НА БЕРЕГ ВЫБРОШЕН ГРОЗОЮ 3 глава




Огромное значение придавал Пушкин языковой реформе Ломоносова, давая этому глубоко правильное историческое и филологическое обоснование. К этому времени Пушкин во многом пересматривает — и теоретически и творчески — свое отношение к «новому слогу» Карамзина, преодолевая его сословную ограниченность, «светскость», жеманность и т. п. Наоборот, подчеркивается исключительно важное общее направление реформы Ломоносова. Если Тредиаковский в своих попытках реформировать язык, отбросить «глубокословную славенщизну» выдвигал тезис: писать, как говоришь, опираясь при этом на языковую практику верхов — «легкость и щеголеватость речений изрядной компании»,[94]то Ломоносов шел путем широкого культурно-исторического синтеза литературного древне-«словенского» языка — «языка книг церьковных» — и живой народной речи. Карамзин снова выдвинул положение, аналогичное тезису Тредиаковского, — писать, как говоришь, — осложнив его галантно-салонным прибавлением: писать так, «чтоб понимали дамы». Пушкин уже в предыдущие годы энергично выступает против подобного салонно-дамского адресата и языка и литературы. «Пишу не для прекрасного пола», не для «нежных ушей читательниц», — неоднократно твердит он в письмах. Это же повторяет Пушкин в статье «О предисловии г-на Лемонте ». И в споре по вопросу о соотношении между книжной и разговорной речью, который имел место не только между Ломоносовым и Тредиаковским, но, по существу, и между Карамзиным и Ломоносовым, Пушкин явно становится на сторону Ломоносова, не отказывавшегося от всей прежней русской культурно-языковой традиции, не отождествлявшего книжную и разговорную речь, а путем исторически оправданного синтеза, на широкой народно-исторической основе сближавшего ту и другую. «Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного, но впоследствии они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей» — так сформулировал это положение Пушкин (XI, 31). Характерно разделяет Пушкин и знаменитое утверждение Ломоносова о преимуществах русского языка в отношении других европейских языков: «Как материал словесности, язык славяно-русский имеет неоспоримое превосходство пред всеми европейскими » (XI, 31). В своей творческой практике Пушкин, начиная с «Руслана и Людмилы», снял стеснявшую дальнейшее развитие русского литературного языка, его демократизацию ломоносовскую теорию «трех штилей», с преимущественным обращением поэта-одописца к «высокому штилю», но, как видим, он полностью принимает основной принцип ломоносовской реформы.

Вместе с тем в той же статье Пушкин (и здесь в особенности «вслед Радищеву») смело и энергично выступает против Ломоносова как поэта, считая его стихи, в сущности, уже совершенно устаревшими, нечитаемыми. Однако, отвергая официальную, «должностную» одопись Ломоносова, Пушкин делает исключение для его так называемых «духовных од»: « переложения псалмов и другие сильные и близкие подражания высокой поэзии священных книг суть его лучшие произведения. Они останутся вечными памятниками русской словесности; по ним долго еще должны мы будем изучаться стихотворному языку нашему» (XI, 33). В самом деле, «стихотворный язык» некоторых «духовных од» Ломоносова («Ода, выбранная из Иова», псалмы) — его лексика, ритмическое движение, интонации — явно отозвался в цикле пушкинских «Подражаний Корану», написанном незадолго до статьи «О предисловии г-на Лемонте » в том же Михайловском. Вообще нельзя забывать, что глубокая историческая преемственность Пушкина от Ломоносова заключалась не только в том, что он принял основной теоретический принцип языковой реформы последнего, но и в том, что он следовал утвержденной им системе силлабо-тонического стихосложения. Конечно, между насадителем новой русской поэзии, как называл Пушкин Ломоносова, и им самим было много посредствующих звеньев — Державин, в еще большей мере Батюшков, Жуковский, в творчестве которых культура русского стиха получила дальнейшую разработку и замечательное развитие. Но в стихосложении Пушкина, несомненно, обнаруживается и ряд непосредственных связей именно с Ломоносовым. Так, нельзя упускать из виду, что излюбленный основной размер од Ломоносова — четырехстопный ямб — является основным же размером поэзии Пушкина. Однако — и уже не только в области языка и стиха, а и по существу — с наибольшей идейно-художественной силой Ломоносов входит в творчество Пушкина через год с небольшим после статьи «О предисловии г-на Лемонте », с конца 1826 года. Уже в этой статье Пушкин называет Ломоносова «великим сподвижником великого Петра» (XI, 32). Позднее, в 30-е годы, исторически конкретизируя это положение, Пушкин скажет: «Между Петром I и Екатериною II он один является самобытным сподвижником просвещения» (XI, 225). А несколько ранее в лапидарной форме антологического четверостишия поэт рисует необыкновенную судьбу гениального русского самородка и формулирует основной гражданско-патриотический пафос всеобъемлющей его работы:

 

Невод рыбак расстилал по брегу студеного моря;

Мальчик отцу помогал. Отрок, оставь рыбака!

Мрежи иные тебя ожидают, иные заботы:

Будешь умы уловлять, будешь помощник царям.

 

(«Отрок», 1830)

«Поборствовать» царям в деле просвещения страны, всячески, всеми возможными средствами побуждать, толкать их на это — в этом и заключался «ломоносовский» путь. И именно этот путь и в идейном и, соответственно, в художественном планах с полной силой, хотя и с существенными отличиями, сказался в первом и в своем роде весьма знаменательном образце подекабрьской политической лирики Пушкина — «Стансах» 1826 года («В надежде славы и добра»).

 

* * *

 

Тема «поэт и царь» уже с давних лет настойчиво возникала в творческом сознании Пушкина, преимущественно в связи с отношениями между ним и Александром I. В шутливо-озорном плане тема эта была поставлена поэтом еще в первые послелицейские годы, до ссылки на юг, в стихотворении «Ты и я»; полушутя, полувсерьез — в так называемом «Воображаемом разговоре с Александром I», набросанном примерно за год до восстания декабристов, в декабре 1824 года, когда он начал работать над «Борисом Годуновым». Помимо того, в биографическом плане тема «поэт и царь» то и дело вспыхивала в период и южной ссылки и ссылки в Михайловское в письмах поэта к брату, к друзьям, в которых Александр фигурирует под прозрачными «эзоповскими» именами — античными (Август, Октавий, Тиверий) или ироническими («Иван Иванович», «Белый», «Наш приятель» и т. п.). В том же плане — отношений между Александром и сосланным им (подобно тому, как римский император Август сослал Овидия) поэтом — эта тема попутно возникает в стихотворном послании к Н. И. Гнедичу — «В стране, где Юлией венчанный » (1821), в стихотворении «К Овидию» (1821). В то же время, воспитанный в духе идей просветительной философии, Пушкин и тогда выступал против Александра I не как против царя вообще, а «подсвистывал» ему как царю-тирану, царю-антипросветителю, лицемеру и мистику, главе не только русской, но и всей европейской реакции, наконец, как своему личному гонителю.

В этом отношении характерно совсем иное обращение Пушкина незадолго до ссылки на юг к жене Александра I, императрице Елизавете Алексеевне, которая находилась в немилости у своего августейшего супруга и в которой некоторые члены ранних декабристских организаций, возлагая на нее надежды как на возможного будущего монарха, склонны были видеть черты монарха-просветителя. Был даже замысел возвести ее, в порядке традиционного дворцового переворота, на престол, свергнув Александра. В своем послании поэт, подчеркивая, что он не рожден кадить кадилом лести земным богам (ср. в только что упомянутом послании к Н. И. Гнедичу 1821 года: «Октавию — в слепой надежде — || Молебнов лести не пою»), вместе с тем «пел на троне добродетель» (строка, явно навеянная Державиным, см., например, его «Видение мурзы»), заявляя к тому же, что его «неподкупный голос» был «эхом русского народа». Мало того, резко и безусловно осуждая второй, реакционный период деятельности Александра I, Пушкин с подчеркнутым сочувствием противопоставлял этому раннюю, либеральную полосу его царствования, подымал в своей первой «лицейской годовщине» — «19 октября» (1825) — заздравную чашу за царя, победителя над тиранией Наполеона, основателя Лицея: «Он человек! им властвует мгновенье, || Он раб молвы, сомнений и страстей; || Простим ему неправое гоненье: || Он взял Париж, он основал Лицей».

По-разному ставит Пушкин тему «поэт и царь» и в связи с новым монархом, Николаем I. Вначале, под тягостнейшим впечатлением от расправы над декабристами, он, как мы знаем, выступает (в первоначальной концовке «Пророка») с самым резким и гневным его осуждением. Совсем в ином тоне написаны «Стансы» 1826 года, в которых, после непосредственной встречи с царем, поэт выражает надежду на то, что новое царствование пойдет прямо противоположным предшествующему путем: мрачное его начало будет искуплено обещанной царем поэту просветительной деятельностью, направленной, как в свое время деятельность царя-преобразователя Петра I, на «славу и добро» — благо «страны родной».

Эта историческая аналогия подсказывалась тем, что в самом облике нового «молодого царя», к тому же намеренно стилизовавшего себя под Петра, в твердости и решительности его действий, наконец, в манере обращения с поэтом, в широковещательных преобразовательных посулах, которые были при этом сделаны, Пушкину почудилось сходство с его великим пращуром. Надо вспомнить при этом, что аналогия между Николаем I и Петром I представлялась вполне правомерной и другим современникам, в том числе некоторым декабристам. Так, ближайший соратник Рылеева, столь хорошо известный Пушкину Александр Бестужев, в письме к царю из Петропавловской крепости прямо называл его «другим Петром Великим». Сходство это, казалось Пушкину, внушало надежду, открывало возможность выхода из последекабрьского тупика.

Примерно как раз тогда, когда Пушкин создал свои «Стансы», В. А. Жуковский, который находился в это время за границей, писал Вяземскому из Дрездена в Москву: «Нет ничего выше, как быть писателем в настоящем смысле. Особенно для России. У нас писатель с гением сделал бы более Петра Великого. Вот для чего, — продолжает Жуковский, — я желал бы обратиться на минуту в вдохновительного гения для Пушкина, чтобы сказать ему: „Твой век принадлежит тебе! Ты можешь сделать более всех твоих предшественников! Пойми свою высокость и будь достоин своего назначения! Заслужи свой гений благородством и чистою нравственностью! Не смешивай буйства с свободою, необузданности с силою! Уважай святое и употреби свой гений, чтобы быть его распространителем. Сие уважение к святыне нигде так не нужно, как в России“».[95]Письмо Жуковского датировано 26 декабря 1826 года. Если даже считать, что это — дата по новому стилю, все равно услышать о нем от Вяземского до написания «Стансов» Пушкин едва ли бы смог (позднее Вяземский, конечно, либо показал его Пушкину, либо рассказал ему о нем). Тем не менее приведенная выдержка из него весьма примечательна, как свидетельство того огромного общественного значения, которое начала приобретать в эту пору русская художественная литература. В этом (и, конечно, только в этом) отношении Жуковский непосредственно перекликается с позднейшими аналогичными высказываниями Белинского и Герцена, сделанными, однако (и тем это выразительнее), с прямо противоположных общественных позиций. Причем особенно знаменательно, что это огромное значение Жуковский связывает не с кем иным, как именно с Пушкиным. Делает это еще более понятной и ту острую борьбу за «перо» поэта, которую вели, с одной стороны, официальные круги во главе с Бенкендорфом и самим Николаем и примыкавшие к ним представители консервативных кругов общества, к которым принадлежал и стремившийся стать «вдохновительным гением» Пушкина Жуковский, с другой стороны — люди, настроенные в той или иной мере оппозиционно.

Несомненно, чувствовал огромную общественную силу своего поэтического дарования и сам Пушкин, еще более утвержденный в этом, с одной стороны, «обхождением» с ним царя, с другой — тем энтузиазмом, с которым поначалу было встречено московским обществом возвращение его из ссылки. Именно на этой основе и возникли его «Стансы». Николай хотел использовать в своих целях перо Пушкина. А Пушкин порывался оружием своего воистину могучего пера использовать «необъятную силу» самодержца, всячески побуждая и воодушевляя его следовать по пути декларированных им преобразований и для этого настойчиво подчеркивая его «семейное сходство» с Петром, воспитывая его примером личности и дела славного «пращура».

Личность и деятельность Петра I — этого как бы классического олицетворения и воплощения идеи просвещенного абсолютизма — в глазах философов-просветителей XVIII века являлась самым наглядным историческим подтверждением правильности их политической концепции. Поэтому исключительно высокую оценку Петра давали такие крупнейшие деятели просветительной философии, как, говоря словами Пушкина, «великан сей эпохи» (XI, 271) Вольтер, автор специального исторического труда о Петре «История России в царствование Петра Великого», как глава энциклопедистов Дидро. Столь же и даже еще более высоко ставили Петра представители русского Просвещения XVIII века и позднее многие из декабристов. Петровская тема, образ Петра были центральной темой, основным положительным образом почти всей русской литературы XVIII века, начиная с самых ее истоков — от главы кружка ранних русских просветителей — «ученой дружины» 20—30-х годов XVIII века, непосредственного соратника Петра, Феофана Прокоповича, автора торжественного «Епиникиона» на полтавскую победу, от самого выдающегося деятеля кружка, зачинателя новой русской литературы Антиоха Кантемира, автора незаконченной героической поэмы «Петрида». В дальнейшем можно почти с полным правом сказать, что не было ни одного поэта XVIII века, который не подымал бы так или иначе петровскую тему в своих стихах. Но наибольшую идейную значительность петровская тема и образ царя-просветителя обретают в творчестве Ломоносова — в его одах, надписях и в особенности в «Слове похвальном Петру Великому» и начатой им героической поэме «Петр Великий» — грандиозном замысле, осуществление которого он считал важнейшим литературно-общественным делом всей своей жизни (из задуманных двадцати четырех песен успел написать всего две). Ломоносовскую традицию в отношении образа и темы Петра воспринял последний великий представитель русского классицизма, Державин. Однако в связи со все большим упадком этого литературного направления, которое в новых исторических условиях все более теряло свой общественно-прогрессивный характер, разработка темы Петра оказалась в руках эпигонов классицизма, авторов громоздких и тяжеловесных, бездарных в литературном отношении и реакционных в отношении общественно-политическом эпических поэм — «петриад», которыми в значительной мере была скомпрометирована и сама тема Петра как тема художественной литературы.

Имя Петра два-три раза мелькает и в творчестве Пушкина первой половины 20-х годов, но все эти упоминания носят совершенно случайный характер. Вместе с тем историческое дело Петра и его значение уже и тогда привлекали к себе пристальное внимание поэта. Свидетельство тому — неоднократно упоминавшиеся мною пушкинские «Заметки по русской истории XVIII века» (1822). На характеристике и оценке в них Петра, несомненно, отразились, с одной стороны, взгляды Радищева, высказанные им в связи с открытием знаменитого фальконетовского памятника Петру в «Письме к другу, жительствующему в Тобольске по долгу звания своего», с другой — беседы поэта на историко-политические темы с членами кишиневской ячейки тайного общества — М. Ф. Орловым, В. Ф. Раевским, К. А. Охотниковым и другими. Особенно бросается в глаза близость пушкинской характеристики к радищевскому «Письму», вызвавшему, подобно «Путешествию из Петербурга в Москву», самое резкое осуждение со стороны Екатерины II. Полемизируя с «женевским гражданином» — Ж.-Ж. Руссо, отрицавшим величие русского царя, Радищев признает «в Петре мужа необыкновенного, название великого заслужившего правильно». Вместе с тем он подчеркивает «ужас» «беспредельно самодержавныя власти» Петра, его «всесилие», называет его «властным самодержавцем», «который истребил последние признаки дикой вольности своего отечества».

Равным образом и Пушкин в своих «Заметках» признает Петра замечательным историческим деятелем — «сильным человеком» (в первоначальном варианте было: «великим человеком»). Но наряду с этим он, как примерно в то же время и Грибоедов в своих замечаниях на историю Петра, с очевидным неодобрением отмечает «утверждение» им безграничного «самовластия» (в черновике читаем зачеркнутые слова: «самовластие, утвержденное Петром»; там же он называет Петра «деспотом»), произвол его самодержавной, все и всех крушившей «дубинки»: «По смерти Петра I движение, переданное сильным человеком, все еще продолжалось в огромных составах государства преобразованного. Связи древнего порядка вещей были прерваны на веки; воспоминания старины мало по малу исчезали » И далее: «Петр I не страшился народной Свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество может быть более, чем Наполеон». К этому примечательному сопоставлению с Наполеоном Пушкин делает следующую характерную сноску: «История представляет около его всеобщее рабство. Указ, разорванный кн. Долгоруким, и письмо с берегов Прута приносят великую честь необыкновенной душе самовластного государя; впроччем все состояния, окованные без разбора, были равны пред его дубинкою. Все дрожало, все безмолвно повиновалось» (XI, 14 и 288–289). Как видим, именно самовластие Петра особенно резко подчеркивается здесь Пушкиным и явно выдвигается им на первый план.

Снова мысль поэта обращается к личности и деятельности Петра в «Стансах» 1826 года. Причем на этот раз тема Петра затрагивается Пушкиным не попутно, как в беглых эпистолярных упоминаниях, или в историко-публицистическом плане, как в «Заметках», а впервые входит в его поэтическое творчество, разрабатывается непосредственно и вплотную в качестве темы художественной, насыщенной большим и актуальным общественно-политическим, гражданским пафосом. И как мы могли убедиться из всего ранее сказанного, возникновение в художественном творчестве Пушкина именно в это время и именно этой темы ни в какой мере не случайно, а, наоборот, глубоко закономерно, связано с общей исторической обстановкой, сложившейся после разгрома восстания декабристов, с поисками лучшими передовыми умами современности выхода из создавшегося тупика; наконец, находится оно в теснейшей связи с движением и развитием общественно-политической мысли самого поэта.

Глубокая закономерность, органичность для последекабрьского Пушкина темы Петра убедительно подтверждается всем дальнейшим ходом его творчества, в котором эта тема становится одной из ведущих, центральных тем, наполняясь, как мы далее убедимся, все более сложным идейно-философским и социально-историческим содержанием, приобретая все более проблемный характер, обусловленный постановкой и художественной разработкой Пушкиным именно на этой теме центральных вопросов своей современности и русской исторической жизни вообще — об отношении между государством и личностью, самодержавной властью и простым «маленьким» человеком, о путях русского исторического развития, о судьбах страны, нации, народа. Именно эта проблематика окажется в центре таких произведений Пушкина, связанных с темой Петра, как «Арап Петра Великого», как «Полтава», как глубочайшее из созданий поэта — «петербургская повесть» в стихах, «Медный Всадник». Первым в этом ряду, как бы сжатым, концентрированным введением во все последующее и является стихотворение «Стансы».

Если сравнить образ Петра, данный в «Стансах», с характеристикой его в «Заметках», становится сразу же очевидным иной теперь подход Пушкина к петровской теме и в особенности существенно иное освещение личности царя. И, учитывая программно-политический характер данного стихотворения для последекабрьского Пушкина и ту просветительскую, даже, еще точнее, воспитательную цель, которую поэт в нем перед собой ставит, это вполне естественно и понятно. В отрывке упоминается о «необыкновенной душе самовластного государя». Приводятся два примера, рисующих эту «необыкновенную душу». Петр прощает одного из видных деятелей его царствования, председателя ревизион-коллегии князя Якова Долгорукого, который неоднократно смело перечил ему, а однажды публично разорвал в сенате царский указ, считая его незаконным, что затем вынужден был признать и сам царь. Бесстрашный поступок Долгорукого снискал ему широкую популярность в оппозиционных кругах, был воспет в оде Державина «Вельможа», в стихотворении «Гражданское мужество» Рылеева. «Дерзкий поступок» Долгорукого высоко ценил Пушкин.[96]Упоминается и еще один случай. В 1711 году, во время злосчастного Прутского похода, русская армия была окружена много раз превосходящими ее турецкими силами. Петр, по преданию, обратился к сенату с особым посланием, предписывая, в случае если он попадет в плен, «не почитать его царем и государем» и не слушаться никаких распоряжений, которые турки могут вынудить его сделать. Но эти примеры великодушия и патриотизма Петра даны между прочим. Определяющим в характеристике царя является его деспотическое самовластие. Ясно, что в этом отношении ставить его в пример Николаю поэт никак не хотел. И вот в «Стансах», наоборот, всячески подчеркиваются положительные, созидательно-героические стороны деятельности Петра и вместе с тем человечные, гуманные черты, проявляющиеся в его «необыкновенной душе». В отрывке указывалось, что Петр «презирал человечество», здесь, наоборот, подчеркивается, что он «не презирал страны родной». Если в стихотворении и упоминается о «самодержавной руке» Петра («самодержавной», а не «самовластной»!), то отнюдь не для того, чтобы сказать, что она вооружена дубинкой (в черновике отрывка: «палкой»), а опять-таки чтобы подчеркнуть, что «самодержавною рукой он смело сеял просвещенье». В «Заметках» мысль Пушкина — мы видели — движется в русле радищевской традиции; в «Стансах» поэт через голову бездарных авторов реакционных «петриад» обращается к героико-просветительской трактовке петровской темы, как она давалась «великим сподвижником великого Петра» Ломоносовым и продолжавшим эту традицию Державиным.

Содержание «Стансов» — данный в них крупным планом, заполняющий все их основное пространство (три центральных строфы из пяти) портрет-характеристика личности и деятельности Петра. Явить образ Петра в качестве высшего образца царя-просветителя — в этом и заключается пафос стихотворения, во многом созвучный пафосу Ломоносова. В самом деле, стоит только прочесть две написанные Ломоносовым песни из его поэмы «Петр Великий» и его же «Слово похвальное Петру Великому», а затем пушкинские «Стансы», чтобы стала очевидной их близость. Совпадает не только общая тематика, не только основные мотивы, но почти к каждой строке и даже к каждому слову «Стансов» можно найти соответствующие параллели и переклички с этими ломоносовскими произведениями.

В личности и деятельности Петра Пушкин с горячим сочувствием отмечает как раз те свойства и черты, которые особенно прославляются его непосредственным предшественником. Ломоносов настойчиво подчеркивает «великодушие», сопряженное с «правдой», «мужество» и «трудолюбие» Петра. «Первое звание поставленных от Бога на земли обладателей есть управляти мир в преподобии и правде», — читаем в «Слове похвальном». Указывая вслед за тем на стремление Петра «установить во всем непременные и ясные законы», что осуществить помешали ему «военные дела», «великие другие упражнения» и, главное, ранняя смерть, Ломоносов заключает: «Но хотя ясными и порядочными законами не утверждено было до совершенства, однако в сердце его написано было правосудие» (VIII, 608). Сравним пушкинское: «Но правдой он привлек сердца». Лейтмотивом и поэмы «Петр Великий» и «Слова похвального» (он же неоднократно повторяется и в ломоносовских одах) является прославление «премудрого Учителя и Просветителя» — Петра — за то, что он «среди военных бурь науки нам открыл», «усерд к наукам был», «воздвигнул храм наук», просветил «умы», ввел к нам «просвещение» и т. п. У Пушкина: «нравы укротил наукой», «сеял просвещенье». Столь же настойчиво превозносится Ломоносовым трудолюбие — «великий труд» Петра, который «рожденны к скипетру простер в работу руки» («Надпись к статуе Петра Великого»), «понес для нас труды неслыханны от века» («Петр Великий»). В «Слове похвальном» этим неслыханным трудам отведено несколько восторженных страниц, в результате чтения которых в сознании возникает образ царя — неутомимого труженика, пушкинского «вечного работника».

С поэмой Ломоносова перекликаются и почти все остальные мотивы пушкинских «Стансов». Так, упоминанию в начале их о «мятежах» и «казнях», ознаменовавших начало петровского царствования, соответствует подробнейшее описание в первой песне поэмы стрелецких «мятежей», вложенное Ломоносовым в уста самого царя; там же упоминается о постигшей мятежников «горькой казни». О стрелецких «возмущениях» и казнях говорится и в «Слове похвальном». В целом ряде случаев «Стансы» близки указанным произведениям Ломоносова даже в чисто лексическом отношении. Пушкинское словосочетание: «нравы укротил» — едва ли не подсказано строкой из ломоносовской поэмы: «Свирепы укроти стрельцов — сказала — нравы »; у Ломоносова на разные лады говорится о «буянстве», «буйности», «буйстве» стрельцов. Аналогичный эпитет находим и у Пушкина: «от буйного стрельца». Пушкин говорит о Петре: «неутомим». О «неутомимых руках» Петра читаем в ломоносовском «Слове похвальном». Даже вся рифмовка первой строфы «Стансов»: «боязни» — «казни», «добра» — «Петра» — имеет соответствие в ломоносовской поэме (см. стихи 41–42, 307–308, 423–424, 471–472). Но особенно приближается, можно сказать, вплотную примыкает Пушкин к Ломоносову в предпоследней, четвертой строфе своих «Стансов», строки которой приобрели широко популярный, почти поговорочный характер. В самом начале поэмы Ломоносов пишет о Петре: «Строитель, плаватель, в полях, в морях Герой». Эта характеристика была подхвачена Державиным: «Строитель, плаватель, работник, обладатель». И вспомним пушкинские строки: «То академик, то герой, || То мореплаватель, то плотник, || Он всеобъемлющей душой || На троне вечный был работник». Но именно эта близость «Стансов» к творчеству Ломоносова делает особенно наглядным и выразительным то новое и свое, что вносит их автор в разработку темы, имеющей за собой почти вековую традицию.

Пушкин не только усваивает сугубо традиционную тему в ее наиболее до него прогрессивной — ломоносовской — разработке, но и развивает ее в нужном для него и очень важном направлении. Образ Петра, возникающий из пушкинских «Стансов», произвел глубочайшее впечатление на современников: « словно изваянный, является колоссальный образ Петра», — пишет о нем Белинский и, приведя полностью все пушкинское стихотворение, восторженно восклицает: «Какое величие и какая простота выражения! Как глубоко знаменательны, как возвышенно благородны эти простые житейские слова — плотник и работник!.. » (VII, 347–348). Однако, как мы только что могли убедиться, образ этот не является индивидуальным достоянием Пушкина, начинает складываться сперва в творчестве Ломоносова, затем Державина. В поэзии Пушкина он окончательно дорисовывается и в то же время получает дальнейшее и весьма характерное развитие.

Поэты XVIII века традиционно уподобляли воспеваемых ими монархов земным богам. Приравнивает Петра к божеству и Ломоносов. В одной из стихотворных надписей к статуе Петра Великого поэт пишет, что Петра еще при его жизни «уже за Бога почитали». «Он Бог, он Бог твой был, Россия», — восклицает он в одной из од (VIII, 286). Однако обожествление Петра носило в устах Ломоносова не столько льстиво одописный или религиозный, сколько политический характер. В явный противовес противникам Петра, объявлявшим его антихристом, Ломоносов славит царя-просветителя в качестве воплощенного божества, своего рода нового и истинного мессии. К матери Петра Наталье Кирилловне он обращается со словами, с которыми в Евангелии архангел Гавриил обращался к деве Марии («И ты в женах благословенна»), а в «Слове похвальном» прямо пишет: « ежели человека, Богу подобного, по нашему понятию, найти надобно, кроме Петра Великого не обретаю». Но, не говоря уже о том, что подобные сопоставления должны были быть в глазах верующих кощунственными, сама эта иконописная оболочка являлась данью традиционному церковному витийству. Несмотря на всю приподнятость тона ломоносовских писаний о Петре, из-под этой оболочки проступал сугубо земной образ царя — могучего исторического деятеля, «истинны дела, великий труд» которого поэт восторженно прославляет. Вместе с тем в духе народных песен о Петре Ломоносов настойчиво подчеркивает «простоту» облика и обхождения царя-труженика, который не гнушался быть «меж рядовыми солдатами», «с простыми людьми как простой работник трудился». Петр предстает в воображении поэта не только «в дыму, в пламени», но и «в поте, в пыли» (VIII, 610).

Полностью снимая с облика Петра ореол божественности и вообще какой бы то ни было иконописный налет, Пушкин доводит до конца начатую Ломоносовым демократическую, почти «мужицкую» его трактовку. Этот характерный процесс все большей — от Ломоносова к Пушкину — демократизации образа Петра находит себе и соответствующее стилистическое выражение. В приведенной выше ломоносовской строке — характеристике Петра — нет слов: «плотник» и «работник». Для эпической поэмы, требующей, согласно учению Ломоносова о трех штилях, «высокого штиля», эти «простые, житейские» слова никак не подходят, являются недопустимо «низкими». Слово «работник», как мы видели, Ломоносов в отношении Петра употребляет, но позволяет себе это только в прозе. Что же касается слова «плотник», то вместо него поэтом употреблено слово «высокого» ряда: «строитель». Это же слово повторяет и Державин в своей строке о Петре. В то же время Державин, сделавший очень важный шаг вперед от Ломоносова в отношении упрощения, демократизации поэтического словаря, вводит в свою стихотворную строку слово «работник». Демократизация лексики получает окончательное завершение в строках Пушкина, не только усваивающего державинское слово «работник», но и смело вводящего в свое «высокое» по содержанию стихотворение стилистически, по представлениям того времени, полностью этому противопоказанное «низкое» слово: «плотник» («сардамским плотником», кстати, называет Петра, но опять-таки лишь в прозе — в своем «Письме к другу » — Радищев). Помимо этого, слова «плотник» и «работник» поставлены Пушкиным в рифме, что придает и каждому из них, и обоим вместе повышенную силу выразительности и тем самым сообщает особую весомость. Из трудового народно-крестьянского обихода заимствует Пушкин и сравнение Петра с сеятелем («сеял просвещенье»), в результате которого наряду с царем-плотником возникает образ царя-земледельца. Вспомним, что в автобиографическом и проникнутом скепсисом стихотворении 1823 года с сеятелем сравнивал себя сам Пушкин: «Свободы сеятель пустынный». Сопоставление этих образов весьма знаменательно и с точки зрения эволюции политического мировоззрения Пушкина, раздумий поэта-мыслителя о наиболее плодотворном для данного времени пути развития страны. Идти декабристским путем — сеять свободу — преждевременно («Я вышел рано, до звезды»). Вернее другой путь — сеять просвещенье, неминуемым следствием чего, по Пушкину, и явится народная свобода.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-18 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: