ТУРНИРЫ, ИЛИ МИФ В ДЕЙСТВИИ




Однако есть такая сфера, где достигается почти совершенный синтез эротических и воинственных инстинктов и куртуазного идеала: она явно определяется ристалищем, где разыгрываются турниры.

Там ярость крови свободно проявляет себя, но происходит это под эгидой и в символических рамках некой сакральной церемонии. Это — спортивный эквивалент мифической функции Тристана в том ее виде, который мы уже определили: проявлять страсть во всей полноте, но непременно прикрывая ее. «Упоение романтической любовью не должно было происходить только при чтении, но — и это главное — в ходе зрелища. Такая игра может иметь две формы: драматическое представление и спорт. Последний в средневековье имел наибольшее значение. Драма в целом воспринималась как нечто священное; любовное приключение было в ней исключением. Средневековый спорт и особенно турниры, напротив, были в высшей степени драматичны и, кроме того, содержали в себе большую долю эротизма. Всюду и всегда спорт объединял в себе эти два фактора: драматический и любовный, однако если современным видам спорта свойственна греческая непритязательность, то турниры конца средневековья со своим богатым убранством и мизансценами могли выполнять функцию самой драмы».

Ничто, я думаю, так не способствует воссозданию мечтательной атмосферы «Романа о Тристане», как описания турниров, о чем можно прочитать в произведениях Шастелэна и в «Мемуарах» Оливье де ла Марша (de la Marche); оба автора являются историографами утопавшего в роскоши рыцарского герцогства Бургундии XV в.

Любовь и смерть сочетаются у них в искусственной и символической атмосфере, отмеченной крайней меланхолией. «Героизм ради любви — таков романтический мотив, который должен являть себя всегда и всюду. Этот мгновенный переход чувственного влечения в самопожертвование, как кажется, относится к области этики... Проявление и удовлетворение желания, кажущиеся недостижимыми, превращаются во что-то более возвышенное: героический поступок совершается во имя любви. Смерть становится единственной альтернативой исполнения желания, и, следовательно, тем самым обеспечивается освобождение обеих сторон».

Мизансцена турниров заимствует свои идеи из романов о рыцарях Круглого стола. Так, в XV в. известный Поединок у Источника слез основывался на воображаемом романтическом приключении. «Источник устроен следующим образом. Целый год в первых числах каждого месяца у этого источника неизвестный рыцарь ставит шатер, там восседает дама (то есть ее изображение), которая держит единорога с тремя щитами. Каждый рыцарь, если он коснется одного из щитов, вступает в поединок по правилам, сформулированным в „статьях", регламентирующих схватку. Коснуться щитов мог только рыцарь на лошади: для этой цели у рыцарей всегда найдутся лошади». «Рыцарь непременно анонимен; это — „белый рыцарь", „неизвестный рыцарь", иногда он — герой романа и зовется „рыцарем лебедя" или носит герб Ланселота, Тристана или Паламеда... Чаще всего на этих поединках лежит налет меланхолии: „Источник слез" самим своим названием свидетельствует об этом; белые, фиолетовые и черные щиты усыпаны белыми слезами; щитов этих касаются из сострадания к „Даме слез". На поединке около „Пути дракона", организованном по случаю отъезда дочери короля Рене, ставшей королевой Англии, сам король появляется в черном, на вороном коне, покрытом черной попоной, у него черное копье и щит песочного цвета, усыпанные серебристыми слезами... На поединке у „Древа Карла Великого" щиты тоже черные и фиолетовые, на них золотые и черные слезы».

Эротический элемент турнира проступает также в привычке рыцаря носить с собой вуаль или другую деталь одежды своей дамы, которые после битвы он возвращает ей — иногда запачканные кровью. (Так поступал Ланселот в романах «Круглого стола».)

«Атмосферой страсти, царящей на турнирах, объясняется враждебное отношение церкви к этим видам воинского спорта. Порой они приводили к нарушению супружеской верности, как об этом свидетельствует монах из Сен-Дени, рассказывавший о турнирах 1389 г., на которого ссылается Жан Жювеналь дез Урсен».

*

Между тем огромная популярность турниров является свидетельством заката рыцарства. К началу XV в. (битва при Азенкуре) рыцарство столкнулось с жесткими материальными реалиями, что оттеснило его в литературу, праздники и символические действа: «Рыцарство как воинский принцип исчерпало себя: военное искусство давно уже отказалось от установленных правил: в войнах XIV и XV столетий подкрадывались незаметно, нападали внезапно, устраивая набеги». Но и «в 1400 г. украшения на шлемах, знамена и боевые кличи придают битве характерные черты, напоминая о благородных спортивных состязаниях». Однако в XV в. наблюдается еще одно новшество: начинают использовать барабан, этот восточный элемент. «Барабан, бой которого нарушает гармонию, оказывая гипнотическое воздействие, символизирует собой переход от эпохи рыцарства к эпохе современного военного искусства; он выступает составной частью процесса механизации войны». Наконец, последний удар рыцарству будет нанесен изобретением артиллерии. «Разве не было своего рода иронии в том, что Жак де Лален, краса странствующих рыцарей в бургундском духе, был убит пушечным выстрелом?»

*

Тем не менее союз войны и куртуазной любви наложил свой отпечаток на западные нравы, который исчез только в XX в.

Идея о ценности индивида или о военном подвиге, представленная дуэлью и «храбростью» (турнир, схватка двух людей при свидетелях); идея упорядочения сражений в соответствии с будто бы сакральным протоколом, аскетическая концепция военной жизни (продление молодости перед военными испытаниями); соглашения, позволяющие определять победителя (например, победителем является тот, кто по полю битвы проходит словно сквозь ночь); наконец и главным образом, очевидный параллелизм между эротическими и военными символами — все это будет определять способ ведения войны в последующие века. Даже если нам удастся разглядеть все трансформации военной тактики в их отношении к изменениям в понимании любви, и наоборот.

 

КОНДОТЬЕРИЯ И ПУШКИ

«Италия никогда не была такой процветающей и мирной страной, как в начале 1490 г. Безмятежный мир царил в ее провинциях; богатая, густонаселенная, не знавшая иностранного владычества, она все еще извлекала пользу из славы своих государей, из многих прославленных своих городов и из того, что была Резиденцией Религии. В ней развивались науки и искусства, ею руководили великие государственные деятели, она была родиной величайших полководцев того времени». 1

Эти полководцы были кондотьерами. Профессиональные военные на службе у государей и пап, они должны были не столько вести войны, сколько препятствовать уничтожению мира. Эти деятели прежде всего были дальновидными дипломатами и ловкими коммерсантами. Они знали цену солдату. Их тактика, в сущности, состояла в том, чтобы расстраивать планы врагов и брать их в плен. Порой им удавалось — и в этом был их высший успех — побеждать противника радикально новым способом: они разрушали силы врага, подкупая часть его армии. Если это им не удавалось, они прибегали к военным действиям. Но в таком случае сражения, как отмечал Макиавелли, не представляли собой никакой опасности: «Бой всегда вели кавалеристы, увешанные оружием, жизнь пленников сохраняли. Побежденных почти всегда уважали. Они не так долго оставались пленниками и без труда обретали свободу. Город может позволить себе двадцать раз восставать, но он никогда не будет разрушен; его жители сохраняют за собой всю свою собственность; единственно, чего они боятся, так это уплаты контрибуций».

Это искусство ведения войны, в то время считавшейся недостойной, по-своему выражало подлинно гуманистическую культуру, глубинную «цивилизованность», в корне противоположную милитаризму. Государство, по словам Буркхардта, превращалось в произведение искусства. Сама война, если отмеченный парадокс имел место, обретала черты цивилизованности. Поединок государей был в почете, и от них зависело завершение кампании. (Это было уже не «промыслом Божиим», а победой личности). Огнестрельное оружие — против достоинства индивида. (Кондотьер Паоло Вителли велел выколоть глаза одному из своих противников, поскольку несчастный осмелился признать законным применение пушек).

А как расценивалась любовь? Буркхардт подчеркивает тот факт, что браки заключались без драматизма, после непродолжительной помолвки, и право мужа на верность своей супруге не соблюдалось строжайшим образом, как это было в северных странах. Женщины высшего света получали образование в том же объеме, что и мужчины, и следовали тем же моральным предписаниям в противоположность тому, что было во Франции и Германских землях. Если в высших сферах война становилась дипломатической, а практически продажной, то же происходило и с любовью. Подобно гетерам в античной Греции, куртизанки порой занимали значительное место в общественной жизни. Самые известные из них отличались высокой культурой, сочиняли и декламировали стихи, играли на каком-либо инструменте, умели вести беседы.

Такой возврат к язычеству в сексуальной жизни свидетельствует об ощутимых утратах куртуазных влияний, об обесценении трагического мифа. Платонизм небольших греческих дворов, прекрасно изображенный Бембо и Бальтазаром Кастильским в диалогах «Cortigiano», сводился к интимным гедонистическим «светским развлечениям». «Куртуазность» черпала свой современный смысл из вежливости и учтивости. Речь уже не шла об обреченности жизни. «Инстинкт смерти», как казалось, был нейтрализован.

И вот на эту счастливую, безнравственную и чересчур мирную Италию набросились французские войска Карла VIII. Раскаты их тридцати шести бронзовых пушек вызвали на полуострове паническое ощущение конца света. «Набеги этого властителя на Италию, — говорит Гишардэн, — причинили много зла и вызвали большое число переворотов. Государства в мгновение ока меняли свой облик, провинции опустошались, города приходили в упадок, вся страна была залита кровью... Италия узнала о новом — кровавом — методе ведения войны..., который до такой степени потряс мир и нарушил гармонию в наших провинциях, что с тех пор так и не удалось восстановить в них порядок и спокойствие».

Это не означало, что итальянцы до этого времени не знали о применении артиллерии, но они, как я уже отмечал, относились к ней с презрением, о чем свидетельствует брань Ариосто в адрес огнестрельного оружия. Более того, утверждает Гишардэн, «французы обладали более легкой артиллерией, и каждое орудие, которое они называли пушкой, было целиком отлито из бронзы... Выстрелы раздавались часто и мощно, и за короткое время производили такое множество разрушений, на какое прежде потребовалось бы несколько дней; наконец, эта скорее адская нежели человеческая машина использовалась во Франции как для наступления, так и для осады...» А вот другой ужасающий для итальянцев сюжет: в то время как в наемной армии «большинство вооруженных людей были либо из крестьян, либо из тех, кто считался отбросами общества, и почти всегда они являлись подданными другого государя, не того, который вел войну, и, следовательно, не были одержимы чувством славы и не имели никаких мотивов воевать», французская армия выступала как армия национальная: «Почти все военные были дворянами, подданными короля, и это мешало им изменять своему господину из честолюбия или жадности».

Отсюда с неизбежностью вытекала возможность кровавой бойни. И в самом деле, из трехсот военных, начавших битву при Рапалло, убито было более сотни: «Внушительная цифра, если иметь в виду способ, каким в то время Италия вела войны», — замечает Гишардэн. И это было только начало! Буркхардт утверждает, что причиняемые французами опустошения мало чем напоминали опустошения, совершавшиеся впоследствии испанцами, «у которых, вероятно, кровяное давление отличалось от такового у остальных западных людей, или привычка к зрелищам творимого инквизицией, давала волю дьявольским инстинктам». Артиллерия и истребление гражданского населения: так родилась современная война. Постепенно она превратила великолепных экзальтированных рыцарей в одетое в униформу и подчиненное дисциплине войско. Такова эволюция, которой в наши дни предстояло завершиться искоренением самого духа воинства — по мере того как люди, обслуживая машины, сами превращались в машины, выполняющие малую толику автоматических действий, предназначенных убивать на расстоянии, не испытывая ни гнева, ни жалости.

КЛАССИЧЕСКАЯ ВОЙНА

Усилия военных XVII — XVIII вв. будут господствовать над монстром механики с целью отстоять, насколько это возможно, гуманный характер войны. Но нельзя было отказаться от технических изобретений, артиллерии, оборонительных сооружений. По крайней мере будут множиться правила стратегии и тактики, чтобы сообразительность и «значимость» командиров со всей очевидностью первенствовали среди иных факторов войны.

Рыцарство представляло собой усилие, направленное на стилизацию инстинкта войны и сохранение этого стиля вопреки вторжению бесчеловечного фактора. Отсюда — вызывающий удивление формализм военного искусства того времени.

После Вобэна осада укрепленного места становится операцией, перипетии которой — и об этом много говорилось — развиваются так, как развиваются пять актов классической трагедии.

«В таком случае война действительно походит на шахматную партию. Когда после сложных маневров один из противников терял или выигрывал несколько пунктов — городов или крепостей, начиналась великая битва. Маршал, обозревая с вершины какого-нибудь холма все поле сражения, всю шахматную доску, умело продвигал вперед или отводил назад свои бравые полки... Шах и мат, проигравший признает свое поражение; фигуры убирают в ящик, полки размещают по зимним квартирам, и каждый будет заниматься своими делами в ожидании следующей партии или военной кампании».

Всякий раз, когда в войне проступает элемент игры, можно сделать вывод о том, что общество и его культура прилагают усилия, направленные на воссоздание мифа о страсти, или на то, чтобы соорудить для анархической силы ритуальные ограничения и придумать средства для ее выражения. Именно это подтверждает один случай из XVII в.: мы отсылаем читателя к нашим главам, посвященным роману «Астрея» и классической трагедии.

*

«Здесь-то и происходит одухотворение материи, имеющее целью зафиксировать поведение борцов, воодушевленных и размышляющих наперекор всему», — напишет Фош по поводу войны XVIII в. Удивительное слово «одухотворение»; им снова воспользуется фон Гольц в одном из фрагментов, который достоин того, чтобы его здесь привести: «Ошибка [генералов-формалистов] состояла в том, что они видели цель войны в удачно проведенных маневрах, а не в уничтожении сил противника. Военные всегда впадают в эту ошибку, когда отказываются от простого и ясного понятия, свойственного законам войны: одухотворение материи, — оставляя без внимания естественный смысл вещей и влияние человеческого сердца на решения людей». «Одухотворять» — это, может быть, сильно сказано: речь идет всего лишь о том, чтобы объяснить. Однако выражение (презрительное!) «одухотворять материю» типично для психологии, рожденной Французской революцией: речь идет о неистовстве коллективных инстинктов и необузданных страстей.

В чем современные стратеги упрекают генералов Людовика XIV и Людовика XV? В том, что они пытались вести войну так, чтобы при этом как можно меньше уничтожить людей. Однако именно это и было триумфом цивилизации, все усилия которой были направлены на то, чтобы подчинить природу и материю с их фатальностью законам человеческого разума и личному интересу. Это, если угодно, иллюзия, но без этой иллюзии нельзя представить себе никакую цивилизацию и никакую культуру.

Расин, как мы уже видели, был уверен в том, что можно создавать трагедии, не обращаясь к криминалу.

Отказ от прекрасных катастроф — так можно было бы определить классическое время. Разумеется, страсть и война являются неизбежным злом, которого, однако, желают тайно; величие же человека именно в том и состоит, чтобы ограничивать поле их действия, упорядочивать и использовать, даже, можно сказать, подчинять дипломатии, этому искусству гражданских людей. Людовик XIV говорил о войне, ссылаясь на юридические и личные мотивы, к чему чувство национального достоинства не имело никакого отношения. Препирательства зятя и тестя по поводу обещанного приданого. Ведь точно так же «трактуют» брак: интерес, соответствие положений, финансовые и жилищные вклады... Страсть не играет больше никакой роли.

Впрочем, и сама любовь превратится в тактику. Она утратит свой драматический ореол.

КРУЖЕВА ВОЙНЫ

XVIII век наиболее подходит для того, чтобы проиллюстрировать параллель между любовью и войной. Для доказательства этого достаточно нескольких штрихов.

Дон Жуан следует за Тристаном, извращенное сладострастие — за жаждой смерти. И в то же время война «обмирщается»: на смену «суду Божию», святому рыцарству, облаченному в железо, аскетическому и кровавому, приходит хитрая дипломатия, армия, руководимая плетущими кружева угодниками, распутными, стремящимися продлить «радости жизни».

Эпические легенды и романы «Круглого стола» множат повествования о неслыханных убийствах; слава какого-нибудь рыцаря определяется числом его врагов, поверженных и обезглавленных, а при случае и рассеченных надвое от головы до ног сокрушительным ударом меча. Дикие преувеличения этих повествований не оставляют места для сомнения в том, что признавалось подлинной страстью средневекового человека. Кровавое величие! Однако XVIII век будет считать достойным славы успехом захват осажденного города, если и с той и с другой стороны потери исчислялись тремя убитыми. В чести было умное искусство. Морис де Сакс пишет: «Я не сторонник сражений, особенно в начале войны. Я убежден, что хороший генерал мог бы всю свою жизнь вести войну, не считая себя обязанным это делать».

Между тем надо ввязываться в драку, особенно если речь идет о «нормальном» сражении, вести осаду «по правилам», и здесь рыцарская традиция, с тем, что есть в ней самого возвышенного и самого безумного, оказывается как нельзя кстати. Посмотрите на украшенного султаном Кондэ, гарцующего среди врагов — подлинный герой Астреи, каким он и был на самом деле. И это — знак высшей учтивости перед смертью под Фонтенуа.

*

Но здесь же и полная «профанация» войны с ее священной страстностью: не кто иной, как Лоу, финансист времен Регентства, заявляет о ней, воспользовавшись — конечно же, безотчетно — методом кондотьерии: «Победа (читаем в его Собрании сочинений) всегда принадлежит тому, у кого еще остались экю. Во Франции было войско, которое стоило 100 миллионов экю в год, следовательно 2 миллиарда — в течение 20 лет. Из каждых 20 лет мы воюем не менее 5 лет, а эта война, более того, обошлась нам в 1 миллиард. Итак, нам требуется 3 миллиарда для ведения войны в течение 5 лет. И каков результат? Ведь окончательный успех сомнителен. При удаче можно рассчитывать на уничтожение с помощью огня, железа, воды, голода, тягот, болезней 150 тысяч врагов. Таким об-

разом, прямое или косвенное истребление немецких солдат нам обошлось в 20 тысяч ливров, не считая потерь среди нашего населения, которые были компенсированы через 25 лет. Не лучше ли было вместо приобретения дорогостоящего, обременительного и опасного барахла, сэкономив на расходах, подкупить, если бы такой случай представился, всю вражескую армию. Один англичанин оценил человека в 480 фунтов стерлингов. Это самая высокая цена; люди, как известно, не столь дороги; и наконец, следовало бы еще захватить половину вражеских финансов и населения, поскольку на свои деньги можно заполучить нового человека, вместо того чтобы при современных условиях терять того, кого имеем, не извлекая выгоду из тех, кто нанес такие дорогостоящие разрушения».

*

Гонкуры прекрасно поняли глубинную идентичность феноменов войны и любви в XVIII в. Вот какими словами они описывают «тактику» лжецов той эпохи: «Вероятно, именно в этой войне и любовной игре XVIII век обнаруживает свои самые глубинные свойства, самые тайные пружины и как бы гениальную и неожиданную двойственность французского характера. Сколько великих дипломатов, сколько великих безымянных политиков, более умных, чем Дюбуа, более вкрадчивых, чем Берни, среди этой небольшой кучки людей, которые делают совращение женщины целью своих помыслов и высшим смыслом своей жизни... Сколько вариантов сочетания романиста и стратега. Нет ни одной атаки против женщины без того, что принято называть планом, ни одна ночь не проходит без вылазок и возвращения на свои позиции... И вот атака началась; эти изумительные притворщики, похожие на книжных персонажей того времени, когда любое выраженное чувство было неискренним или притворным, идет до конца. „Ничего не упустить!" — таково наставление одного из них». 1 Это — генеральский девиз, который люди с золочеными галунами на рукавах, к несчастью, забывали лишь на поле битвы.

РЕВОЛЮЦИОННАЯ ВОЙНА

Между Руссо и немецким романтизмом, то есть между первым пробуждением мифа и его грозовым завершением, стоят Французская революция и походы Бонапарта, иными словами, возвращение к войне, отмеченной катастрофической страстью.

Что дала революция с собственно военной точки зрения? — «Разгул неизвестной доселе страсти», — отвечает Фош. Ересь прежней школы, уточняет он, — заключается в намерении «превратить войну в точную науку, недооценивающую своей природы как вызванной страстями ужасной драмы».

Известно, например, что мощный взрыв сентиментализма предшествовал Революции и сопровождал ее; это явление скорее страстное, чем политическое в строгом смысле слова. Насилие, долгое время сопутствующее классическим формам войны, после убийства Короля — действа священного и ритуального в первобытных обществах — превращается во что-то одновременно ужасающее и притягивающее к себе. Это — культ и кровавая мистерия, вокруг которой создается новое сообщество: Нация.

Итак, нация есть перемещение страсти в коллективный план. По правде говоря, это легче почувствовать, чем рационально выразить. Всякая страсть, будут утверждать, предполагает двух существ, и неизвестно, кому адресуется страсть, которую впитала в себя Нация... Во всяком случае, мы знаем, что, например, любовная страсть имеет в своем истоке нарциссизм: самолюбование одного из партнеров, которое сильнее, чем отношение к другому, к тому, кого он любит. Тристан жаждал не столько обладать Изольдой, сколько испытать жар любви. Поскольку сильный и неутолимый жар страсти делал его равным богу.

Страсть жаждет того, чтобы я стал значительнее всех, я один, равный по силе Богу. Страсть жаждет (не сознавая того), чтобы по ту сторону этой славы ее смерть была бы подлинным концом всего и вся.

Националистический пыл — это также самовозвеличивание, нарциссизм любви коллективного Я. На самом деле, его отношение к другому редко признается за любовь: почти всегда — это ненависть, возникающая прежде всего, ненависть, которую провозглашают. Но разве эта ненависть к другому не присутствует извечно в исступлениях страсти-любви? Здесь лишь смещается акцент. Далее, чего же жаждет национальная страсть? Экзальтация силы может привести только к такой дилемме: либо торжествующий империализм — амбициозное желание стать равным миру; либо сосед решительно противится этому, что означает войну. Действительно, нация в своем первичном страстном порыве редко отказывается от войны — даже войны безнадежной. Таким образом, она, не сознавая того, заявляет, что предпочитает рисковать жизнью и, игнорируя страсть, выбирает саму смерть. «Свобода или смерть!» — горланили якобинцы, когда им казалось, что силы противника в двадцать раз превосходят их собственные, когда свобода или смерть были близки к тому, чтобы иметь один и тот же смысл.

Таким образом, Нация и Война связаны между собой так же, как любовь и смерть. Отныне в войне будет доминировать национальный фактор. «Тот, кто пишет о стратегии и тактике, должен был бы признать, что одни только национальные стратегия и тактика могут быть выгодны нации, на которую они работают». В этом духе высказывается генерал фон Гольц, последователь Клаузевица, не перестающий твердить, что любая прусская теория войны должна была основываться на опыте военных кампаний, проводимых в ходе Революции и Империи.

Битва при Вальми была выиграна страстью, боровшейся против «точной науки». Именно клич «Да здравствует Нация!» — испускали санкюлоты перед лицом «классической» союзной армии. Известны слова Гете на исходе битвы: «С этого места, с этого дня начинается новая эра всемирной истории». Фош так комментирует эту знаменитую фразу: «Началась новая эра — эра разнузданных национальных войн, потому что в них будут задействованы все ресурсы нации; потому что они будут выдвигать в качестве цели не династический интерес, а распространение и победу философских идей... по преимуществу имматериальных, поскольку они вовлекают в игру чувства, страсти, то есть силы, которые доныне не приводились в действие».

*

Было бы небезынтересным провести параллель между любовными утехами Бонапарта, затем Наполеона, с одной стороны, и Итальянской и Австрийской кампаниями — с другой. Обольщению Жозефины соответствует определенный тип ведения боя — это смелое предприятие превосходящего по мощи противника, при котором все силы направляются в нужное место, чтобы затем блефовать; другой тип битвы соответствует династическому браку с эрцгерцогиней Марией-Луизой — это великая классическая битва при Ваграме, например, сочетающая в себе ставшую риторикой науку и массированный брутальный наскок. Так же небезынтересно отметить, что битва при Ватерлоо была проиграна либо, как представляется, из-за преувеличения роли науки, либо из-за отсутствия национал-революционного пыла.

Но наверняка Наполеон был первым, кто в ходе битвы использовал фактор страсти. Отсюда и эти слова одного из генералов, прибывшего сражаться в Италию: «Нельзя не признавать самых элементарных принципов военного искусства, как это свойственно Бонапарту».

НАЦИОНАЛЬНАЯ ВОЙНА

Начиная с Революции, на битву идут, опираясь на «сердце солдата», то есть «диким и трагическим» путем (Фош). Здесь необходимо уточнение: не сердце отдельного солдата считается героическим, способным решить исход войны, а коллективное сердце, если так можно сказать, страстная мощь нации.

Романтические поэты сыграли достойную роль в освободительной войне Пруссии против Наполеона. И философские учения, например Фихте и Гегеля, в основе которых лежала страсть, стали первоосновами немецкого национализма. Отсюда — все более кровавый характер войн XIX в. Речь теперь шла не об интересах, а об антагонистических «религиях». К тому же эти религии, в противовес интересам, не шли на мировую: они предпочитали героическую смерть. (Во все времена религиозные войны были самыми жестокими).

Это относится к первым трем четвертям XIX в., и особенно к периоду между 1848 и 1870 гг. Впоследствии национальные страсти, постепенно умиротворенные, в течение сорока лет устелят дорогу капиталистическим коммерческим начинаниям. Насилие по-прежнему будет осуществляться во имя Нации, однако теперь вести игру будут одни лишь интересы, как это великолепно показал маршал Фош в работе «О принципах войны» («Principes de la guerre»):

«Сначала война была национальной, и цель ее состояла в завоевании независимости народов и ее гарантии: французы в 1792— 93 гг., испанцы в 1804—1814 гг., русские в 1812 г., немцы в 1813 г., Европа в 1814 г.; она представляла собой славные и мощные проявления народных страстей, которые носили имена Вальми, Сарагоса, Таранкон, Москва, Лейпциг и др.

Впоследствии война была национальной, потому что ставила целью достижение единства рас, национальности. Таковой была идея итальянцев и пруссаков в 1866, 1870 гг. Это была идея, во имя которой прусский король, став германским императором, потребует у Австрии немецкие земли.

Но для нас она и сегодня (1903) все еще остается национальной, и целью ее является завоевание торговых преимуществ, заключение выгодных торговых сделок.

Из средства насилия, которое народы используют, чтобы в качестве наций обрести себе место в мире, война превращается в средство, используемое ради обогащения».

Trades follows the flag, торговля следует за знаменами, говорят англичане. Это был колониальный период, последний «мир», заслуживавший доверие Европы. Выше отмечалось, что с точки зрения нравов и их отражения в литературе этот период расценивался как последняя попытка мистификации страсти. Это действие никто не осмелился бы сравнивать с рыцарством, хотя оно выполняло ту же социальную функцию (по меркам нашего общества). На деле это было не духовным принципом, который инициировал «формы» и условности, а расчетом частных интересов, неспособных выступить в качестве основы прочного сообщества. Даже упоминаемая нация утратила свой романтический престиж: штандарт прикрывал интересы государства, а не страсти или честь элит. Государство же играло не более чем почетную роль административного совета, веда войну по финансовым соображениям (завоевание Мадагаскара). Короче говоря, колониальная война есть лишь продолжение капиталистической конкуренции более дорогостоящими средствами — для отдельной страны, если не для больших компаний.

К концу XIX в. любовь 1 в среде буржуазных классов была чем-то диковинным, смесью чрезвычайно раздражительного сентиментализма с историей ренты и расчета: в брачных объявлениях она остается тем же и сегодня. Чистая сексуальность примешивается сюда исключительно для того, чтобы «замутить» эти мелкие расчеты и «прекрасные серийные чувства». (Так капля воды делает мутным абсент, поэтому Жарри говорит, что вода не является чистой). Точно так же война стала смесью публичного мнения — что такое реванш, если не национальный сентиментализм? — и торгово-финансовых расчетов. Сугубо военный элемент принимался в расчет исключительно контрабандой. Война обуржуазивалась. В глазах реалистов тип военного выглядел уже аномально, в глазах женщин и любопытных зевак — милым пережитком. (Именно так демократии воодушевляются пышными браками.)

Существовала вера в то, что можно без ущерба ликвидировать мощный потенциал исступления и кровавого величия, который был накоплен на Западе веками господства страсти.

Война 1914 г. была одним из самых значительных последствий этого игнорирования мифа.

ТОТАЛЬНАЯ ВОЙНА

Как представляется, начиная с Вердена, который немцы окрестили Битвой материальных средств (Materialschlacht), порожденный рыцарством параллелизм между формами любви и войной был разрушен.

Разумеется, конкретной целью войны всегда было сломить сопротивление врага, разбив его военные силы (сломить сопротивление женщины путем обольщения — это мир; путем насилия — это война). Тем не менее нацию, над которой намеревались господствовать, не разрушали; ограничивались тем, что ослабляли ее оборону. Ведущийся по правилам бой против профессиональной армии, осада укрепленных сооружений, захват командующего. И выигравший торжествует победу над оставшимися в живых, над страной или над народом, которые все еще соблазнительны. Вторжение бесчеловечной техники, приводящей в действие все силы государства, изменило лицо войны при Вердене.

Ведь как только война становится тотальной, а не только милитаристской, уничтожение военного сопротивления означает уничтожение живых сил противника: рабочих на заводах; матерей, рождающих солдат, — короче, всех «средств производства», всех, не проводя различия между вещами и людьми. Война больше не является насилием, она — убийство страстно желаемого вражеского объекта, иными словами «тотальный акт», разрушающий этот объект, вместо того чтобы владеть им. Верден, впрочем, был всего лишь предвестником этой новой войны, поскольку его эффект ограничился методическим уничтожением миллиона солдат, не гражданских лиц. Однако «кригшпиль» позволил поставить точку на инструменте, который впоследствии должен был быть в состоянии распространить свое действие на гораздо более обширные территории, такие как Лондон, Париж и Берлин; не только на пушечное мясо, но и на плоть тех, кто создает пушки, что, конечно же, более эффективно.

Техника, несущая смерть на большие расстояния, не находит своего эквивалента ни в какой воображаемой этике любви. Это означает, что тотальная война ускользает от человека и от его инстинкта; она оборачивается против самой страсти, от которой родилась. И именно это, а не масштаб бойни, является новым в мировой истории.

Вслед за этим сделаем три замечания, которые, как станет ясно, взаимосвязаны:

а) Война зародилась в сельских местностях (campagnes): она до наших дней носила это имя. Однако начиная с 1914 г. мы являемся свидетелями ее урбанизации. Для значительной части крестьянских масс европейская война была первым контактом с технической цивилизацией. Это нечто вроде похода на всемирную выставку индустрии и искусств, предназначенных нести смерть, то есть повседневно ставить опыты на живых людях. С другой стороны, войну можно было бы сравнить с первым «Четырехлетним планом» — идеей, которую несколько позже должны будут взять на вооружение диктаторы для достижения определенных целей, на
первый взгляд, противоположных, а по существу весьма близких друг другу.

б) Такое обобществление механизированных средств разрушения имело своим следствием нейтрализацию собственно воинственной страсти воинов. Речь теперь шла не о кровавом насилии, а о количественной характеристике брутальности, о массах, набрасывающихся друг на друга не в порыве психоза страсти, а под диктовку интересов расчетливых умов. Отныне человек — это всего лишь служитель материального; он сам переходит в разряд материального, тем более действенного, чем менее человечными будут его индивидуальные рефлексы. Таким образом, вопреки пропагандистскому дурману, победа в конечном счете зависит от законов механики, а не от прозрений психологии. Воинственный инстинкт обманул ожидания. Привычный взрыв сексуальности, сопровождавший великие конфликты, произошел в тылах гражданского населения. Вопреки официальному лиризму части литературы и народного творчества, возвращение отпускника ни на что так не походит, как на стремительный напор мужского начала, долгое время пребывавшего в воздержании. Бесчисленные свидетельства медиков и солдат показывают, что война материального воплощается в действительность как «сексуальная катастрофа». 1 Всеобщая импотенция или по меньшей мере такие ее предвестники, как хронический онанизм и гомосексуализм, — таковы результаты статистики четырех лет пребывания солдат в траншеях. Отсюда следует, что впервые мы были свидетелями общего бунта солдат против войны, 2 и он был не разрядкой страстей, а своего рода широкомасштабной кастрацией Европы.

в) Тотальная война предполагает разрушение всех договорных форм борьбы. Начиная с 1920 г. уже не будут подчиняться «дипломатическому кривлянью» ультиматумов и военных «деклараций». Соглашения не будут более торжественным завершением военных действий. Произвольное разделение на открытые и закрытые города, гражданское и военное население, дозволенные и запрещенные средства разрушения утратит свою силу. Отсюда следует, что поражение страны не будет более символическим и метафорическим, то есть ограниченным определенными условными «признаками», а станет ее конкретной гибелью. Повторим еще раз: как только отказываются от идеи правил, война перестает быть актом насилия над нацией и превращается в акт садистского преступления, обладания умерщвленной жертвой, то есть ак



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-30 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: