел доктор Люс.
Тогда я еще не знал, что он является светилом в своей области. Не догадывался я и о том, сколь часто мелькает его имя на страницах соответствующих изданий. Однако я сразу понял, что он — не врач в привычном смысле этого слова. Вместо халата на нем был надет замшевый жилет с бахромой, седые волосы ниспадали на воротник бежевого свитера, из-под расклешенных брюк виднелись доходившие до щиколоток сапожки с молнией на боку. У него были седые усы и очки в серебряной оправе.
— Добро пожаловать в Нью-Йорк, — произнес он. — Я доктор Люс. — Он пожал руку Мильтону, потом маме и наконец подошел ко мне. — А ты, наверное, Каллиопа, — безмятежно улыбнулся он. — Так-так, помню ли я мифологию? Кажется, так звали одну из муз. Верно?
— Да.
— И музой чего она была?
— Музой эпической поэзии.
— Потрясающе. — Он старался вести себя непринужденно, но я видел, что он возбужден.
Такие случаи, как мой, встречались не часто. И он не спеша пожирал меня глазами. Для такого ученого, как Люс, я представлял собой по меньшей мере Каспара Хаузера в области генетики. Он, знаменитый сексолог, пишущий для «Плейбоя», и регулярный гость на шоу Дика Каветта, вдруг обнаруживает в своем кабинете четырнадцатилетнюю Каллиопу Стефанидис, прибывшую из лесов Детройта как Дикарь из Авейрона.
Я был для него живым подопытным экземпляром в белых брюках и бледно-желтом свитере. Этот свитер с цветочным орнаментом на шее и убедил доктора Люса в том, что я боролся с природой именно так, как было предсказано его теорией. Наверное, он с трудом сдерживался при виде меня. Он был блистательным и обаятельным ученым мужем, одержимым своей работой, который теперь внимательно следил за мной своими проницательными глазами. Беседуя с родителями и завоевывая их расположение, он мысленно уже делал себе заметки. Он отмечал тембр моего голоса, тот факт, что я сидел, подогнув под себя ногу, он наблюдал за тем, как я рассматриваю свои ногти, сложив пальцы к ладони, как я кашляю, смеюсь, говорю, почесываюсь, короче — для него были важны все внешние проявления того, что он называл половой идентификацией.
Он продолжал сохранять спокойствие, словно я обратился всего лишь по поводу растяжения лодыжки.
— Прежде всего я хотел бы осмотреть Каллиопу. Вы не согласитесь подождать нас здесь, мистер и миссис Стефанидис? — Он встал. — Пройдем со мной, Каллиопа.
Я встал с кресла. Люс с интересом уставился на то, как распрямляются все части моего тела, как складная линейка, пока я не встал в полный рост, оказавшись на дюйм выше его самого.
— Мы будем здесь, милая, — промолвила Тесси.
— Мы никуда не уйдем, — подтвердил Мильтон.
Питер Люс считался ведущим специалистом в мире по вопросу гермафродитизма у людей. Клиника сексуальных расстройств и половой идентификации, основанная им в 1968 году, стала ведущим учреждением по изучению и лечению состояний неясной половой принадлежности. Он был автором основополагающего труда в области сексологии «Пророческая вульва», который являлся учебником по целому ряду дисциплин — от генетики и педиатрии до психологии. С августа 1969-го по декабрь 1973-го он вел в «Плейбое» колонку под тем же названием, в которой персонифицированные и всезнающие женские половые органы с юмором, а иногда и пророческим пафосом отвечали на вопросы читателей-мужчин. Хью Хефнер обнаружил его имя в газете, где оно было упомянуто в связи с демонстрацией за сексуальную свободу. Шесть студентов Колумбийского университета устроили оргию на газоне в кампусе, которая была прервана полицией, а когда сорокашестилетнего профессора Питера Люса спросили о том, как он к этому относится, тот заявил, что «приветствует оргии, где бы они ни происходили». Это обратило на себя внимание Хефнера. Не желая дублировать колонку Ксавьера Холландера «Зовите меня мадам» в журнале «Пентхаус», он предложил Люсу сконцентрировать свое внимание на научном и историческом аспектах секса. Таким образом, первые три номера были посвящены эротическому искусству японского художника Хироши Ямамото, вопросам эпидемиологии сифилиса и половой жизни святого Августина. Колонка сразу завоевала популярность, несмотря на то что интеллектуальные сюжеты всегда проходили с трудом, так как народ предпочитал читать колонку «„Плейбой“ советует» с описаниями наконечников для куннилингуса и рецептами по избавлению от преждевременной эякуляции. И наконец, Хефнер позволил Люсу составлять собственные вопросы, чему тот был только рад.
Потом вместе с двумя гермафродитами и одним транссексуалом Люс появился на программе Фила Донахью, чтобы обсудить медицинские и психологические аспекты этих состояний. На этой программе Фил Донахью сказал: «Лин Харрис родилась девочкой и воспитывалась как девочка. В 1964 году она стала победительницей конкурса „Мисс Ньюпорт-Бич“ в старой доброй Калифорнии. Нет, вы послушайте! Двадцать девять лет она прожила как женщина, а потом стала жить как мужчина, поскольку обладает анатомическими свойствами и того и другого пола. Умереть не встать!»
Там же он заметил: «Все это не так смешно. Эти создания — бесценные дети господа Бога, и все они — люди, нравится вам это или нет».
В силу определенных генетических и гормональных условий иногда определить пол новорожденного чрезвычайно сложно. Спартанцы в таких ситуациях оставляли ребенка умирать на скалистом откосе. Предки самого Люса, англичане, вообще старались не обращать на это внимания и скорее всего преуспели бы в этом, если бы безупречное функционирование законов наследования то и дело не нарушалось появлением таинственных гениталий. Лорд Коук, великий английский юрист семнадцатого века, пытался прояснить вопрос о праве наследования недвижимости и земельных участков, заявив, что наследник «должен быть или мужчиной, или женщиной и поведение его должно соответствовать тому полу, признаки которого преобладают». Естественно, он не уточнил, как именно будет определяться это преобладание. На протяжении почти всего двадцатого столетия медицина пользовалась теми же примитивными методами определения пола, которые были предложены Клебсом в 1876 году. Клебс утверждал, что пол определяется на основании половых желез. В сомнительных случаях ткань половых желез рекомендовалось рассматривать под микроскопом. Если она походила на ткань яичка, то лицо считалось мужчиной, а если яичника, то женщиной. Таким образом, считалось, что половые железы определяют половое развитие, особенно в период полового созревания. Однако выяснилось, что все гораздо сложнее. Клебс только подступил к решению проблемы, и человечеству пришлось ждать еще сто лет, прежде чем появился Питер Люс, чтобы разрешить ее окончательно.
В 1955 году Люс опубликовал статью под названием «Все дороги ведут в Рим: концепции гермафродитизма у людей». На двадцати пяти страницах, написанных откровенной первоклассной прозой, он доказывал, что пол определяется целым рядом составляющих: хромосомами, половыми железами, гормонами, внутренними и внешними половыми структурами и что самое важное — воспитанием. Изучая пациентов в педиатрической эндокринологической клинике больницы Нью-Йорка, Люс составил схемы, свидетельствующие об участии всех этих факторов и говорящие о том, что пол пациента не всегда определяют половые железы. Статья стала настоящей сенсацией. Не прошло и нескольких месяцев, как критерий Клебса уступил место методике Люса.
На волне этого успеха Люсу была предоставлена возможность открыть в больнице Нью-Йорка психогормональное отделение. Однако в то время к нему чаще всего обращались больные с адреногенитальным синдромом — наиболее распространенной формой женского гермафродитизма. Недавно синтезированный в лабораторных условиях гормон кортизол подавлял маскулинизацию у девочек и давал им возможность развиваться как нормальным женщинам. Эндокринологи вводили кортизол, а Люс наблюдал за психосексуальным развитием своих пациенток. За это время он много чему научился. По прошествии десятилетия непрерывных исследований Люс сделал свое второе великое открытие, заключавшееся в том, что половая идентификация происходит у человека не позднее двухлетнего возраста. В этом смысле пол подобен родному языку: он не существует до рождения, но запечатлевается в сознании в раннем детстве, чтобы больше никогда не исчезнуть. Оказалось, что дети учатся говорить по-мужски или по-женски точно так же, как они учатся пользоваться французским или английским.