У Палмера я участвовал в наборе второго издания «Религии природы» Волластона.[12]Некоторые из его аргументов показались мне легковесными, и я написал небольшую метафизическую статью, в которой сделал замечания по их поводу. Эта статья была озаглавлена «Диссертация о свободе и необходимости, удовольствии и страдании». Я посвятил ее моему другу Ралфу и напечатал в небольшом количестве экземпляров. Это заставило мистера Палмера обратить внимание на меня, как на не лишенного способностей молодого человека, хотя он серьезно разубеждал меня в принципах моего памфлета, которые находил отвратительными. То, что я напечатал этот памфлет, также было с моей стороны ошибкой. Живя в «Малой Британии», я познакомился с книготорговцем Уилкоксом; его лавка была рядом с моей гостиницей. Он имел огромную коллекцию подержанных книг. В то время не было библиотек с выдачей книг на дом; но мы договорились на определенных разумных условиях, которые я теперь забыл, что я буду брать у него книги, читать их и возвращать. Я это оценил как большую удачу и извлек из этого столько пользы, сколько мог.
Каким-то образом мой памфлет попал в руки некоего Лионса, хирурга, автора книги «Непогрешимость человеческого суждения». Это послужило поводом для нашего знакомства. Лионс обратил на меня серьезное внимание, часто приглашал меня побеседовать на эти темы, водил меня в Хорнс, захудалую таверну в одном из переулков Чипсайда, и представил меня доктору Мандевилю, автору «Басни о пчелах», который имел там клуб; душой этого клуба был сам Мандевиль — очень остроумный, веселый товарищ. Лионс представил меня также доктору Пембертону из торгового дома Батсона, который обещал как-нибудь при случае дать мне возможность увидеть Исаака Ньютона, чего я страстно желал. Но этому желанию так и не суждено было исполниться.
|
Я привез с собой из Америки несколько редких вещиц. Главной среди них был кошелек из асбеста, который чистился огнем. Об этом услышал сэр Ганс Слоун. Он нанес мне визит, пригласил меня в свой дом в Блумсбери-сквер, показал мне все свои редкости и уговорил дополнить его коллекцию моим кошельком, уплатив за него крупную сумму.
В нашем доме жила молодая женщина, модистка, которая, кажется, имела лавку где-то в Клойстерсе. Она была хорошо воспитана, остроумна, весела и приятная собеседница. Ралф читал ей по вечерам пьесы; они сблизились; она переменила квартиру, он последовал за ней. Некоторое время они жили вместе, но он все еще был без работы, а ее доходов не хватало, чтобы прожить втроем с ее ребенком. Тогда Ралф решил уехать из Лондона и попытать счастья в сельской школе; он считал себя способным к этому делу, потому что обладал хорошим почерком и был мастером в арифметике и в счете. Но он находил это занятие ниже своего достоинства и, надеясь на лучшее будущее, опасался, как бы это низкое занятие его тогда не скомпрометировало. Поэтому он скрыл свое имя и оказал мне честь, приняв мое. Вскоре я получил от него письмо, в котором сообщалось, что он поселился в маленькой деревушке (кажется в Беркшире, где он учил десять-двенадцать ребятишек чтению и письму за шесть пенсов с каждого в неделю), что он поручает миссис Т. моим заботам и просит меня писать ему по такому-то адресу, на имя мистера Франклина, учителя.
|
Он продолжал часто писать мне, высылая мне большие отрывки из своей эпической поэмы, которую он в то время сочинял, прося моих замечаний и поправок. Я посылал их ему время от времени, но больше старался отвадить его от литературных занятий. Как раз в то время была опубликована одна из сатир Янга. Я переписал и послал ему значительную часть этой сатиры, которая едко высмеивала глупость поклонников муз, рассчитывающих на успех с их помощью. Но все было напрасно — листы с отрывками из поэмы продолжали прибывать с каждой почтой. Тем временем миссис Т., потеряв из-за Ралфа своих друзей и работу, стала сильно нуждаться. Она часто посылала за мной и занимала у меня столько, сколько я мог уделить из своих средств, чтобы облегчить их положение. Я начал находить удовольствие в ее обществе, а так как в то время я не находился под сдерживающим влиянием религии, то попытался воспользоваться ее зависимостью от меня и позволил себе некоторые вольности (опять-таки ошибка), которые она отвергла с величайшим негодованием. Она написала о моем поведении Ралфу; это вызвало разрыв между нами; когда он вернулся в Лондон, то поставил меня в известность, что считает себя свободным от всех своих обязательств по отношению ко мне; из этого я сделал вывод, что мне нечего рассчитывать на возврат одолженных или авансированных ему денег. Это, однако, не имело большого значения, так как он был совершенно неплатежеспособен, а с утратой его дружбы я почувствовал, что с моих плеч свалилось тяжкое бремя. Я начал теперь задумываться над тем, как бы сделать некоторые сбережения, и, рассчитывая на лучшую оплату, перешел от Палмера к Уоттсу — в еще большую типографию, близ Линколнс Инн Филдз. Здесь я работал в течение всего своего дальнейшего пребывания в Лондоне.
|
Когда я поступил в эту типографию, то пристрастился к работе у печатного станка, полагая, что мне необходимы физические упражнения, к которым привык в Америке, где набор связан с печатанием. Я пил только воду; остальные рабочие, около пятидесяти человек, были большими любителями пива. Однажды я поднялся и спустился по лестнице, держа в каждой руке по большой печатной форме, тогда как другие несли только одну в обеих руках. Они очень удивились, убедившись на этом и на других примерах, что «водяной американец», как они прозвали меня, крепче, чем они, пившие крепкое пиво! У нас был «пивной мальчик», который всегда прислуживал в типографии, снабжая рабочих пивом. Мой товарищ по печатному станку каждый день выпивал пинту пива перед завтраком, пинту с хлебом и сыром за завтраком, пинту между завтраком и обедом, пинту за обедом, пинту около 6 часов вечера и еще одну по окончании дневной работы. Я считал это отвратительной привычкой, но он утверждал, что необходимо пить крепкое пиво, чтобы быть крепким для работы. Я пытался убедить его, что физическая сила, которую дает пиво, пропорциональна лишь количеству ячменного зерна или муки, растворенной в воде, из чего делают пиво, что в хлебе ценой в один пенни больше муки, и, следовательно, если бы он ел его с пинтой воды, это придало бы ему больше силы, чем кварта пива. Но он все-таки продолжал пить и должен был выплачивать каждый субботний вечер четыре или пять шиллингов за этот отвратительный напиток; я же был свободен от такой траты. Так эти несчастные постоянно сами себя губили.
Через несколько недель Уоттс пожелал, чтобы я перешел в наборную, и я расстался с печатниками. Наборщики потребовали с меня новый вступительный взнос на выпивку, размером в пять шиллингов. Я счел это плутовством, так как я уже заплатил такой взнос печатникам; хозяин был того же мнения и запретил мне платить его. Я держался две или три недели, в течение которых на меня смотрели, как на отверженного. Мне пришлось испытать на себе проявление мелочной злобы: стоило мне только выйти из комнаты, как мои литеры смешивались, мои печатные материалы переставлялись и рвались и т.д. и т.д., и все это приписывалось действиям «типографского духа», который, как они говорили, всегда преследует тех, кто не принят законным порядком в число рабочих. Поэтому, несмотря на заступничество хозяина, мне пришлось исполнить их требование и уплатить деньги; я убедился, что глупо жить в ссоре с теми, с кем приходится постоянно иметь дело.
Теперь между нами установились хорошие отношения, и вскоре я приобрел среди них значительное влияние. Я предложил внести некоторые разумные изменения в правила типографских рабочих и добился того, что они были приняты, вопреки всей оппозиции. Следуя моему примеру, большая часть рабочих отказалась от своего одурманивающего завтрака, состоящего из пива, хлеба и сыра. За ту же цену, что и пинта пива, то есть за три полупенса, они стали брать, как и я, из соседней харчевни большую миску горячей каши на воде, посыпанной перцем, с кусочком масла и накрошенным хлебом. Это был гораздо более питательный и дешевый завтрак, который к тому же оставлял головы ясными. Те же, кто продолжал весь день поглощать свое пиво, часто за неимением денег теряли кредит в пивной и старались уговорить меня достать пива, ибо, как они говорили, их свет погас. По субботам вечером я стоял около платежной ведомости и взыскивал с них долги; иногда мне приходилось платить за них около тридцати шиллингов в неделю. Это обстоятельство, а также то, что я слыл большим остряком, поддерживало мой авторитет в обществе. Мой хозяин был доволен тем, что я всегда аккуратно являлся на работу (я никогда не опаздывал даже после праздников). Так как я набирал с необычайной быстротой, меня перевели на ускоренную работу, которая гораздо лучше оплачивалась. Таким образом, мои дела шли теперь очень хорошо. Моя квартира в «Малой Британии» была расположена слишком далеко от работы, поэтому я нашел другую, на Дьюк-стрит, напротив Римского собора. Две пары ступенек вели вовнутрь, в итальянский магазин гастрономических и колониальных товаров. Дом принадлежал вдове; у нее была дочь, горничная и поденщик, который обслуживал магазин, но не жил в доме. Наведя справки на моей прежней квартире о моем характере, хозяйка согласилась принять меня за ту же плату, три шиллинга и шесть пенсов в неделю, — дешевле, как она сказала, чем следовало, потому что она надеялась найти защиту, имея в доме мужчину. Это была пожилая женщина, как дочь священника воспитанная в протестантской вере; но муж, память которого она свято чтила, обратил ее в католицизм; в свое время она вращалась среди известных людей и знала о них множество анекдотов вплоть до времен Карла II. Она страдала подагрой и хромала, отчего редко покидала свою комнату и потому скучала без общества, я же очень любил с ней побеседовать и всегда с готовностью проводил у нее вечера, когда она только этого хотела. Наш ужин состоял из половины анчоуса на каждого, маленького ломтя хлеба с маслом и полпинты эля на двоих; но ее рассказы доставляли мне истинное удовольствие. Ей не хотелось расставаться со мной, так как я рано ложился и рано вставал и вообще причинял мало беспокойства семье; поэтому, когда я заговорил о квартире, которая, как я слышал, была еще ближе к моей работе и стоила всего два шиллинга в неделю, что имело для меня большое значение, поскольку я решил экономить, она попросила меня не думать об этом, ибо она будет в дальнейшем брать с меня на два шиллинга в неделю дешевле. Итак, я оставался у нее за шиллинг и шесть пенсов в течение всего своего остального пребывания в Лондоне.
В мансарде ее дома жила старая дева семидесяти лет, которая вела самый замкнутый образ жизни. Как сообщила мне моя хозяйка, эта леди была католичкой. В молодости она была послана за границу, где поселилась в монастыре с намерением стать монахиней, но родные не разрешили ей этого; поэтому она вернулась в Англию, где не было монастырей. Однако она дала обет вести монашеский образ жизни, поскольку это возможно в существующих условиях. Поэтому она пожертвовала все свое состояние на благотворительные цели, сохранив за собой только двенадцать фунтов в год; однако и из этой суммы она еще выделяла значительную часть на благотворительность, питалась одной кашей на воде и употребляла огонь только для того, чтобы сварить ее. Она уже много лет занимала этот чердак, где жители дома, которые все были католиками, разрешали ей жить бесплатно.
Много лет спустя тебе и мне пришлось иметь более важные дела с одним из этих сыновей сэра Вильяма Уиндхема, тогда уже эрлом Игремонта, о чем я упомяну в свое время.
Итак, я провел в Лондоне восемнадцать месяцев; большую часть этого времени я усердно работал по своей специальности и тратил на себя очень мало, если не считать посещения театра и приобретения книг. Мой друг Ралф держал меня в бедности, он задолжал мне около двадцати семи фунтов, которые я не надеялся получить; а это была огромная сумма при моем маленьком заработке! Но, несмотря ни на что, я любил его, потому что у него было много приятных качеств. Однако, хотя я нисколько не улучшил свое состояние, я обогатил свои знания, познакомился с интересными людьми, беседы с которыми принесли мне большую пользу, и много прочел.
ГЛАВА IV
Мы отплыли из Грейвэнда 23 июля 1726 года. Что касается моих путевых впечатлений, то я отсылаю тебя к моему дневнику, где они изложены со всеми подробностями. Пожалуй, самая важная часть дневника — это содержащийся в нем план, который я составил во время плавания на всю свою последующую жизнь. Этот план замечателен тем, что я следовал ему всю свою жизнь до старости.
Мы высадились в Филадельфии 11 октября. Там я нашел различные перемены. Кейс больше не был губернатором, его сменил майор Гордон; я встретил Кейса, когда он прогуливался по городу как простой гражданин. Увидев меня, он, кажется, немного смутился и прошел мимо, не сказав ни слова. Я был бы столь же смущен при встрече с мисс Рид, если бы ее друзья, отчаявшись с полным основанием в моем возвращении по получении моего письма, не уговорили ее выйти замуж за некоего Роджерса, гончара. Свадьба состоялась в мое отсутствие. Но этот брак оказался неудачным, и вскоре она ушла от Роджерса, отказавшись с ним жить и носить его фамилию; говорят, что у него была другая жена. Он был никчемным парнем, хотя и отличным рабочим, что и соблазнило ее друзей. Он залез в долги, бежал в 1727 или 1728 году в Вест-Индию и там умер. Кеймер купил дом получше, лавку с писчебумажными принадлежностями, много новых шрифтов, нанял несколько подручных, среди, которых, однако, не было ни одного опытного, и, по-видимому, затевал большое дело.
Мистер Денхам открыл магазин на Уотер-стрит, где мы разместили свои товары; я прилежно занимался делами, изучал счета и за короткий срок стал специалистом в торговле. Мы жили и столовались вместе: он чистосердечно привязался ко мне и помогал мне своими отеческими советами. Я уважал и любил его, и мы, вероятно, продолжали бы жить вместе весьма счастливо. Но в начале февраля 1727 г., когда мне только что исполнился 21 год, мы оба заболели. Я перенес плеврит, который чуть не унес меня в могилу. Болезнь протекала очень тяжело, я оставил всякую надежду на выздоровление и испытал чувство, близкое к разочарованию, когда начал выздоравливать; я с сожалением думал о том, что теперь рано или поздно мне снова придется вернуться к своей неприятной работе. Не помню, что было у мистера Денхама, но он болел долго, и в конце концов болезнь унесла его. Он оставил мне в знак своего доброго расположения небольшую сумму в форме устного завещания, и я опять остался один-одинешенек на белом свете; магазин перешел к его душеприказчикам, и моя работа под его руководством окончилась.
Мой зять Хомс, живший в то время в Филадельфии, посоветовал мне вернуться к своей профессии, а Кеймер соблазнял меня предложением пойти за большое жалование в управляющие его типографией, чтобы он мог уделять больше внимания своей лавке писчебумажных принадлежностей. Я слышал о нем плохие отзывы в Лондоне от его жены и ее друзей, и мне не хотелось иметь с ним никаких дел. Я искал места клерка в каком-нибудь торговом доме, но, ничего не найдя, снова заключил соглашение с Кеймером. В его типографии было несколько работников: Хью Мередит, тридцатилетний пенсильванец из Уэллса, привычный к деревенской работе, благоразумный, опытный человек, большой любитель чтения, но охотник выпить; Стефан Поттс, молодой деревенский парень, также имевший опыт в сельских работах, с незаурядными способностями, весьма смышленый и острый на язык, но немного ленивый. Кеймер нанял их обоих за необычайно низкую недельную плату, с повышением на шиллинг каждые три месяца, по мере того как они будут совершенствоваться в своем ремесле; ожидание этих будущих высоких заработков удерживало их в его типографии. Мередит должен был работать на печатном станке, а Поттс — в переплетной. Кеймер, по соглашению, должен был обучить их, хотя не знал ни того, ни другого дела; Джон — необузданный ирландец, не приученный ни к какому делу; Кеймер откупил его на четыре года у капитана какого-то корабля и тоже собирался сделать печатником; Джордж Уэбб, оксфордский студент, точно так же откупленный на четыре года Кеймером с намерением сделать его наборщиком (о нем я вскоре скажу), и Давид Гарри, деревенский мальчик, которого он взял в ученики.
Я вскоре понял, что Кеймер предложил мне плату гораздо более высокую, чем он имел обыкновение платить с той целью, чтобы я обучил этих дешевых, неумелых работников; как только я обучу их, он сможет обойтись без меня и сохранит этих работников, связанных с ним контрактом. Однако я, не унывая, приступил к делу, привел в порядок его типографию, которая была очень запущена, и постепенно знакомил его работников с делом и учил их лучше выполнять свои обязанности.
Странно было встретить оксфордского студента в положении наемного слуги. Джорджу Уэббу было не больше 18 лет; он рассказал мне о себе следующее: он родился в Глочестере, окончил начальную школу и выделялся среди школьников своими актерскими способностями, когда они ставили пьесы; он был там членом «клуба остряков» и написал несколько вещиц в прозе и стихах, которые были напечатаны в глочестерских газетах. Оттуда его послали в Оксфорд, где он пробыл около года, но не получил удовлетворения, ибо больше всего ему хотелось попасть в Лондон и стать актером. Наконец, получив свое трехмесячное содержание в размере пятнадцати гиней, он, вместо того чтобы заплатить долги, ушел из города, спрятал свою мантию в зарослях дрока и отправился пешком в Лондон; там, не имея добрых друзей, которые могли бы помочь ему советом, он попал в дурную компанию; вскоре он потратил все свои гинеи и, не сумев проникнуть в круг актеров, совсем обеднел, заложил свою одежду и голодал. Когда он, голодный, ходил по улицам, не зная, что ему делать, вербовщик матросов сунул ему в руку листок, предлагающий немедленную помощь и содержание тому, кто обяжется службой в Америке. Он не задумываясь пошел, подписал контракт, был посажен на корабль и отправлен в Америку; он ни строки не написал своим друзьям о своей участи. Это был веселый, остроумный юноша с прекрасным характером, приятный товарищ, но до крайности ленивый, беспечный и опрометчивый.
Ирландец Джон вскоре убежал; с оставшимися у меня установились прекрасные отношения; все они уважали меня, особенно после того, как убедились, что Кеймер неспособен их обучить, а от меня они каждый день чему-то учатся. Я заводил новые знакомства среди культурных людей города. Мы никогда не работали по субботам (это был день отдыха Кеймера), так что у меня было два дня в неделю для чтения. Сам Кеймер обращался со мной очень вежливо и казался внимательным ко мне. Ничто теперь меня не тревожило, кроме долга Вернону, который я еще не был в состоянии выплатить, так как до сих пор с трудом сводил концы с концами при строжайшей экономии. Он, однако, был так добр, что не напоминал мне об этом долге.
Наша типография часто нуждалась в литерах, а в Америке не было словолитни; я видел, как отливают шрифты у Джемса в Лондоне, но я не обращал большого внимания на то, как это делается; однако я придумал литейную форму и, использовав литеры, которые применялись нами в качестве пунсонов,[13]отлил матрицы из свинца и, таким образом, нашел сносный выход из всех наших затруднений. Я также при случае выполнял граверные работы, делал чернила, работал в лавке и, короче говоря, был в полном смысле слова мастером на все руки.
Но, как я ни был полезен, я начал замечать, что в моих услугах с каждым днем все меньше нуждаются, так как другие рабочие набивают руку в своем деле; при уплате моего жалованья за второй квартал Кеймер дал мне понять, что ему трудно платить такую большую сумму, и, по-видимому, думал, что я попрошу ее снизить. Он постепенно становился менее вежливым, больше показывал себя хозяином, часто, находил недостатки, придирался и, казалось, готов был прорваться. Но я терпеливо переносил все это, думая, что его поведение отчасти объясняется стеснительными обстоятельствами. Наконец, сущий пустяк привел к разрыву между нами: на улице поднялся сильный шум, и я выглянул в окно, чтобы узнать, в чем дело. Кеймер, стоявший во дворе, взглянул вверх и, увидев меня, громко и резко напомнил мне о моей работе, добавив несколько упреков, которые оскорбили меня главным образом потому, что были сказаны при людях; все соседи, выглянувшие из окон по той же причине, что и я, слышали, как со мной обращаются. Кеймер немедленно поднялся в типографию, снова набросился на меня с упреками, с обеих сторон было сказано немало резкостей, он сделал мне предупреждение об увольнении через 3 месяца, как было условлено, добавив, что он желал бы сократить этот срок. Я сказал, что это его желание излишне, так как я покину его немедленно и, взяв шляпу, вышел, попросив Мередита, которого встретил внизу, позаботиться об оставленных мною вещах и принести их ко мне на квартиру. Мередит пришел вечером, и мы с ним обсудили мои дела. Он очень сожалел о моем уходе и особенно о том, что я ушел из типографии в то время, когда он должен был в ней оставаться. Он отговорил меня от возвращения на родину, о чем я начал подумывать; он напомнил мне, что Кеймер запутался в долгах, что его кредиторы начинают терять терпение; что его лавка находится в жалком состоянии, так как он часто продает без прибыли, ради наличных денег, и доверяет в кредит, не ведя учета; что он, следовательно, должен разориться, а это откроет вакансию, которой я смогу воспользоваться. Я возразил, что у меня нет для этого средств. Тогда он дал мне понять, что его отец очень высокого мнения обо мне, и что на основании некоторых разговоров между ними он не сомневается, что отец ссудит меня деньгами для устройства, если я вступлю в долю с сыном. «Мой срок у Кеймера, — сказал он — кончается весной; к этому времени мы сможем получить печатный станок и шрифты из Лондона. Я понимаю, что я не специалист, но если желаете, то соединим ваши знания и мой капитал и будем делить прибыли поровну».
Это предложение было приемлемо для меня, и я согласился.
Отец Мередита был в городе и одобрил это дело, тем более что, как он сказал, я имел большое влияние на его сына: благодаря мне он уже давно воздерживался от выпивки. Отец надеялся, что, когда мы будем так тесно связаны, я смогу окончательно отучить его от этой дурной привычки.
Я передал отцу Мередита опись необходимого оборудования, а он передал ее купцу; все это было заказано, мы решили держать дело в тайне, пока не прибудет оборудование, а на это время я должен был попытаться найти работу в другой типографии. Но я не нашел там вакансии и оставался праздным в течение нескольких дней. Между тем Кеймеру представилась возможность получить заказ на печатание бумажных денег в Нью-Джерси. Для этого были необходимы гравировальные доски и различные шрифты, что сделать мог только я; опасаясь, что Бредфорд пригласит меня и отобьет у него заказ, он послал мне очень любезное письмо, где писал, что старые друзья не должны расставаться из-за нескольких слов, сказанных в порыве раздражительности, и просил меня вернуться. Мередит уговорил меня согласиться, так как это дало бы ему возможность повышать свою квалификацию под моим постоянным руководством; итак, я вернулся, и все пошло глаже, чем до этого эпизода. Работа из Нью-Джерси была заказана, я изобрел для нее печатный станок с медной гравировальной доской — первый в Америке; я вырезал несколько орнаментов и штампов для банкнот. Мы поехали вместе с Кеймером в Берлингтон, где я удовлетворительно выполнил работу, а он получил такую большую сумму, которая на некоторое время спасла его от краха.
В Берлингтоне я познакомился со многими видными людьми провинции Нью-Джерси. Некоторые из них были членами комиссии, назначенной собранием, чтобы следить за печатанием и заботиться о том, чтобы не было напечатано больше банкнот, чем повелевал закон. Поэтому они постоянно появлялись среди нас; обычно каждый приводил с собой одного или двух друзей для компании. Я был гораздо более начитан и развит, чем Кеймер; очевидно, по этой причине они предпочитали беседовать со мной. Они приглашали меня к себе, познакомили со своими друзьями и были со мной очень любезны, в то время как Кеймер оставался в тени, хотя он и был хозяином. По правде сказать, это был странный человек; в нем соединялись такие черты, как незнание общественной жизни, страсть резко противоречить общепринятым мнениям, неряшливость, доходящая до крайней неопрятности, энтузиазм в некоторых вопросах религии и в довершение всего некоторая склонность к мошенничеству.
Мы пробыли там около трех месяцев, и за это время список моих друзей пополнился именами судьи Аллена, секретаря провинции Сэмюэля Бастилла, Исаака Пирсона, Джозефа Купера и нескольких Смитов, членов собрания, а также Исаака Декау, главного землемера. Этот последний был умный, прозорливый старик; он рассказал мне, что начал свою деятельность с того, что в юности месил глину для кирпичников, научился писать уже взрослым, носил измерительные приборы для землемеров, которые научили его производить землемерные работы, и теперь благодаря своему трудолюбию составил хорошее состояние. Он сказал мне: «Я предвижу, что вы вскоре вытесните этого человека из его дела и составите себе на этом поприще состояние в Филадельфии». В то время он еще ничего не знал о моем намерении начать дело там или где-либо в другом месте. Эти друзья впоследствии были для меня очень полезны, а иногда и я для них. Всё они на всю жизнь сохранили прекрасное отношение ко мне.
Прежде чем говорить о моем появлении в обществе в качестве самостоятельного предпринимателя, я хотел бы рассказать тебе о моем образе мыслей в то время, о моих принципах и правилах морали, чтобы ты мог увидеть, насколько они повлияли на все последующие события моей жизни. Мои родители рано начали заниматься моим религиозным воспитанием и в течение всего моего детства воспитывали меня в строго диссидентском духе. Но когда мне было около пятнадцати лет, я начал сомневаться в целом ряде пунктов, которые оспаривались в нескольких прочитанных мною книгах, и, наконец, стал сомневаться в самом откровении. В мои руки попало несколько книг, направленных против деизма; кажется, в них излагается сущность проповедей, читавшихся на лекциях Бойля. Эти книги оказали на меня действие, совершенно обратное тому, для которого они предназначались: аргументы деистов, которые приводились для опровержения, показались мне гораздо сильнее, чем сами опровержения; короче говоря, я вскоре стал самым настоящим деистом. Мои доводы совратили других, особенно Коллинса и Ралфа. Но после того, как оба они причинили мне много зла без малейших угрызений совести, после того, как я задумался над поведением Кейса (который также был вольнодумцем) по отношению ко мне и над своим собственным поведением по отношению к Вернону и мисс Рид, которое по временам меня очень мучило, я начал подозревать, что это учение, может быть и правильное, но не очень полезное. Я вспомнил свой лондонский памфлет, напечатанный в 1725 году. Эпиграфом к нему я избрал следующие строки Драйдена:
Все справедливо, что ни есть.
Но люди подслеповатые лишь только часть цепи.
В ее ближайших звеньях видеть могут.
Их взор недостает до стрелки тех весов,
Что сверху все приводит в равновесье.
В этом памфлете, исходя из атрибутов бога — его бесконечной мудрости, благости и всемогущества, — я доказывал, что в мире не может быть зла и что порок и добродетель — это пустые слова, в действительности же таких вещей вовсе не существует. Теперь этот памфлет показался мне далеко не таким умным и совершенным, каким представлялся ранее. Я начал задумываться, не вкралась ли в мою аргументацию какая-нибудь незамеченная ошибка, которая повела к ложным выводам, как это часто бывает в метафизических рассуждениях.
Постепенно я начал убеждаться, что истина, искренность и честность в отношениях между людьми имеют громадное значение для счастья жизни, и я написал максимы поведения, которые сохранились в моем дневнике, чтобы следовать им в течение всей своей жизни. Откровение как таковое, действительно, не имело для меня самодовлеющего значения; но я пришел к мнению, что хотя определенные действия могут и не быть плохими только потому, что они им запрещаются, или не быть хорошими только потому, что они им предписываются; однако вероятно, что эти действия могли быть запрещены, потому что они плохи для нас, или предписаны, потому что они полезны нам по своей собственной природе, при учете всех обстоятельств. И это убеждение, кому бы я ни был им обязан — провидению или ангелу-хранителю, или случайному благоприятному стечению обстоятельств, или всему этому вместе, — сохранило меня в эти опасные годы юности в рискованных положениях, в которые я нередко попадал среди чужестранцев, вдали от надзора и советов моего отца, от намеренных, грубо безнравственных и несправедливых поступков, которых можно было бы ожидать в связи с отсутствием у меня религиозного чувства. Я говорю «намеренных», потому что те случаи, о которых я упоминал, заключали в себе какую-то неизбежность, обусловленную моей молодостью, неопытностью или мошенничеством других. Следовательно, я вступал в жизнь со сносным характером, я оценил это в себе и решил сохранить.
Вскоре после нашего возвращения в Филадельфию прибыли новые шрифты из Лондона. Мы рассчитались с Кеймером и расстались с ним полюбовно прежде, чем он узнал о наших планах. Мы нашли дом, сдававшийся в наем недалеко от рынка, и сняли его. Чтобы уменьшить арендную плату, которая тогда составляла всего двадцать четыре фунта в год, хотя я слышал, что с тех пор она поднялась до семидесяти, мы взяли жильца — стекольщика Томаса Годфрея с семьей; они должны были платить значительную часть арендной платы, и мы у них столовались. Едва мы успели распаковать литеры и привести в порядок печатный станок, как Джордж Хауз, мой знакомый, привел к нам повстречавшегося ему крестьянина, который искал типографию. Мы были тогда совершенно без денег, так как все наши средства пошли на покупку множества необходимых вещей. Поэтому пять шиллингов, полученные от крестьянина, — первый плод нашей деятельности, к тому же столь своевременный, — доставил мне так много радости, как ни одна крона, заработанная впоследствии, а чувство благодарности, которое я испытал тогда по отношению к Хаузу, не раз побуждало меня оказывать помощь молодым начинателям, может быть, в большей степени, чем я был бы склонен, не будь этого случая.