МАЛЕНЬКОЕ НАЧАЛО ГРЯДУЩЕГО 11 глава




— Эй, задергивайте, псы!.. Ну?.. А то смерть не берет!.. Душите, дьяволы!.. От вас смерть возьмет!..

— Бр-рось!.. — надрывался внизу, задрав голову, тощий синелицый какой-то парень. — Люто оно… да ить человек же ты?.. А коли человек — все вынесешь!.. Бог того не вынесет, что человек…

— Моготы нету… Вешайте!.. Давайте хоть черную смерть!..

Низкого толстого старика облепили, словно рой пчел, красносмертники. Трясли его, без памяти, за воротник. Орали хрипло, чтоб их сейчас же поперевешали, и да погибнет от смерти смерть — город!

— Смерти, мать бы… — подскочил к толпе с револьвером Гедеонов. — Молодцы! Сами под кормилицу лезут…

— Што-о?! — хрипел синелицый парень. — Не хочу смерти!.. Мук хочу!..

Но мелькнул дымный огонь, смешанный с глухим коротким треском. И парень, вскинув нелепо руки, упал ниц. Медленная скатилась черпая кровь с груди огромной каплей.

Вдруг, точно из-под земли выросши, около парня взметнулся Козьма-скопец. Достав из-за пазухи склянку, залил ему целительным бальзамом рану. Парень, безумно кружа зрачки, встал.

А Гедеонов заскрипел зубами. И прицелился в Козьму. Тот, подняв недобрый свой рыбий глаз, выставил грудь.

— Ха-а! Это ты, песье рыло?.. Пали в грудь!.. ну!..

Но трясущийся и стучащий зубами Гедеонов, в испуге бросив револьвер, выскочил на корячках из разъяренной толпы да и пропал за флигелем.

— Покуль я живу, — сиплым ревел Козьма голосом, — дотуль все будут жить и чагату несть!.. Смерть тады красна, коли ежели… живой умрешь… Во тяготе… А смерть мертвеца — тошнота!..

Гудели красносмертники:

— Не в моготу-у!..

Бились о камни хряско. Выли жутким истошным воем. А на них, подкравшись, наваливались уже с веревками да майданами тюремщики и конвойные. Кто-то, точно огнем обжег Козьму, ахнул его в затылок медным веском…

Сбитого с ног Козьму оттащили в флигель. Там на него горой навалились свирепые рычащие верзилы с красным косоглазым палачом. Топочущий Гедеонов, желтые оскалив клыки, глузжил Козьму револьвером по голове.

— А-а-э… старый черт… — скрежетал он.

Острые зеленые глаза его встретились, сыпля ядовитые огни, с медленным помутнелым взглядом Козьмы. Но не вынесли этого взгляда — закрутились и заметались от жути.

Палач саданул Козьму коленом в грудь. Накинул на него петлю, прорычав:

— Сперва тебе, а там мене!

Но, жуткий встретив ужасающий взгляд Козьмы, оторопел. Отскочил назад со сбившейся у рта кровавой пеной…

Страшно захрипел Козьма и предсмертно:

— Ха-а!.. крррово-пивцы!.. Навалил чагату… Дык и завыли?! Войте теперь!.. Душите!.. Режьте!..

— Уби-ть его, подлеца!.. — топнул багровый низкий старик-начальник.

— А-х… Дайте сме-рти!.. Не в моготу… — завыл кто-то в пороге. — См-е-ертушки!..

— Ха!.. Чагата — и за смертью!.. — хрипел Козьма.

С размаха Гедеонов хватил его шашкой по ягодице, а хлынувшею кровью густо и жирно вымазал себе сапоги…

Подоспевшие тюремщики раздели Козьму догола. Содрав старую его кожу на руках и ногах, вытянули синие жилы из-под кровавого мяса… Намотали себе на руки… Козьма терпел.

На едком, как огонь, усыпанном битым стеклом и пропитанном ядами ковре, катаемое тюремщиками, сухое желтое тело Козьмы, залитое черной рудой, корчилось в предсмертной судороге и изгибалось, стуча углами костей о каменный пол…

Кровь истекла. Яды, казалось, дошли до сердца. Крепкое сухое тело Козьмы скорчилось, закостенело. Страшные глаза остеклянились, пустыми сделались и круглыми…

Изорванного, сломанного Козьму выкинули на двор. И красносмертники ахнули, увидев его: тот, кто убил смерть, был убит.

В бездонном ужасе, в диком, смертном плясе забилась, затряслась толпа над телом Козьмы. Захрипела лютым последним хрипом…

Кто-то на кого-то накидывал петлю. Кто-то в кого-то стрелял… Кто-то кого-то колол штыком…

Киша у перекладины, бились смертным боем конвойные с красносмертниками. Наперебой просовывались в крепкую тугую петлю на помосте, одна за другой, отчаянные головы. Глядели вверх пустыми остекленевшими глазами…

А палач дергал каждого по очереди за ноги. Ждал, когда свянет труп, чтобы, вынув его из петли, бросить, словно бревно, на камни…

И дождавшись черьги, сам накинул на себя петлю. Столкнул с помоста подставку ногой и повис в воздухе…

Кровавая встала над крепостью тишина. Но вдруг, в куче трупов, из потоков черной застывшей крови подымаясь медленно, захрипел Козьма-скопец:

— И-ду-у!.. Н-на н-небе… И н-на з-земле!..

Повесившиеся, хрустя костями, зашевелились. Вытянутые подняли головы. Уставились на Козьму бездонными зрачками мертво…

А тюремщики уже рубили виселицу и заметали метлами кровь.

VII

В старом рабочем квартале заступал рассвет. Над облезлыми, закоптелыми, вытянутыми к слепому придавленному небу домами бледный разливался холодный свет. Квартал битым спал сном.

Но чуть зазолотились кресты и яркие копья солнца ударили в окна домов, как, словно чудища, заревели ужасающие безумные гудки, неотвратимо и властно созывая грезящих рабочих на смену ночным братьям, без сна томившимся за станками в грязи и в копоти.

Над смрадным каменным городом неслись жуткие смертные вопли. Врывались в клетки-гробы, где усталые спали труженики. Грызли мозги.

И рабочие подхватывались в нуде и страхе, кляня смрадный, нерушимый, как судьба, город. Шли на ненавистный зов — закоптелые, сонные, замученные жизнью…

А город ревел и завывал тысячеголосым ревом, гоня обреченных в черные пасти фабрик и заводов — мертвых чудовищ… Казалось, это земля, поруганная двуногими, закованная в гранит и железо, встрепенулась… и, видя, что нет ей освобождения, разразилась ужасающим горьким воплем…

Но то ревел вампир-город.

По рабочему кварталу текли потоки мужиков. Перед заводами бредущие к станкам рабочие, встречаясь с хлеборобами, останавливались вдруг. Втихомолку переговаривались о чем-то. Грозили люто кому-то кулаками. И шли на площадь.

А на площади гудели протяжно и бурлили толпы.

Вахлатый и черный от копоти кузнец, взобравшись на бочку, надрывался, размахивал руками над морем голов:

— Пад-д-жи-гать!.. До-ма-а паджигать!.. А што?!

Из ворот дальних заводов выходили ночные рабочие. По пустырям и темным переулкам тревожно верещали свистки обезоруженных и разогнанных городовых, метались как угорелые сбившиеся с ног оголтелые сыщики.

А перед каменной кузницей, в толпе землеробов, по несокрушимой наковальне, меся раскаленную добела мягкую сталь, грохотали молотки: под хохот и пляску толпы кузнецы перековывали отнятые у городовых шашки в орало.

Шумно вздыхали, как морской прибой, выгруженные из кузницы и укрепленные у наковальни горна. Столбы красных шкварок сыпались на кузнецов огненным снегом. Но те стройно, друг за другом опуская на раскаленную сталь тяжкие молотки, ахали емко. Выпрямляли из неуклюжего, спаянного из шашек, куска лемеши…

Гудела и клокотала тесная, дымная и пыльная площадь. Черной угрозной волной пенились, точно река в бурю, узкие переулки, запруженные толпами.

Выкованное и загортованное в холодной воде орало мужики подняли над головами.

— Братья! — встав на наковальню, властный бросил зов в толпу Крутогоров. — Теперь земля наша! На чернозем!.. В леса!.. К солнцу!..

— А то што?.. — загудели рабочие. — Идем!.. Бастуй, робя!.. В деревню!.. Ить ужо поослепли, без солнца-то! Позачичикались…

В утреннем дымном свете города над черным бурливым пологом вспыхнуло красное знамя. Вздрогнувшие несметные толпы протяжно и грозно запели старую вольную песню… Двинулись через город к выходу. Запрудили улицы двуногих.

— Ж-жечь!.. Поджигать! — взбираясь на фонарные столбы, махали руками какие-то вахлачи. — А што?.. Нас не жалеют, а мы будем жалеть?!

— Не обижайте огня!.. — гудели внизу. — Не рушь, их черви жрут… А огонь зачем же сквернить?..

— Да и то сказать: оны сами себя пожрут!.. Как мы уйдем, так и зачнется грызня!..

— Зачуяли смерть, псюганы!..

— Не трожьте!.. Пойдемте своей дорогой…

Но вахлачи упрямо и дико все-таки орали. Спрыгивали с фонарей и, хватаясь за карманы, неслись сломя голову по лестницам на чердаки домов: дворники, городовые, сыщики, жандармы попрятались где-то по подвалам.

— Го-го!.. — гоготали внизу. — Красного петуха на насест садить?..

Мосты, улицы, запруженные бурливыми валами рабочих, дрогнули и сотряслись: это вахлачи пошли работать динамитом. С крыш домов, срываясь и сворачиваясь в трубки, летели листы железа, обгоревшие балки, доски, карнизы… А на улицах крошились, дребезжа и звеня, разбиваемые стекла, фонари… В ужасе и тоске двуногие, бросаясь на мостовые с третьих этажей, разбивали головы о стены…

Перед серым гранитным дворцом плотным черным приливом остановились рабочие.

Издали ахнул Крутогоров, увидев за оградой дворца Марию, строгую и суровую, одетую в черный какой-то монашеский балахон.

И она, увидев земляков, вздрогнула. Кинулась к ним через открытые ворота.

— И я ухожу! — странно как-то и сурово кивнула она Крутогорову.

Похудевшее, обрезавшееся лицо ее было все так же в черных качающихся кольцах ало. Глаза все так же были огненны, а стан гибок, строен и высок.

— Как ты сюда попала? — подошел к ней Крутогоров с упавшим сердцем.

Низко-низко опустив голову, молчала Мария. И, вздрогнув, медленные и отверженные подняла глаза. Больно, как будто ее пытали, низким, недоверчивым голосом бросила:

— Вызвал меня один человек…

— Кто?

Бездонными глядя на Крутогорова и тяжкими глазами, покачнулась Мария. Припала грудью к решетке.

— Ошарин… А что?

Глаза расширились, опустели. Лицо побледнело до снега, пальцы рук медленно разомкнулись. Как-то нелепо присев, грохнулась она на камни.

Напрасно ее и долго поднимали земляки.

Когда, открыв глаза, увидела Мария над собой печально склоненного Крутогорова, она забилась тяжко и глухо зарыдала…

А кругом сновали уже сыщики, переодетые городовые, жандармы. За оградой мелькали кареты с красными кучерами. У подъезда цепью смыкались солдаты.

В боковом саду, под окнами прошел, держа что-то под полой, Никола.

И вот, отступив, вызывающе и грозно вскинул Никола твердый свой, как гранит, голубой взгляд. Метнув в окно гремучий студень, ринулся сквозь кольца густых кустов в толпу…

Загрохотали карнизы, стены, рамы… В черных зловещих клубах дыма задребезжали вазы, стекла… Очумелые толпы зевак, торговцев, разносчиков шарахнулись от ограды. Поползли черным валом по бульварам, карабкаясь на деревья и перепрыгивая через ограды…

За окровавленным, опаленным Николою гнались, свистя и гикая, городовые, плюгавые сыщики.

Ахнули землеробы, увидев Николу. Сплошной лавой хлынули навстречу ему. Окружили его плотным кольцом. Свернув на площадь, слились с бурным человеческим морем…

— Га-а! — гремел Никола, черный от ожогов и крови, не узнав даже Крутогорова. — Все кровопивство!.. Взорвать поганую эту планиду!.. Сжечь… Га!.. И Людмила тут!.. В окне видел!.. Своими глазами!.. Га-а!.. Сжечь!.. Все — кровопивство!.. А землю возьмем?..

Вдруг в толпе перед ним заверещал в свисток Ошарин.

— Гнус проклятый!.. — громыхнул дико Никола, размахивая и круша огромным, крепким, как кремень, кулаком. — Все — кровопивство!..

Оглушенный кулаком, зашатавшись, грохнулся Ошарин на колени под ноги тесной беспощадной толпы, закатив глаза под лоб…

Мужики и рабочие двинулись дальше. От серого двора, сквозь толпу, давя стариков, мчались автомобили.

В последнем, черном, автомобиле сидела Тамара с женщиной в черной рясе дияконисы. За зеркальным окном Крутогоров увидел, как на миг, на один только миг взглянула на него Тамара… И отшатнулась.

Над вспененными, ярыми волнами бурый расстилался, едкий, густой дым от пожаров. По мостам и улицам грохотали, носясь во весь дух, пожарные, конные жандармы, гудели мчащиеся автомобили оголтелых, обезумевших, мятущихся в предсмертной иуде двуногих.

За городом светлую грянув вольную лесную песню, шумными, ликующими хороводами ушли землеробы и рабочие к цветным полям и лесам, к красному солнцу и синим далям…

Те, что остались в городе, были мертвецы.


Книга пятая

СВЕТЛЫЙ ГРАД

I

За темными лесами, за синими реками, по залитому желтым солнцем зеленому полю, разбрасывая цветы алые и бело-розовые и голубому ветру отдаваясь страстно, красным неслась огневая Люда вихрем в шелках и алмазах. Обдавала беглого, помешанного Гедеонова синими глазами-безднами, жгла.

— Ты — чудище!.. Ты — страхота!.. Как ты смеешь любить?.. Убей себя — не страши белый свет!.. Ой!.. Скорей убивай себя!..

Но глядел на нее Гедеонов ненасытимо в упор и ненавистно. Простирал костлявые руки, задыхаясь:

— Подойди. Змея!.. А то убью. Подойди!

Люда, склонив голову с золотой короной волос и перебирая цветы нежными пальцами, шире раскрывала синие бездны, таящие смерть:

— Ой! Кто гаже тебя?.. Никто. Ты же гадок!..

Бросала цветы и шла — куда? За темные леса, за синие реки…

Но, обернувшись, вскрикивала издали Люда страстно и больно:

— Ой! Проклятый!.. Как же ты еще живешь на свете?.. — Извиваясь, звенела коротким ножом. Неслась над цветами, красным вея шелком-вихрем, губя и сожигая лепестки…

В душном лесу настигла Гедеонова Люда.

Взмахнув ножом, ударила его в грудь, взвилась кровавым, слепым буруном, закрыла лицо руками и дико зарыдала…

По полям и лесам шли светлыми хороводами пламенники, чистые сердцем сыны земли.

За озером стоял потайной молчальницын скит. Туда пошел Крутогоров, солнце неся, радость, волю…

В овраге, выжженном суховеем, коптила, словно черная язва, у пути фабрика. Душная каменная клетка стен оковывала приземистые закуравленные лачуги рабочих неумолимо, как судьба. Острые трубы выхаркивали в небо смрад. Ахали и гудели машины, дрожала поруганная земля…

Тревожные из-под каменных глыб-стен выползали закоптелые люди. Подымались на лесные холмы. Шли за Крутогоровым.

И в гористом поле, в ярком желтом золоте солнца, закоптелые, не видевшие за работой света белого труженики в радостной пляске шумно ликовали:

— Воля!.. Здравствуй!.. Радость!..

Но из кучи фабричных выполз вдруг на костылях куцый курносый горбун с гнойными красными глазами. Подступил лихо к Крутогорову:

— Эй, ты!.. Как тебя!.. Баб я люблю, как мед, вот што! Без бабы дня не проживу! Хорошо это по-вашему?.. Вы, хлысты, тоже любите баб — хе-хе!

Синее трупное лицо горбуна осклябилось; из гнилого вонючего рта забила желтая пена…

Подошел востроглазый какой-то, с острой редкой бородой оборванец. Подмигнул ехидно:

— Слушка прошла, будто вы город тайком сожгли… Гм… Сволочи! Ведь в городе только и жисть настоящая! В трактир зайдешь, в святое место к девчонкам заглянешь… Театры, вечера. А в деревне — какое тебе удовольствие?.. Даже публичного дома нету… У нас вот в посаде и то лучше… Эх, и когда я ето переберусь в город!.. Сволочи и есть…

Ясным окинул Крутогоров взглядом толпу. Поднял светлый голос:

— Где же воля?.. Солнце?.. Где радость?.. Братья мои! Кто хочет солнца?.. За мной! В Светлый Град!..

Но толпа фабричных, странно и подозрительно утихнув, вернулась в овраг.

А оборванец с вострыми глазами и редкой бородкой, на цыпочках семеня за Крутогоровым, ушедшим в цветную даль, лебезил вкрадчиво:

— Все проходит!.. Не проходит только человек, так сказать… который поднялся над уровнем… Ведь пророки и святые не из ближних сгорали на кустах… Гибли в темницах и пещерах… А, так сказать, чтоб потом восславили их… Себя, свою славу они любили… Из-за этого и шли на костры… Отчего бы и нам не возвыситься над проклятой чернью?.. А? Ты пророк… Гм… И обо мне писали бы в газетах… А?

Но Крутогоров молча шел. И оборванец, отстав, уже клял его в отчаянии и поносил. Да в душе солнцебога чистая цвела радость и небывалым, нетленным светом горело незаходящее солнце Града…

Голубым цветоносным пламенем искрились лазоревые леса, степи. В горячем золоте света свежие купались сады; словно кадила, дымились голубые луга, светящие цветами. Даль тонула в алом тумане…

Под лесным селом в облитом белыми лучами солнечном березняке праздновали русалий день. Мужики, бабы, девушки в ярко-бурунных хороводах вихрились по травам.

В солнечный березняк вошел Крутогоров в белых одеждах. Хороводы радостно и ликующе осыпав его пучками васильков и анютиных глазок, пели:

Радуйся, солнце красное!

Радуйся, воля вольная!

Радуйся, радость светлая!

Ой, радуйся царь наш!

Святи небу землю!

Крепко обнимали Крутогорова мужики. Целовались с ним неотнимно.

— Не ерепеньтесь!.. Сами с усами, — выскочил вдруг из-за кустов, хорохорясь, неизвестно откуда забредший, щуплый жиган. — Эшь, взъерепенились, черти сиволапые. Мы интеллигенты… впитали культуру… с молоком матери… И то молчим… ждем до поры до времени!.. А вы — вон чего захотели? Власти!..

— Мы не власти хотим, — бросил Крутогоров, полуобернувшись к нему. — Но солнца, одиночества и мук. Ведь и Бог жил в солнечной пустыне… И принял лютую казнь… как проклятый…

— То есть… какой же это Бог… Гм… — хмыкал востроглазый, скрываясь в кустах.

В ярких ветвях мелькнула, пряча под черным платком лицо, девушка.

Грозно и долго воззрилась на Крутогорова из-за хоровода, качая упругими, отливающими вороненым серебром кольцами волос.

— Скажи, чем я тебя огорчил? — светлой улыбкой встретил взгляд ее Крутогоров.

— Ах!.. Братцы мои!.. — взметнулась она. — Кляните его!..

Опустила суровое, загорелое лицо, до бровей скрытое монашеской скуфьей… Упругие кольца волос закачались над алыми щеками…

Вздрогнул Крутогоров, узнав Марию…

Отошел за яркие ветви, к стволу, обливаемому солнцем. Ждал, не выйдет ли из-за берез мученица.

Но ее уже не было в солнечном березняке.

В горячем голубом свете метались, как в бреду, серебряные листья. Звенели, лили хрустальную струю. С горы, в огненно-белую даль лазурного полдня глядели хороводы и радовались животворящему свету и пели светлые русальи песни…

Земля цвела золотыми цветами, шептала-бредила: будь песнопевцем-поэтом.

Пела земля: перед тобою склонились миры и царства, ибо покорил ты все, что доступно взору. Как небо, безмерна, власть твоя. Цари покоренных тобою царств служат тебе в сердцах. И прекраснейшие из жен коленопреклоненно и трепетно ждут, когда осчастливишь ты их взглядом властителя миров…

Но ты отвергни власть над мирами. Ибо не тот велик, кто покорил миры и властвует над сердцами, но тот, кто, горя и сгорая на костре жизни, постиг ликующе радость и вздох солнца, язык звезд и цветов, сердце земли и поет одиноко и недоступно…

II

Белый аромат обдавал сердце сладким холодом, бил и голову, что крепкое вино. Над синим озером, шатая спутанные косы гибких ночных ив, шумел ветер. Переплескивались о чем-то с волнами шептуны-камыши. Цветистые горные травы дымились, словно жертвенники, и качались на стеблях вещие птицы.

За озером дымные леса смешивались с златоцветной, бросившей сумрак под вершины берез ночью. Молчальницын скит маячил из темной дальней хвои. Нежной манил к себе тайной.

Из-за лесов, цепляясь за ветви шумящих ив, темные плыли, нежные малиновые звоны. Расстилались по горным лугам. А за серебряными звонами катились, перекликаясь и тая, светлые, жемчужные россыпи волн…

Когда вошел Крутогоров в лесную глушь, его обдало свежим крепким ароматом ладана и цветов. Под ноги ему, теряясь в ночной зелени, упал бледный свет: за старыми дуплистыми липами прошла с зажженной свечой в руке монахиня в черной длинной рясе.

Лесные цветы распускались под росой, и, словно херувимский ладан, курился их аромат острый и крепкий, как вино. Росная свежая земля, с горьким запахом смолы и березняка смешиваясь, веяла холодом и укропом. В зеленом сумраке пряный бродил, хмельной туман. Впитывая влагу рос, разбухали в сыром тепле ростки. За оградой сумно колыхалось глубокое темное озеро, и звезды упорно выплывали из него, качаясь на волнах.

Над склоном берега смутным призраком подымалась воздушная, каменная, обвитая хмелем, паперть, в ветвях берез и черешен, облитых светом синих хрустальных лампад.

В молчальницын скит не смел никто и ступить ногой, боясь небесной кары. О приходящих и недугующих и жаждущих мановения прорицала молчальница на паперти — знаками, через приближенную послушницу. Жизнь свою она проводила в вечной молитве. По ее молчаливому предстательству Сущий щадил мир.

Но она поклялась не говорить на земле не только с людьми, но и с Сущим.

Толпы паломников стекались к ней, подобно горным истокам, жаждущим слиться с рекою. И каждый находил у ней утешение, радость, свет, ибо иные, неведомые миры открыты были ей и ясна ей была книга судеб.

По ограде, сплетаясь в венки, спускались валы дикого виноградника. Вещая ночь одурманивала Крутогорова, околдовывала. И глаза бездны глядели на него: идти или не идти?

За обрывом плескались волны. Из тростников выплывали лебеди. Шумно били крыльями о темные волны, таинственно кого-то клича из синего далека. А с волнами сплетались цветы и звезды. И неведомые ночные зовы взрывали душу — пели: иди!

О цветах лесных, о загадочной жизни лебедей грезил Крутогоров. И свежая земля поила его росной грудью…

Тек ропот волн под белоснежными лебедиными крыльями. Вздыхал протяжно лес.

Крутогоров пошел к скиту.

Из сумрака, озираясь, выплыла все та же монахиня. Остановилась на дорожке как вкопанная, увидев Крутогорова. Низко-низко опустила голову, прижав к щеке пальцы сомкнутых, смутно белеющих в сумраке рук. Проронила тихо:

— Иди назад… Не знаешь разве?

Не поняв, Крутогоров молчал печально. А горячая волна, захлестнув, отняла у него сердце.

И вдруг, спохватившись, вскрикнул Крутогоров глухо:

— Это ты!

— Уйди.

— Нет, не уйду. Я пришел к молчальнице.

— Не уйдешь? — странно вызывающе подняла голову Мария.

И поникла горько:

— Все на меня!.. На кого Бог, на того и люди… За что ты меня мучишь?.. Ты мне — самый родной человек на свете был. А теперь…

Крутогоров, подойдя к ней, сжал тонкие ее, горячие, пахнущие ладаном и расцветающей черемухой пальцы. Удивленно и загадочно приблизила она свои глаза к его глазам. А крепкая ее высокая грудь то подымалась под строгими складками рясы, то опускалась.

Молча упав перед ней, приник грудью Крутогоров к горячим ее ногам и страстно их сжал. И вся она вздрагивала, как лист, колеблемый ветром… А Крутогоров вдыхал запах свежего чернозема, пьянея от хмельной мглы и от жаркого Мариина тела.

— Я слышу зов ночи!

Нагибалась Мария над ним нежно и горестно. И, нечаянно грея его своим дыханием, требовательно-строго сцепившиеся размыкала пальцы рук, обнимавших ее ноги.

А голос ее, чуть слышный, грудной низкий голос грозно дрожал и глухо:

— Ты знал мои муки… И убежал от меня! Отчего бегут от меня все, как от чумы?! Все меня оставили… А ты, — стиснула она горячими руками раскрытую его голову, — ты… Одна я на свете…

Пьянел от ароматных рук ее Крутогоров, от певучего грудного голоса. Поднявшись, искал уже страстными губами ее алых и томных — он их знал — губ. Но Мария, вывернувшись крепким и сильным порывом из-под его груди, отошла прочь.

Печально покачала головой, понизив голос и странно как-то ослабев:

— Одна я на свете…

Притихла. Как-то пригнулась и, в упор глядя на Крутогорова, медленно протянула и сурово:

— Я схожу с ума.

И пошла по дорожке к озеру.

Но, вернувшись, со склоненной головой, обдала Крутогорова огнем и ароматом гибкого своего тела:

— Ты у меня был самый родной человек на свете… Кто для тебя дороже, скажи: Сущий или люди?

— Люди.

В глухом темпом ельнике одиноко и веще каркнул ворон. Тревожно дрожа и сжимаясь, прислушалась Мария. Жутким бросила голосом:

— Одна я!..

Крутогоров, следя за мерной дрожью плеч ее, поднял голову:

— А Светлый Град?

— Нет… Нет… — тревожилась Мария. — Мой Бог — Распятый… Почему ты о Нем никогда не говоришь?..

— Я зову пить вино новое — как и Он.

Сомкнула Мария руки горестно. Зарыдала:

— Я помолюсь за тебя…

Ночные цветы — цветы крови — разливали хмель и дурман, полонили. Крутогоров, шатаясь, пьяный от кровавых цветов, поднял Марию, смял горячее знойное тело, выпил кровь из пышных губ ее. И она, беззащитная, обомлела в сладкой и больной истоме…

Крутогоров отыскал глаза ее и, запрокинув голову, слил их с собой.

— А-а-х! — дико и хитро вырвалась Мария. Отошла за черешню, поправляя сбившийся плат. Скрылась в сумраке черным неведомым призраком.

С земли вставал теплый влажный пар. Обволакивал лес. Пахло вечерним дождем и русальими травами. Глухо и протяжно шумел над лесом, задевая верхушки, ветер, раздувавший звезды, самоцветы ночи.

Одержимый цветами крови, ночным сумраком, шелестом леса, пал Крутогоров ниц, на мокрую траву. Поднял голос:

— Я поведу их в Светлый Град!

Распростер руки. Обнял сырую землю крестообразно.

Грозно всплыло облако и уронило на лес черную тень.

В сумраке, упавшем от облака, встал Крутогоров и пошел в скит.

В скиту-часовне горели лампады. Сквозь узкие окна маячили цветы.

Взошел Крутогоров на паперть. Потушил лампады, отчего пропала зелень берез, яркая, шелестевшая над головой и обдававшая холодом.

Кто-то отворил белую дверь.

Крутогоров, заслышав близость юного, знойного Мариина тела, обомлел. Замер.

— Кто тут?

— Я хочу заглянуть в скит, — шагнул Крутогоров к двери. — Хочу узнать тайну скита!

— Кто позволил?.. — задыхаясь, отступила Мария. — А-ах!..

Как Бог, властно и безраздельно взял ее Крутогоров, замкнул в могучее кольцо своих рук скользкий атласный стан ее… И странно: ее горячие нагие руки, дрожа медленной жуткой дрожью, лежали на его спине; странно: от Марии веяло огнем и ландышами и черемухой, а по ее раздвоенной гибкой спине — как этого он не знал раньше? — черная пышная коса спускалась и перепутывались черные кольца, щекоча ему глаза…

— Она… твоя… родная сестра-а!.. — глухо поперхнулась и смертно черная высокая схимница, выросшая вдруг в дверях скита, как мстительный грозный призрак, с крестами смерти и черепами на черном саване, с протянутой для кары костлявой трясущейся рукой.

За решеткой что-то упало, резко зазвенев. С цепи оборвалась граненая хрустальная лампада.

В поедающей тоске закрыли лица руками, припали брат и сестра к решетке, неподвижные, окаменелые.

— Пр-окли… на-ю!.. — задыхалась от гнева, обиды и жути, рыдала и билась о притолоку смятенная старая схимница в длинном черном саване. — С отцом их… окаянным… проклина-ю!..

Странная подошла и грозная тишина.

И, к тишине прислушиваясь, недвижным глядела слепым взглядом в тьму мать. Ждала чего-то, вздрагивая, как дерево, разбиваемое грозой…

На груди у нее висел, в серебре, образ Молчанской Богоматери. Обет молчания не сдержан. Клятва нарушена…

— А… а… а!.. — вдыхала схимница в себя воздух, как будто ей не хватало его.

Сбросив с себя костенеющими руками образ, спустилась с паперти. Побрела в темь, с выбившимися из-под шлыка седыми, мутными прядями волос, с головой мертво опущенной, недвижимой, точно снятой с плеч.

Наткнулась на корни. Тупо, как камень, ударилась о ствол головой. И распласталась по земле бездыханным трупом…

По душистому тревожному лесу разливался хмель и дурман земли, цветов и ночи. Облако, открыв звезды, отплыло к обрыву и повисло над озером, как крыло вещей птицы.

Жуткими сошел Крутогоров с паперти шагами. Потонул в лесу.

Внутрь же скита так и не заглянул.

III

В тишине лесов горним, незримым загоралась Русь солнцем. В каменных логовищах все так же грызлись и пожирали друг друга двуногие, и все так же работали палачи в тюремных закоулках. А по одиноким скитам, по молчаливым весям разливались уже сплошными яркими зорями победные, неведомые светы…

Перед встречей солнца Града прошел в Знаменском темный слух, будто поп Михайло, бежав из сумасшедшего дома, куда его запрятали после убийства попадьи и матери Гедеонова, — скрывается в диких заозерских лесах. По ночам же навещает свою избушку на краю Знаменского.

В избушке с разломанным крыльцом, разбитыми окнами, старой замшелой крышей и покосившимися дверями не цвели уже анютины глазки, не развевал линялых занавесок ветер и бабы да мужики не ходили туда больше за наговорами. Только по ранним зорям из похилившейся тесовой трубы выползал дым да в разбитых окнах маячил огонек. Но все-таки мужики не знали доподлинно, ходит ли поп по ночам в избушку?

В глухую августовскую полночь два-три смельчака, пробравшись высоким бурьяном к окнам, увидели, как в горнице, звякая железными кочергами, крутились: поп Михайло, какая-то красава-волшебница и Гедеонов. Волшебница, в белых дорогих нарядах, ворожила молча над треножником с зажженными заклятыми зельями и куревами. А Гедеонов с попом плясали, мешая кочергами снадобье и выкрикивая глухо какие-то хулы.

Охваченные столбняком, стояли смельчаки перед жутким зрелищем, не посмев переступить порог поповской хаты. И ни у кого не хватило духу кликнуть по селу клич на лютых кудесников, насылающих на мужиков беды. Боялись колдовских чар красавы.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: