4. «В ДВУХ-ТО ЛОВЧЕЕ!»
Командиром первого отряда выбрали Жукова, и это было хорошо. Разговаривая со мной, Жуков смотрел мне прямо в глаза. Он принял близко к сердцу все, что произошло в то утро, и ребята, судя по всему, относились к нему с доверием.
– Санька – он ничего! – сказал круглолицый белобрысый паренек в ватной телогрейке.
И в этой сдержанной похвале прозвучало серьезное одобрение.
Командира второго отряда звали Михаил Колышкин. У него было одутловатое бледное лицо и сонный взгляд. Представляя мне своего командира, ребята из этого отряда посматривали на меня не без ехидства, и в их взглядах я читал: «Что, брат, перехитрили мы тебя?» Да, это не командир. Но кто же из вас будет командиром на самом деле? – думал я. – Ты, курносый? Или ты, хмурый и вихрастый? Ладно, увидим.
Командир третьего вытянулся передо мной и бойко отрапортовал:
– Честь имею представиться – Дмитрий Королев, по кличке Король!
Ого, этот будет крепко держать ребят, да только так ли он будет командовать, как надо?
У него было очень подвижное, смышленое лицо; глаза под темными ресницами казались совсем желтыми, янтарными, и смотрели зорко и лукаво.
Мне сразу пришелся по душе и Сергей Стеклов – подросток лет четырнадцати, большелобый, спокойный, командир четвертого. Последний – Суржик – равнодушный и неповоротливый, так же как и Колышкин, не оставлял сомнений: он был ширмой, подставным лицом. Его выбрали, чтобы он выполнял волю кого-то другого, более сильного, умного, расторопного, кто предпочитал оставаться мне неизвестным.
– Ну, в добрый час! – сказал я. – А теперь за дело. Жуков, выдели пятерых ребят – пусть приведут в порядок баню и затопят ее. Кто в отряде остается свободен, пусть выносит из своей спальни матрацы, кровати – надо все почистить и проветрить. Королев, отбери часть твоих ребят – пусть напилят и наколют дров для бани. Сообрази сам, сколько рук для этого понадобится. Остальные тоже займутся матрацами и кроватями. Стеклов, ты раздобудь ведра и тряпки, надо вымыть окна. Колышкин, ты…
|
Через полчаса все закипело. Одни работали, сохраняя на лице снисходительное выражение: поглядим, дескать, что дальше будет. А пока – почему бы и не проветрить матрац? Отчего не получить новые башмаки? Другие носились по дому с блестящими глазами и пылающими щеками и готовы были перевернуть весь мир. Третьи то и дело застывали на месте с ведром воды или присаживались на ступеньки крыльца и жмурились на солнце.
Во второй спальне стоял дым коромыслом, но командира не было ни видно, ни слышно.
– Где Колышкин? – спросил я мимоходом.
– А кто его знает! – равнодушно ответил приземистый крепыш, держа в объятиях два тюфяка сразу и направляясь с ними к двери.
А в четвертой спальне гремел скандал. «А ну дай, а ну дай! Вот я тебе как дам!» – слышалось оттуда. Я вошел. Стеклов, багровый от злости, стоял против того тощего, длинного и нескладного парнишки, который хвастал, что у него в деревне огромный бык. Оба уже и кулаки сжали, и головы пригнули, и стали друг к другу боком, выдвинув плечо, – вот-вот начнется драка.
– В чем дело?
– Я его… Я ему… – услышал я вместо ответа.
– Глебов не хочет мыть полы, – пояснил совсем маленький круглолицый мальчишка, чем-то неуловимо похожий на Стеклова. – Я, говорит, не умею, я не поломойка.
|
– А остальные что же – проходили поломойные курсы? – поинтересовался я. – Кончили вуз?
Вокруг зафыркали. Глебов опешил. Впрочем, он сразу обрел душевное равновесие:
– Да что, в самом деле! Чего я буду поломойка для всех!
Он задрал голову, скрестил руки на груди и без малейшего смущения встретил мой взгляд.
– Стань как следует, – сказал я тихо.
– Ну, положим, стану.
В это «положим» он вложил всю свою независимость и сознание собственного достоинства, но Наполеона изображать перестал.
– Отряд Королева пилит дрова, чтобы Глебов вымылеся в бане, – сказал я. – Отряд Суржика помогает на кухне, чтобы Глебов сегодня пообедал. А Глебов боится утомиться, если вымоет полы для всех. Пусть он вымоет только то место, где стоит его кровать. Дай ему тряпку, Стеклов.
Все расступились. Стеклов взял в углу ведро и тряпку.
– Возьми вымой свои два квадратных метра, – сказал он спокойно, в точности повторяя мою интонацию.
– И вымою! – Глебов подхватил ведро, вода выплеснулась ему на ноги. – Поди ты отсюда! – свирепо крикнул он, отталкивая Стеклова и рывком погружая тряпку в ведро.
Да, Стеклов был явно неглуп. Он тотчас забыл о существовании Глебова, не дал ему ответного пинка, даже не чертыхнулся и сейчас же занялся другими делами:
– Павлушка, бери другое ведро и мой с той стороны. Лешка, вымоешь это окно. Егор, тебе – то окно…
Лешка, Егор и остальные с жаром принялись за окна, но сразу стало ясно, что эта работа им непривычна: они беспорядочно возили по стеклу мокрыми тряпками, оставляя грязные разводы.
Я молча высыпал в небольшой таз толченого мелу, развел водой, размешал, потом влез на подоконник, взял у Алексея – длиннолицего, бледного мальчишки с торчащими ушами – тряпку и обмакнул ее в меловой раствор.
|
– Посмотрите сначала, как надо, – сказал я ребятам.
Все головы повернулись ко мне. Только Глебов ожесточенно тер тряпкой пол, со злостью что-то бормоча себе под нос.
– Два квадратных метра… Вуз кончил… Для Глебова баню топят… – доносилось до меня.
Протирая стекла, я краем глаза наблюдал за ним и вскоре с удовольствием увидел, что Глебов уже вышел за пределы злополучных двух метров.
– Ладно, давайте мы теперь сами! – грубовато, но решительно произнес Стеклов.
Я вытер руки и пошел по другим спальням. Потом спустился во двор.
Санитары выстроились в очередь у бельевой. Кастелянши у нас не было, в бельевой распоряжалась повариха Антонина Григорьевна. Поджав губы, она хмуро пересчитывала простыни, наволочки и одеяла и выдавала их санитарам с таким видом, словно ей горько было выпускать вещи из рук.
Солнце пригревало безотказно. Бывают в марте такие дни – небо высокое и голубое, какое увидишь только весной. Еще холодно, а ветер вдруг повеет теплом. Завтра, может быть, лужи снова затянет льдом, но сегодня они растаяли и отражают небо. И с крыш каплет, и вдруг разлетается вдребезги обломившаяся сосулька, и каждый звук звонок и отчетлив. Хорошо!
У сарая Королев и другой паренек – лет одиннадцати, щуплый, маленький, с длинной, тонкой шеей – пилили толстое бревно. Королев двигал пилой легко, плавно и работал без видимого усилия. Его напарник давно уже вспотел, тяжело дышал, но сдаваться ему, должно быть, не хотелось. Король смотрел на него, насмешливо щуря янтарные глаза.
– Дай-ка я сменю тебя, – сказал я.
Мальчишка с удивлением и благодарностью посмотрел на меня, потом боязливо покосился на Королева:
– Не надо, Семен Афанасьевич, я не устал.
– Ладно уж, сдавайся! – снисходительно произнес Королев и предложил мне: – Давайте померяемся?
Я взялся за пилу. С Королем было приятно работать – пила у него шла легко, без заминки и без напряжения. Некоторое время он поддерживал разговор.
– Попаримся в баньке, – говорил он, – попаримся! Давно я мечтаю искупаться.
Он балагурил так с четверть часа, потом притих.
– Отдохни, – предложил я.
Он только помотал головой. Мы продолжали молча, упорно работать. Я чувствовал, как ослабела рука Королева, как тяжело он дышит. Он не смотрел на меня, и я знал: он свалится вот тут, у бревна, но пощады не попросит. Еще полчаса спустя я сказал:
– Ну, всё! Не ты – так я устал.
Королев почти выронил пилу и тяжело опустился на первый попавшийся чурбашок.
– Если б я до вас с Ванькой не пилил, я бы еще знаете сколько мог! – сказал он прерывисто.
К вечеру мы все валились с ног от усталости, но ужинали после жаркой бани в чистом белье и новых костюмах, а в спальнях ждали аккуратно застланные кровати со свежими простынями и наволочками.
Перед ужином ко мне подошел Петька в синем сатиновом костюме, в новых башмаках, до того чистый, до того умытый, что лицо у него так и блестело. Он не говорил ни слова – только стоял и смотрел на меня.
– Повернись-ка! Ну, костюм точно по тебе сшит. Хорош! А башмаки как, не жмут?
– Хороши! – почему-то шепотом ответил он, помолчал секунду и вдруг, покраснев до ушей, лукаво прибавил: – В двух-то ловчее!
К концу ужина я спросил:
– С чего начнем завтра? Как вы думаете?
– Двор бы надо убрать, – нерешительно сказал Стеклов.
– Клуб! – крикнул кто-то.
– А столовую? – спросил я.
– И столовую!
– Значит, будем продолжать уборку. Надо, чтобы у нас было чисто. Командиры, после ужина подойдите ко мне!
Сторожить дом я назначил в эту ночь отряд Королева. Что-то подсказывало мне: если сторожить станет Король, то и сторожить будет уже не от кого – вряд ли кто решится с ним связываться. Двое ребят стояли у проходной будки, двое – у входа в главное здание. По одному дежурили и в коридорах.
– Возьми мои часы, – сказал я Королеву. – Надо, чтобы ребята сменялись каждый час, а то все устали нынче. Часы оставишь тому, кого назначишь вместо себя. В два часа ночи разбуди Стеклова, он сменит ваш отряд.
Королев взял часы и бережно надел их на руку.
– Так, значит, вы будете у нас работать? – спросил он, взглянув мне прямо в глаза.
– А как ты думаешь?
– Будете! – уверенно ответил он.
ПОЗДНЯЯ ГОСТЬЯ
Когда в доме все утихло и я собрался было прилечь, ко мне постучали.
– Войдите! – сказал я, недоумевая, кто бы это мог быть.
На пороге стояла незнакомая женщина с небольшим чемоданом в руках.
– Я воспитательница Артемьева, – начала она торопливо, мягким, словно чуть задыхающимся голосом. – Я уезжала к больному отцу в Тихвин.
– Зайдите, пожалуйста. Присядьте.
Она села, расстегнула ворот пальто. Блеснул воротничок белой блузки. Из-под берета виднелись темные волосы, в которых заметно пробивалась седина.
И лицо было немолодое, утомленное, с косой четкой морщинкой меж бровей. Ей было, вероятно, за сорок.
Она заметила, что я изучаю ее, косая морщинка врезалась глубже, и голос на этот раз прозвучал сердито:
– Вы, наверно, считаете, что я больше не должна здесь работать?
Я не успел ответить; легонько пристукнув ладонью по столу, она сказала твердо:
– Выгоните в дверь – войду в окно. Детдом не оставлю.
– Но…
– Не уйду! – перебила она, решив, очевидно, что я хочу возразить ей. – Вы, конечно, считаете всех, кто здесь работал, виноватыми. Наверно, вы правы. Но я тут очень недавно. И пускай тоже виновата – все равно, я просто не могу уйти. Я уже привыкла к детям, полюбила их. Мне пришлось уехать, потому что у меня отец-старик тяжело заболел…
Чем больше она горячилась, тем спокойнее становилось у меня на душе.
– Да что вы, никто вас не гонит! – заговорил я. – Оставайтесь. Только сами видите, какая тут предстоит работа. Воспитатели все разбежались. А я человек новый.
– Работы, конечно, много. Я знаю.
– Значит, остаетесь?
– А о чем же я говорю вам все время! – В голосе ее слышалось такое торжество, словно она отвоевала для себя право на веселый и мирный отдых, а не на работу с сотней необузданных ребят.
– Вам надо отдохнуть, – торопливо и с явным облегчением продолжала она. – Я пойду. Спокойной ночи. Только вот что: вы не должны думать, что это в самом деле трудновоспитуемые. Дети как дети. Ведь здесь был проходной двор, никто больше месяца не работал. Приходили, уходили один за другим. Я сама работаю меньше месяца, но уверяю вас – дети как дети. – В голосе ее, кроме убежденности, слышалась и тревога: вдруг я все-таки не поверю? – Послушайте, – перебила она себя. – а Лобов повторяет свои упражнения?
– Простите…
– Ну как же! Лобов Вася. Он половину алфавита не выговаривает, путает «р» и «л»…
– Ах, Лобов!
Я вспомнил маленького белобрысого мальчика из отряда Стеклова – его речь и в самом деле трудно понять.
Кажется, что рот у него всегда полон горячей каши: вместо «з» он говорит «ж», вместо «с» – «ш»; трудно даже сообразить и упомнить, что с чем он путает и что вместо чего произносит.
– Упражнения? Нет, я ничего такого не слышал.
– Вот этого я и боялась. Вы знаете, он начал уже довольно сносно произносить «с» и «з».
– Вы думаете, он будет говорить нормально?
– Непременно! Это исправимо, вполне исправимо. Вот я так и знала: все придется начинать сызнова. А ведь обещал: «Вот, честное слово, буду каждый день повторять».
– Что же он такое должен был повторять?
– Очень просто… Ох, как глупо! – вдруг спохватилась она. – Вам давно пора отдохнуть, а я…
– Вы уговариваете меня отдохнуть, а сами, я вижу, устали, – сказал я. – Вы что же, прямо с дороги?
– Да. В Ленинграде узнала о здешних переменах – и сразу на поезд. Сейчас пойду к себе. Я снимаю комнату у Антонины Григорьевны, это тут рядом.
Я взял у Артемьевой чемодан и проводил ее к Антонине Григорьевне – это и в самом деле было неподалеку, за оградой, в какой-нибудь сотне шагов по пути на станцию. Артемьева привычно стукнула в окошко у крыльца.
– Екатерина Ивановна! Голубушка! – послышался голос, в котором я никогда не признал бы голос нашей суровой, неприветливой хозяйки и поварихи. – А я уж волновалась! Ну, что с отцом-то?
– Поправился, спасибо. Вот только я его на ноги подняла – и приехала…
Я отправился домой. Прошел мимо стоящего у будки Королева, миновал флигель, столовую. Холодный ветер дул в лицо, разгоняя сон, да мне уже и не хотелось спать. С какой горячностью эта немолодая, усталая женщина отстаивала свое право работать в нашем доме! Неожиданный разговор с нею прибавил мне спокойствия и уверенности.
Вспомнилось: днем, перед тем как дать ребятам наглядный урок мытья окон, я отыскивал в кухне подходящий таз, чтобы развести мел, и тогда-то ко мне подошел тот самый странно одетый человек, что накануне сторожил Коршунова в изоляторе. Мне уже было известно, что это воспитатель Щуров.
– Прежде, – сказал он без всяких предисловий, – я был по специальности фотограф…
Я не выразил вслух своего удивления и ждал, что последует дальше.
Выдержав небольшую паузу, Щуров закончил внушительно:
– Я решил вернуться к своей прежней профессии.
– Значит, оставляете детдом?
– Значит, оставляю.
Что было отвечать ему? Если человек не хочет быть воспитателем, уговаривать его не нужно. А уговаривать этого, что стоял передо мной, в слишком длинных, неряшливо подвернутых брюках, в пиджаке с чужого плеча, и, внушительно оттопырив нижнюю губу, смотрел на меня мутными, ленивыми глазками… Нет, уговаривать его незачем. А в гороно объясню, Зимин поймет.
Щуров правильно расценил мое молчание.
– Честь имею, – сказал он.
– Прощайте.
Некоторая муть от разговора с Щуровым все же засела в душе. И когда, уже на ночь глядя, в мою комнату вошла Екатерина Ивановна Артемьева, усталая, с чемоданом в руках, и чуть не с порога заявила: «Выгоните в дверь – войду в окно», – я попросту очень обрадовался, словно темной ночью на незнакомой дороге кто-то засветил мне фонарик. Может быть, только теперь, в эту ветреную и холодную мартовскую ночь, я по-настоящему помял то, что сказал мне на прощанье Антон Семенович. Я работал с ним вместе и помогал ему как только мог. Но я всегда полагался на его слово. Его мысли были для меня неоспоримы, его находки – самыми лучшими. А сейчас я сам за старшего.
И СНОВА НАСТАЛО УТРО
Первый, кого я увидел утром, был Сергей Стеклов.
– Все в порядке? – спросил я.
– Часы целы, вот они, – простодушно ответил он.
Я в упор посмотрел на него и пожал плечами.
Он густо покраснел.
– В детдоме все в порядке, Семен Афанасьевич. И… и пришел Подсолнушкин.
– Это кто же?
– Наш. Воспитанник. Мы еще вам говорили – его Тимофей слушается. Вот он идет!
Я ожидал увидеть взрослого парня, силача. Но от будки к нам шел маленький, узкоплечий подросток – шел не спеша, руки в карманы, независимо поглядывая по сторонам.
– Здравствуй, – сказал я.
– Здравствуйте, коли не шутите, – неторопливо и с достоинством ответил Подсолнушкин.
– Как же ты оставляешь дом, если знаешь, что без тебя на Тимофея нет управы? Вот он тут вчера вырвался, мог кого-нибудь поддеть на рога.
Я застал его врасплох. Он ждал выговора за самовольную отлучку, и весь его вид поначалу говорил: «Я сам себе хозяин и сумею за себя постоять». И вдруг – Тимофей… Подсолнушкин смотрел растерянно, и я не дал ему опомниться:
– Ну, вот что: скорей умойся, позавтракай, и пойдем с тобой к Тимофею. Ты в какой спальне?.. Значит, у Жукова. Отбери там двоих понадежнее себе в помощь – надо сарай привести в порядок. Кстати, где ж ты был эти два дня? Я тебя еще не видел здесь.
Подсолнушкин кашлянул.
– У меня… гм… – Он явно придумывал, чем бы объяснить свою отлучку. – Я у тетки был… хотел там остаться…
– И что же?
Дальше пошла чистая правда:
– Я на рынке Нарышкина встретил… Он говорит: «В детдоме все вверх дном!» Я и решил поглядеть.
– Это ты правильно решил. Ну-ка, Сергей, давай сигнал на подъем!
Раздался дробный, прерывистый звон колокольчика. Он дребезжал, всхлипывал, захлебывался все на одной и той же высокой ноте. «Экая музыка! – с досадой подумал я. – Надо скорее горн».
На кухне уже разведен был веселый огонь, и лицо Антонины Григорьевны показалось мне не таким суровым, как вчера.
– Екатерина Ивановна уже на ногах. В корпусе. Чуть свет встала, – сообщила она, поздоровавшись со мной.
Все было как вчера – и все было совсем иначе. Вчерашнее утро они начинали, с любопытством ожидая, что с ними будет. Они привыкли: кто-то что-то с ними делает, а они либо кое-как подчиняются, либо увиливают, а то и бунтуют понемногу. Сегодня они просыпались с сознанием, что у них есть начатые и неоконченные дела: Жуков еще накануне знал, что его отряд дежурит в столовой и на кухне, отряд Королева должен был убрать двор, отряду Колышкина поручили привести в порядок клуб.
Любопытно было видеть, как встретили ребята Екатерину Ивановну. Собственно, трудно назвать это встречей. «Ка-те-ри-на Иван-на!» – только и произнес нараспев Петька, но вложил он в эти два слова очень много. «Как хорошо, что вы приехали! А мы уж думали, вы не вернетесь!» – с несомненностью разобрал я в этом приветствии. Тут были и радость, и удивление, и что-то еще, чему не сразу подберешь название. Старшие, видно, мало знали ее, но ребята лет десяти-одиннадцати, должно быть, сразу чувствовали в ней то, чего им давно не хватало.
Вася Лобов ходил за ней по пятам и, размахивая руками, горячо, хоть и довольно невнятно, объяснял:
– Я ничего не жабыл, Екателина Ивановна. Я повтолял. Пошлушайте…
– Вы ведь работали здесь меньше месяца? – спросил я Артемьеву.
– Ровно двадцать четыре дня, – ответила она.
«Много, оказывается, может человек посеять за двадцать четыре дня», – подумал я, глядя ей вслед.
– Это хорошо, что приехала Екатерина Ивановна, – сказал Король. – Но только она для маленьких ребят. А для больших… – Он с сомнением покачал головой и закончил осторожно, стараясь никого не обидеть: – Для больших это дело несерьезное.
– Нет, я с тобой не согласен, – ответил я. – Это для всех нас очень хорошо.
В середине дня произошли два события. Первое было приятное: из Ленинграда приехал Алексей Саввич. О нем уже успел сказать инспектор Зимин: «Даем вам преподавателя по труду – век будете благодарны. В прошлом – путиловский рабочий, давно связан со школой… Одним словом – находка. Как видите, что обещал – исполняю!»
Алексей Саввич был невысокий, худощавый, с аккуратно подстриженными усиками, с проницательным взглядом глубоко сидящих глаз. Коротко представился, мне, крепко, энергично пожал руку и попросил разрешения сразу пройти в мастерскую. Спрашивать ни о чем не стал, видимо всё поняв с первого взгляда.
– Стало быть, инструмента нет?
– Стало быть, нет.
– Никакого. Так. Ну что ж, отрядите со мной на два дня парочку ребят. Придется в Ленинград возвращаться.
Я тоже не стал расспрашивать. Отпустил с ним двух ребят из отряда Колышкина и занялся очередными делами. И тут подстерегало меня второе происшествие, неприятное: пришел Жуков и сообщил, что четверо ребят ушли из дома без всякого разрешения – Глебов, Плетнев, Разумов и Володин.
– Как же они ушли? Ведь у будки дежурный? – спросила Екатерина Ивановна, стоявшая тут же.
– Через забор. Подставили бочку и перелезли.
Так…
В первый день ушел один рыжий Нарышкин. Возможно, он был храбрее других, или легче на подъем, или менее любопытен – не интересовался переменами, которые, может быть, придут со мною. Возможно, ему было куда пойти и он не боялся холода – ведь почти еще зима, на улице легко не проживешь. Но улица, конечно, тянула и других, а с теплом потянет много сильнее, если я не помешаю. Да. Стало быть, Нарышкиным и сейчас дело не кончилось. Этого я ждал, это – я знал – было неизбежно. Но такие мысли не утешали.
Поздно вечером, когда ребята уже улеглись, а у меня в комнате сидели командиры, обсуждая дела на завтрашний день, в дверь кто-то тихонько стукнул.
– Пожалуйста! – сказал я.
Дверь приотворилась, но никто не входил.
– Войдите! Кто там? – повторил я, вглядываясь в темноту.
– Это я… – послышалось оттуда. – Я, Глебов…
– Заходи, Глебов. Что случилось, почему ты такой бледный? И почему не спишь? Заболел?
– Меня не пускают…
– Как это – не пускают? Кто смеет не пускать?.. Стеклов, он в твоем отряде?
Стеклов сбит с толку. Он смотрит то на меня, то на Глебова и не знает, что ответить.
– Да он только сейчас приехал, – произносит он наконец.
Я встаю. У меня на лице и в голосе – величайшее возмущение:
– Тогда надо его поскорее накормить, и пускай ложится. Видите, человек устал. Ты ведь с Алексеем Саввичем ездил за инструментами, Глебов?
В комнате мертвая тишина, я слышу только, как посапывает простуженный Колышкин. Все ждут, переводя глаза с меня на Глебова. Он переступает с ноги на ногу, тяжело вздыхает и наконец выдавливает из себя:
– Да нет, я… я самовольно…
– Ах, самовольно?.. Извини, пожалуйста, я просто не понял. Нет, тогда уходи.
Я снова сажусь и погружаюсь в лежащие передо мной бумаги. Тихо. Даже Колышкин больше не сопит. Удивительно, какой длинной может быть минута тишины. Через минуту я подымаю глаза:
– Ты еще здесь, Глебов? Почему не уходишь?
Будь мы с ним в комнате один на одни, он уже давно произнес бы обязательное в таких случаях: «Я больше не буду». Но сейчас у него язык не поворачивается: как просить прощения при товарищах? Он переминается с ноги на ногу. Скрипит половица – или, может быть, это скрипят его новые башмаки. За окном гудит ветер. На улице сейчас так холодно, так неуютно…
– Семен Афанасьевич… я больше… я не буду больше.
– Не знаю, можно ли тебе верить… Можно ему верить, Стеклов? Вы все его лучше знаете.
– Можно! Простите его. Он больше не будет, – разом говорят Королев, Стеклов, даже равнодушный Суржик.
– Стеклов, он в твоем отряде, ты командир. Ручаешься за него?
– Ручаюсь, – говорит Сергей без особой, впрочем, уверенности.
– Ну хорошо. Только в спальню, Глебов, я тебя не пущу. Снимай башмаки и куртку и ложись вон на мой диван. Тебе свет не помешает? Нам надо еще поработать.
Чувствую, что напряжение в комнате ослабевает: кто-то фыркнул, кто-то подмигнул соседу, и все с любопытством уставились на Глебова. А Глебов в отчаянии, он даже руками всплеснул:
– Нет! Я лучше в спальню… с ребятами…
– В спальню после десяти вечера нельзя. Я ведь объяснял вчера, разве ты не помнишь? Разувайся и ложись.
Королев, не выдержав, снова громко фыркает, и сразу, словно сломалась какая-то преграда, смеются все.
Я затеняю настольную лампу газетой и еще раз справляюсь у Глебова, не мешает ли ему свет. Он уже лег. Диван хороший, удобный, но по всему видно: для Глебова он хуже эшафота.
Я разговариваю с командирами, они отвечают, то и дело косясь на этот самый эшафот, где застыл, лежит – не шелохнется Глебов.
Через четверть часа я отпускаю ребят. Я знаю, весь дом сейчас проснется – и Стеклов, и Королев, и Колышкин, и Жуков непременно расскажут о моем разговоре с Глебовым. Ничего, пускай посмеются. С Глебовым не так плохо. А вот где остальные? Где они бродят сейчас?
Я знал: немало тяжких дней и ночей, в которых не было ни часу передышки, ни минуты успокоения, пришлось пережить Антону Семеновичу, когда он начинал в двадцатом году свою работу. Каждый день его жизни тогда вмещал в себе и веру, и радость, и отчаяние.
Я проверял себя, свое чувство. Была и вера и радость, было сознание: да, трудно! И еще, ох, как трудно будет! Но отчаяния не было. Я был в самом начале пути, я еще ничего не успел сделать. В доме напротив спали восемьдесят мальчишек, которых еще ничто не связывало между собой и ничто не привязывало ко мне. В первые же дни ушли четверо – в холод, в непогоду. И все-таки я не сомневался: все будет как надо. И ребята станут похожи на тех, которых я оставил в коммуне имени Дзержинского. А там был хороший народ. Там умели работать и учиться, дружить и мечтать, там знали цену слову. С ними я не задумываясь взялся бы за любую самую тяжкую работу, пошел бы в самый жаркий бой. И мои теперешние станут ничуть не хуже. Я не просто верил – я знал, что так будет. За мною был опыт Антона Семеновича, его искания и раздумья, мне было дано все, что только могло дать его горячее, умное сердце, его мысль.
– Спи, Николай, – говорю я Глебову. – А я посижу еще.
Он только вздыхает в ответ. Отчего ему не спится? Диван удобный, мягкий…
ЛОМАТЬ – ТАК С УМОМ
На дворе дождь. Он лил всю ночь, льет и сейчас. Не теплый весенний дождь, а такой, какой бывает в конце марта, – со снегом пополам. Хлещет без устали, барабанит по крыше, стучит в окна.
Плохая погода – мой враг. Школы у нас еще нет, на улицу носа не высунешь. С утра мы заканчиваем чистку и уборку. Но во второй половине дня ребята не заняты. Не заняты их руки, головы. Тут легко вспомнить о картах, об орлянке. Тянет завести разговор о том, как хорошо «на воле». В клубе собраться еще нельзя – там чисто, но пусто. В столовой неуютно, шумно, в перерывах между едой здесь идет уборка. Куда деваться?
– После обеда соберитесь в первой спальне, – говорю я. – Я к вам приду, потолкуем.
Первая спальня – самая большая и просторная, самая светлая – в три окна, а окна высокие и вымыты чисто-начисто. Кровати аккуратно застланы, на каждой белеет подушка. Ребята сидят по двое, по трое, кое-кто, скинув башмаки, забрался на кровать с ногами. Я подсаживаюсь к Жукову (тут же примостились круглолицый Павлуша Стеклов и Петька Кизимов) и вынимаю из походной сумки, всегда висящей через плечо, пачку фотографий.
– Да, – говорю я, – совсем забыл: чтоб мне с папиросой никто на глаза не попадался.
– А у нас никто особенно не курит, – говорит Жуков.
– Уж не знаю, особенно или не особенно, а курильщики есть. Иначе зачем бы у меня пропал портсигар? Видно, кому-то невтерпеж было закурить.
Я не делаю никакой паузы, ие смотрю, какое впечатление произвели на ребят мои слова. Мне важно одно: они должны знать. И тот, кто украл, должен знать: я молчал не потому, что примирился с пропажей или не обратил на нее внимания. Я знаю, помню, а почему ничего не предпринимаю – это мое дело. Может, я и виновника знаю, да тоже молчу, как молчал до сих пор?
– А теперь поглядите, – продолжаю я, – вот это Харьковский детский дом, где я работал до вас. Только он называется коммуной. Коммуна имени Дзержинского.
Я сам давно не смотрел эти снимки, и они для меня – словно привет издалека. Первая карточка, которая попадается мне и идет по рукам, – два мальчугана, две сияющие улыбки: Володя Зорень и Ваня Зайченко.
Ребята очень заинтересованы моим сообщением насчет портсигара. Однако и фотографии требуют объяснений.
– Кто это? – спрашивает Стеклов-младший.
– Это связисты. Дай им поручение разыскать кого-нибудь, принести что-нибудь, передать – вмиг сделают. Где угодно разыщут человека. А вот это мы в Ялту ездили, в Крым.
На снимке – стройные ряды дзержинцев, по шести в ряд. Ослепительно белые рубашки. Впереди – знаменная бригада: торжественные и строгие лица, безупречная выправка. Вокруг – платаны и прочая южная экзотика.
– Ишь ты, каждое лето ездили в разные места! Вот, наверно, всего повидали! – с завистью говорят ребята, выслушав мои объяснения.
Я показываю еще и еще снимки. Общее изумление вызывает самый вид коммуны – большое здание с башнями по бокам, и перед ним – пышные цветники.
– Скажи пожалуйста, настоящий дворец! Вот это живут!
И вдруг среди этих удивленных, восторженных, завистливых возгласов раздается неожиданный вопрос:
– А в коммуне Дзержинского есть карцер?
Мы все оборачиваемся. Это спросил мальчик, которого я заметил в первый же день: мне запомнилось, с какой хозяйской уверенностью, не спеша он раздавал белый хлеб окружившим его ребятам. Зовут его Андрей Репин. Он тогда оказался единственным, кому ничего не надо было менять – всё, от рубашки до башмаков, было на нем новое и чистое, и даже на шее – пестрый шелковый шарф. Я и тогда заметил, какие у него тонкие, правильные черты лица. Потом приметил другое: когда все работали, этот красивый и чистенький мальчик больше прохаживался по двору, осматриваясь и наблюдая, словно он впервые пришел сюда минуту назад. Встречаясь со мной взглядом, он не отводил глаз – глаза тоже красивые, голубые, под темными, гораздо темнее волос, ресницами, – он улыбался, и в улыбке – смесь приветливости и затаенной насмешки.