XLIII. Галантный стрелок




 

Когда коляска проезжала через парк, он велел остановиться возле тира, говоря, что будет очень приятно выпустить несколько пуль, чтобы убить Время. Убивать этого монстра — не самое ли привычное и законное дело для каждого из нас? И он галантно предложил руку своей дорогой, нежной и несносной жене, которой обязан был столькими радостями, столькими горестями и, возможно, также и большей частью своего таланта.

Множество пуль пролетело на большом расстоянии от намеченной цели; одна из них даже угодила в потолок; и когда очаровательное создание принялось безумно хохотать, потешаясь над незадачливостью своего супруга, этот последний резко повернулся к ней и сказал: «Посмотрите на эту куклу, вон там, справа, которая так задирает нос и у которой такая надменная физиономия. Так вот, ангел мой, я представлю себе, что это вы». И он закрыл глаза и нажал на курок. Кукла была начисто обезглавлена.

Тогда он склонился к своей дорогой, нежной, несносной жене, своей неумолимой и безжалостной Музе, и, почтительно целуя ей руку, произнес: «Ах! ангел мой, как я вам признателен за свою меткость!»

 

XLIV. Суп и облака

 

Моя маленькая сумасбродка, моя милая возлюбленная подавала мне обед, а я созерцал в открытое окно столовой плавучие замки, которые Бог создает из тумана, — чудесные неосязаемые сооружения. И я говорил себе, погруженный в свои мечты: «Все эти причудливые видения почти так же прекрасны, как широко раскрытые глаза моей милой возлюбленной, зеленые глаза этого маленького чудовища».

И вдруг меня сильно ударили кулаком в спину, и я услышал голос, хриплый и чарующий, истерический и словно осипший от водки, голос моей милой маленькой возлюбленной: «Скоро вы приметесь за свой суп, дрянной мошенник… торговец облаками?»

 

XLV. Тир и кладбище

 

«Трактир. Вид на кладбище». — «Странная вывеска, — сказал наш путник, — но очень подходящая, чтобы утолить жажду. Наверняка хозяин этого заведения знает цену Горацию и поэтам школы Эпикура. Может быть, ему знакома даже глубокая утонченность древних египтян, у которых ни одна добрая пирушка не обходилась без скелета или какой-нибудь другой эмблемы, означающей недолговечность жизни».

И он вошел, выпил кружку пива, глядя в окно на могилы, и медленно закурил сигару. Потом ему пришла мысль зайти на кладбище, где трава была такой высокой и манящей и где сияло такое яркое солнце.

В самом деле, свет и зной неистовствовали, и можно было подумать, что пьяное солнце растянулось во весь рост на ковре из восхитительных цветов, щедро питаемых разложением. Всеохватный шорох жизни наполнял воздух, — жизни неисчислимых мелких тварей, — прерываясь через равные промежутки времени потрескиванием выстрелов в соседнем тире, которые звучали, словно хлопки пробок, вылетающих из бутылок с шампанским, среди жужжания этой чуть слышной симфонии.

И вот, под солнцем, которое растапливало мозг, в атмосфере жгучих ароматов Смерти, он услышал голос, шепчущий из могилы, на которой он сидел. И голос произносил слова: «Будь прокляты ваши мишени и ваши карабины, вы, неугомонные живые, столь мало заботящиеся об усопших и об их божественном покое! Будь прокляты все ваши амбиции, все ваши расчеты, нетерпеливые смертные, обучающиеся искусству убивать возле святилища Смерти! Если бы вы знали, как легко получить награду, как легко достичь цели и сколь ничтожно все, кроме Смерти, вы бы не изнуряли себя так сильно, работяги-живые, и не тревожили бы так часто сон тех, кто уже давно нашел свою Цель, единственную и истинную цель ненавистной жизни!»

 

XLVI. Потеря ореола

 

— Как! что такое! вы здесь, мой милый? Вы, в таком скверном месте! вы, пьющий нектар! вы, вкушающий амброзию! Воистину, есть от чего прийти в изумление!

— Дорогой друг, вам известен мой страх перед лошадьми и повозками. Только что, когда я в большой спешке пересекал бульвар, прыгая по грязи среди этого движущегося хаоса, где смерть готова налететь на тебя со всех сторон одновременно, мой ореол от неосторожного движения соскользнул с головы и упал на мостовую. Я не отважился подобрать его. Я счел за меньшую неприятность лишиться знака отличия, чем дать переломать себе кости. К тому же, сказал я себе, в моем несчастье есть и некоторое благо. Теперь я могу прогуливаться инкогнито, совершать низкие поступки и предаваться распутству, как и все простые смертные. И вот я здесь, подобно вам, как видите!

— Вы могли бы, по крайней мере, дать объявление о пропаже ореола, или попробовать найти его через полицию.

— Право же, это ни к чему. Мне здесь нравится. Вы были единственным, кто меня узнал. Впрочем, всеобщее уважение мне наскучило. И потом, я с удовольствием думаю, что какой-нибудь плохой поэт подберет его и украсит им свое чело без зазрения совести. Сделать кого-нибудь счастливым, какая радость! И особенно того, кто заставит меня посмеяться! Подумайте о X., o Z.! О! это будет забавно!

 

XLVII. Мадемуазель Бистури [2]

 

Когда я приближался к самой окраине городского предместья, освещенной вспышками газовых фонарей, я вдруг почувствовал, что кто-то тихо взял меня под руку и чей-то голос шепнул мне на ухо: «Вы доктор, сударь?»

Я обернулся; это была девица высокого роста, крепко сложенная, с широко раскрытыми глазами, слегка подкрашенная; ее волосы развевались на ветру вместе с лентами шляпки.

— Нет, я не доктор. Дайте мне пройти.

— О, вы непременно доктор! Я это отлично вижу. Пойдемте ко мне. Вы останетесь мною довольны, идемте же!

— Вне всякого сомнения, я к вам зайду, но попозже, после доктора, черт возьми!

— Ах! — воскликнула она, совсем повиснув у меня на руке и расхохотавшись. — Да вы шутник, доктор! я знавала много и таких. Идемте.

Я страстно люблю таинственность, потому что всегда надеюсь ее разоблачить. Итак, я позволил моей спутнице, или, вернее, этой неожиданной загадке, увлечь меня за собой.

Я не стану описывать ее убогое жилище; подобных описаний найдется предостаточно у прославленных старых французских поэтов. Упомяну только об одной детали, незамеченной Ренье: два-три портрета известных врачей, развешанных по стенам.

Однако что за роскошный прием был мне устроен! Яркий огонь, подогретое вино, сигары; и, предлагая мне все эти роскошные вещи и прикуривая сигарету для себя, это нелепое создание говорило: «Будьте как дома, друг мой, не стесняйтесь. Это напомнит вам больницу и то славное время, когда вы были молоды. Ах! где же это вы заработали седину? Этого не должно было случиться, не так уж много воды утекло с тех пор, как вы были практикантом у L. Я помню, ведь это как раз вы ему ассистировали при сложных операциях. Уж до чего этому человеку нравилось резать, вырезать и отрезать! А вы подавали ему инструменты, нитки и губки. С какой гордостью он воскликнул однажды, закончив операцию и взглянув на часы: «Пять минут, господа!» — О! я бываю повсюду. Я-то хорошо знаю этих господ.»

Несколькими минутами позже, уже перейдя на «ты», она снова завела свою старую песню: «Ты ведь доктор, котик, не правда ли?»

Этот дурацкий припев заставил меня вскочить на ноги. «Нет!» — закричал я в бешенстве.

— Тогда хирург?

— Нет! нет! если только не потребуется отрезать тебе башку! Чертова!..

— Подожди, — перебила она, — ты сейчас увидишь.

И она вынула из шкафа связку бумаг, оказавшуюся не чем иным, как портретной галереей знаменитых врачей нашего века, — набором литографий Морена, что в течение многих лет можно было видеть выставленными для продажи на набережной Вольтера.

— Смотри! узнаешь вот этого?

— Да, это Х. Впрочем, его имя стоит внизу; но я был знаком с ним лично.

— Я так и знала! А вот это Z., который говорил про Х. на своей лекции: «Это чудовище, на лице у которого отражается вся чернота его души!» И это только потому, что тот в чем-то с ним не соглашался! Как над этим смеялись тогда в Школе, помнишь! — А вот К., тот, что выдал правительству мятежников, которые лежали у него в госпитале. Это было во времена беспорядков. Возможно ли, чтобы такой милый человек оказался столь бессердечным? — А это W., знаменитый английский врач; я его заполучила во время его поездки в Париж. Похож на девушку, правда?

Как только я дотронулся до другой связки бумаг, лежавшей тут же на столике, она сказала: «Подождите, что были здесь, это интерны, а вот там, в той связке, — экстерны».

И она развернула веером множество фотографий, где были изображены гораздо более юные физиономии.

«Когда мы снова увидимся, ты подаришь мне свой портрет, ведь правда, миленький?»

— Но, — воскликнул я, одержимый, в свою очередь, собственной навязчивой идеей, — почему ты меня принимаешь за доктора?

— Потому что ты такой любезный и так хорошо обращаешься с женщинами…

«Странная логика», — подумал я.

— О! я почти никогда не ошибаюсь; у меня была добрая сотня знакомых среди них. Я так люблю этих господ, что захожу иногда к ним, даже если я и не больна, — просто чтобы их повидать. Есть такие, которые говорят с холодностью: «Вы ничуть не больны». Но другие меня хорошо понимают, когда я заигрываю с ними.

— А те, что не понимают?..

— Черт возьми, если выясняется, что я побеспокоила их напрасно, я оставляю на камине свои десять франков. Они такие милые и кроткие, эти люди! Ах! я нашла в больнице Питье одного молоденького студента. Хорош как ангел, и какой обходительный! и работает с утра до ночи, бедный мальчик! Его друзья мне сказали, что у него нет ни гроша, потому что его родители бедняки и не могут ему послать ровным счетом ничего. Это придало мне уверенности. В конце концов, я достаточно красива, хотя и не очень молода. Я сказала ему: «Приходи ко мне, приходи ко мне почаще. И не беспокойся о деньгах, они мне не нужны». Ты понимаешь, конечно, что я дала ему это понять с помощью многих иносказаний, а не заявила напрямик; я так боялась его оскорбить, этого малыша! Так вот — поверишь ли, у меня есть одна странная прихоть, о которой я не осмеливаюсь ему сказать? — я хочу, чтобы он приходил ко мне с медицинской сумкой и в своем рабочем фартуке — пусть даже чуть-чуть забрызганном кровью.

Она произнесла это с самым простодушным видом, — так чувствительный воздыхатель говорит комедийной актриске, предмету своей любви: «Я хочу увидеть вас в костюме, который был на вас в той замечательной пьесе, где вы блестяще сыграли свою роль».

Что до меня, я настойчиво продолжал свои расспросы: «Можешь ли ты припомнить, когда и из-за чего зародилась в тебе эта столь необычная страсть?»

Я долго пытался растолковать ей, о чем хотел бы услышать; наконец мне это удалось. Тогда она ответила с очень расстроенным видом, и даже, по-моему, отведя при этом глаза в сторону: «Не помню… не знаю…»

Каких только странностей не отыщешь в большом городе, если умеешь бродить по нему и наблюдать! Жизнь полна невинными чудовищами. — Господи Боже мой! Ты, Создатель, Ты, Владыка, Ты, кто сотворил Закон и Свободу; Ты, господин, который не вмешивается в дела своих подданных; Ты, судья всепрощающий; Ты, кому ведомы основы и первопричины; и Ты, кто, может быть, вложил в мою душу страсть ко всему ужасающему, чтобы тем вернее наставить меня путь истинный, — подобно тому, как исцеление достигается с помощью лезвия ножа, — сжалься, сжалься над этими безумцами и безумицами! О Творец! могут ли существовать чудовища в глазах Того единственного, кто знает, почему они существуют, как сделались они такими и как могли бы они такими не стать?

 

XLVIII. Anywhere out of the world [3]

 

Жизнь — это больница, где каждый пациент страстно желает перелечь на другую кровать.

Кому-то хотелось бы хворать у печки; другой уверен, что выздоровеет возле окна.

Мне кажется, что я бы всегда чувствовал себя хорошо там, где меня сейчас нет; и вопрос о переезде туда — вот что я обсуждаю непрестанно в беседах с моей душой.

«Скажи мне, бедная моя охладевшая душа, не думаешь ли ты пожить в Лиссабоне? Там должно быть жарко, и ты бы отогрелась там, как ящерица. Это город возле самого моря; говорят, что он весь выстроен из мрамора, и тамошние жители так ненавидят растительность, что уничтожают все деревья. Вот пейзаж, который пришелся бы тебе по вкусу, — свет и камень, и вода, где они отражаются».

Моя душа не дает ответа.

«Раз уж ты так любишь покой в сочетании с переменой зрелищ, не хочешь ли пожить в Голландии, этой блаженной стране? Может быть, ты повеселеешь в этом краю, чьи образы так часто восхищали тебя в музеях. Что думаешь ты о Роттердаме, — ты, любящая леса мачт и корабли, пришвартованные к ступеням домов?»

Душа остается немой.

«Может быть, тебя сильнее привлекает Батавия? Что ж, там мы нашли бы дух Европы, обрученный с тропической красотой».

В ответ — ни слова. Не умерла ли моя душа?

«Или ты уже окоченела до такой степени, что только в своей боли находишь удовольствие? Если так, давай умчимся с тобою в те края, что сходны с царством Смерти. — Решено, бедная моя душа! Мы отправляемся в Торнео. Даже еще дальше — к крайним пределам Балтики; и еще дальше от всякой жизни, насколько это возможно, — к самому полюсу. Там косые лучи солнца лишь едва скользят по земле, и подолгу тянутся дни и ночи, убивая разнообразие и увеличивая монотонность, близкую к небытию. Там мы сможем надолго окунуться в сумерки, а чтобы развлечь нас, северные зори станут время от времени посылать нам снопы розовых лучей, сходные с отражениями адского фейерверка!»

Наконец душа моя взрывается возмущением, и слова, что она выкрикивает мне, воистину мудры: «Не важно! не важно куда! все равно, лишь бы прочь из этого мира!»

 

XLIX. Избивайте нищих!

 

Две недели я просидел, запершись, у себя в комнате, в окружении книг, модных в то время (лет шестнадцать-семнадцать тому назад); я говорю о книгах, в которых идет речь об искусстве сделать людей счастливыми, мудрыми и богатыми в двадцать четыре часа. И вот я переварил — точнее, проглотил — все измышления всех этих толкователей всеобщего счастья, — и тех, кто советует всем беднякам сделаться рабами, и тех, кто их заверяет, что все они — свергнутые короли. Не стоит удивляться, что в результате я оказался в состоянии, близком к обмороку или помешательству.

Казалось, единственное ощущение, заключенное в глубине моего рассудка, — это некий смутный зародыш идеи, превосходящий все эти рецепты добрых кумушек, справочник которых я только что пробежал. Но это не была сама идея как таковая, а что-то крайне туманное.

И я вышел на улицу, с сильнейшей жаждой, поскольку неумеренное поглощение дрянной литературы порождает и соответствующую потребность в свежем воздухе и прохладительном питье.

Я уже собирался зайти в кабачок, но тут нищий протянул мне свою шляпу, посмотрев на меня одним из тех незабываемых взглядов, которые могли бы опрокинуть трон, если бы дух двигал материей и если бы око гипнотизера заставляло созревать виноградные лозы.

В ту же минуту я услышал голос, который шептал мне на ухо и который я сразу же узнал — голос того доброго ангела, или доброго демона, кто сопровождает меня повсюду. Раз уж Сократ имел своего доброго демона, почему бы и мне не иметь своего доброго ангела, и почему бы мне, подобно Сократу, не удостоиться патента на безумие, подписанного утонченным Лелю или благоразумным Байарже?

Однако разница между моим демоном и демоном Сократа состоит в том, что демон Сократа объявлялся только для того, чтобы защитить, предостеречь, удержать его, мой же соблаговоляет давать советы, подсказывать, убеждать. У бедного Сократа был только демон-воспретитель; но что до моего, он — великий побудитель, он — демон действия, демон битвы.

И вот его голос прошептал мне следующее: «Только тот равен другому, кто это докажет, и только тот достоин свободы, кто сумеет ее завоевать».

Я тут же подскочил к нищему и одним ударом кулака подбил ему глаз, который тут же раздулся, как резиновый мяч. Я сломал себе ноготь, выбив ему пару зубов; и поскольку, будучи от природы хрупкого сложения и мало упражняясь в боксе, я не чувствовал в себе достаточно сил для того, чтобы сразу уложить старика на месте, я схватил его одной рукой за воротник, а другой вцепился ему в горло и принялся изо всех сил колотить его головой о стену. Должен признаться, что предварительно я беглым взглядом осмотрелся вокруг и убедился, что в этом безлюдном квартале я еще долгое время буду вне досягаемости каких бы то ни было полицейских чинов.

Затем, ударом ноги в спину, достаточно сильным, чтобы раздробить лопатки, швырнув наземь ослабевшего старика, я схватил валявшийся на земле толстый сук дерева и начал колотить его с усердием, достойным поваров, которые отбивают мясо для бифштекса.

И вдруг — о чудо! о радость для философа, который убедился в том, что его теория превосходна! — я увидел, как этот дряхлый остов повернулся, выпрямился с энергией, которой никак нельзя было ожидать от столь невероятно изношенного механизма, — и со взглядом, полным ненависти, который показался мне добрым предзнаменованием, старый бродяга кинулся на меня, поставил мне синяки на оба глаза, выбил мне четыре зуба и тем же самым суком измолотил меня как сноп. Итак, своим грубым лекарством я вернул ему гордость и жизнь.

Тогда я изо всех сил начал делать ему знаки, давая понять, что считаю нашу дискуссию оконченной, и, поднимаясь, с удовлетворением софиста из Портика, сказал ему: «Сударь, вы мне равны! окажите мне честь разделить со мной мои деньги; и помните: если вы действительно филантроп, что нужно применять ко всем вашим собратьям, которые станут просить у вас милостыню, теорию, которую я имел несчастье опробовать на вашей спине».

Он заверил меня, что очень хорошо усвоил мою теорию и всегда будет следовать моим советам.

 

L. Славные псы

 

Г-ну Джозефу Стивенсу

 

Я никогда не краснел, даже перед молодыми писателями нашего века, за свое восхищение Бюффоном; но не к душе этого живописца торжественной природы взываю я сегодня о помощи. Нет.

Гораздо более охотно я обратился бы к Стерну, чтобы сказать ему: «Спустись с небес или поднимись из Элизиума, чтобы вдохновить меня на хвалебный гимн славным псам, бедным псам, песнь, достойную тебя, сентиментальный шутник, шутник несравненный! Вернись верхом на том прославленном осле, который всегда сопровождает тебя в памяти потомства; а главное, чтобы этот осел не забыл захватить свою бессмертную макаронину, изящно свисающую у него между губами!»

Итак, прочь академическую музу! Я не знаю, что делать с этой старой жеманницей. Я зову музу домашнюю, музу-горожанку, полную живости, чтобы помочь мне воспеть славных псов, бедных псов, уличных псов, забрызганных грязью, тех, которых все сторонятся, словно зачумленных или завшивленных, все, кроме бедняка, для которого они — родственные души, и поэта, который смотрит на них как на собратьев.

Я презираю собак-щеголей, этих четвероногих фатов — датских догов, кинг-чарльзов, мопсов и болонок, столь самодовольных, что они постоянно бросаются под ноги или на колени гостям, уверенные в том, что они всем нравятся, непоседливые, как дети, глупые, как лоретки, порою наглые и сварливые, как лакеи! Особенное отвращение у меня вызывают эти змеи на четырех лапах, дрожащие и изнеженные, что зовутся левретками, у которых даже не найдется в длинных узких мордах достаточно чутья, чтобы распознать след друга, а в приплюснутых головах — достаточно ума, чтобы играть в домино!

Прочь в свою конуру, утомленные паразиты!

Возвращайтесь в свою конуру, обитую шелком! Я воспеваю пса, забрызганного грязью, бедного пса, пса бездомного и шатающегося по улицам, пса-акробата, чей инстинкт, подобно инстинкту бедняка, цыгана или бродячего актера, удачно направляется необходимостью, этой доброй матерью, этой истинной покровительницей всякой находчивости.

Я воспеваю тех псов-бедолаг, которые бегают в одиночку по закоулкам огромных городов, тех, которые словно говорят заброшенному человеку своими помаргивающими умными глазами: «Возьми меня с собой, и из двух наших несчастий мы, может статься, сложим какое-то подобие счастья!»

«Куда бегут собаки?» — спрашивал некогда Нестор Рокеплан в бессмертном фельетоне, без сомнения, позабытом, о котором разве только я и Сент-Бев сможем сегодня вспомнить.

Куда бегут собаки, спросите вы, невнимательные люди? Они бегут по своим делам.

Деловые встречи, любовные свидания. Сквозь туман, снег и грязь, под палящим зноем, под проливным дождем, бегают туда-сюда, трусят рысцой, пробегают под колесами экипажей, побуждаемые блохами, страстью, нуждой или долгом. Так же, как и мы, они просыпаются рано утром и отправляются на поиски пропитания или в погоню за удовольствием.

Среди них есть такие, которые ночуют в каких-нибудь развалинах в предместье и каждый день, в одно и то же время, приходят за своей порцией к дверям какой-нибудь кухни в Пале-Рояле, и такие, которые сбегаются целыми стаями из множества мест, чтобы разделить обед, приготовленный для них несколькими старыми девами, чьи незанятые сердца отданы животным, оттого что глупые мужчины больше не испытывают в них надобности.

Другие, словно беглые невольники, одержимые страстью, покидают порою свое жилище, чтобы отправиться в город развлечься на часок с какой-нибудь красоткой, слегка небрежной по отношению к своей наружности, но горделивой и признательной.

И все они очень пунктуальны, несмотря на то, что у них нет записных книжек, блокнотов и портфелей.

Знакомы ли вы с ленивой Бельгией, и восхищались ли вы, как я, громадными псами, впряженными в тележку мясника, молочника или булочника, которые свидетельствуют своим победным лаем о той гордой радости, которую они испытывают, соперничая с лошадьми?

А вот двое из них, принадлежащих к еще более ученому сословию. Позвольте показать вам комнату акробата в его отсутствие. Крашеная деревянная кровать без полога, сползшие одеяла со следами клопов, два плетеных стула, чугунная печь, пара сломанных музыкальных инструментов. Ах! какое печальное зрелище! Но взгляните, прошу вас, на двух этих разумных существ, облаченных в роскошные наряды, расползающиеся по всем швам, в головных уборах трубадуров или воинов, внимательно следящих, словно два чародея, за безымянным варевом, которое побулькивает на горящей печке и в центре которого высится длинная ложка, воткнутая подобно тем воздушным мачтам, что говорят об окончании закладки фундамента.

Не будет ли справедливо, если столь усердные комедианты отправятся в путь лишь после того, как наполнят свои желудки густым и наваристым супом? И не простите ли вы небольшое проявление чувственности этим беднягам, которые целый день выносили равнодушие публики и несправедливости директора, который забирает себе большую часть доходов и один съедает больше супа, чем четверо комедиантов?

Сколько раз я наблюдал, улыбающийся и растроганный, за этими четвероногими философами, за этими услужливыми рабами, покорными и преданными, которых республиканский справочник мог бы вполне законно причислить к сословию служащих, если бы республика, слишком занятая народным благом, нашла время для того, чтобы заняться устройством собачьего блага.

И сколько раз я думал о том, что где-нибудь, возможно, существует (кто знает, в конце концов?), чтобы вознаградить такую отвагу, такое терпение и такой труд, — особенный рай для славных псов, для бедных псов, забрызганных грязью и отчаявшихся. Сведенборг уверяет со всей серьезностью, что существует свой рай для турков и свой — для голландцев!

Пастухи Вергилия и Феокрита ожидали в награду за свои песни на состязаниях добрый ломоть сыра, флейту работы лучшего мастера или козу с отягченным выменем. Поэт, который воспел бедных псов, получил в подарок прекрасный жилет, богатого и в то же время чуть поблекшего оттенка, который напоминает об осеннем солнце, о красоте зрелых женщин и о днях бабьего лета.

Те, кто был тогда в таверне на улице Вилла-Эрмоза, не забудут, с какой поспешностью художник снял с себя жилет, чтобы отдать его в дар поэту, ибо он хорошо понимал, насколько хорошее и благородное дело — воспеть бедных псов.

Так великолепный итальянский тиран в старые добрые времена дарил божественному Аретино то кинжал, украшенный драгоценными камнями, то придворную мантию за восхитительный сонет или забавную сатирическую поэму.

И каждый раз, когда поэт облачается в жилет художника, он невольно размышляет о славных псах, четвероногих философах, о днях бабьего лета и о красоте зрелых женщин.

 

Эпилог

 

 

Я с легким сердцем вниз бросаю взгляд,

На город, что во плоть свою облек

Приют, тюрьму, бордель, чистилище и ад,

Где пышным цветом распускается порок.

Ты знаешь, Сатана, тоски моей патрон,

Что не сочувствья зов меня туда увлек,

 

Но как развратник, что в развратницу влюблен,

Спешу в объятия чудовищной блудницы,

Чьим адским шармом вновь я привлечен.

 

И в час, когда погружена столица

В холодный, мрачный предрассветный сон

Или в закатных красках золотится, —

 

Мне дорог этот дьявольский притон!

Среди воров, блудниц смогу я насладиться

Блаженствами, каких профан лишен.

 


[1]«Исповедуюсь…» (лат.) — начало католической молитвы.

 

[2]Bistouri (франц.) — хирургический нож, скальпель.

 

[3]Куда угодно прочь из этого мира (англ.).

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-06-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: