Не знаю, командирский омерзительный дым в тесной рубке помог или просто произошла адаптация к невесомости, как у космонавтов, но после третьего выхода на спасение я никогда уже в жизни не укачивался, хотя меня потом и вверх ногами в ураган переворачивало. Травил еще раза два, но это от перенапряжения физического или с похмелья. Есть только очень хочется — между прочим тоже, симптом ненормальности состояния организма, хотя и не болезненный. Вообще же врачебная наука считает, что морская болезнь не имеет летального исхода.
Но вот однажды мы стояли на якоре далеко от берега. На борту нашего спасателя работали три береговых специалиста — монтировали трансляционную установку. Мы сорвались с якоря по тревоге и не смогли ссадить рабочих — не было времени. Все трое раньше никогда в море не ходили. А тут сразу угодили в одиннадцать баллов в Баренцевом зимой. Один стенал, стонал, ползал по всем внутренним помещениям, умолял о помощи, но не до него было, ибо «не имеет летального исхода». Только посмеивались, наверное, над беднягой остряки-матросы. Он забился под стол в кают-компании и умер там. Сердце не выдержало рвотных спазмов пустого желудка, дурноты, желчи во рту, безнадежности одиночества в страданиях.
Психика и в этом деле играет огромную роль. Я, например, убежден, что еще раньше преодолел бы укачивание, если бы не четыре слова боцмана на шхуне «Учеба», когда мы первый раз вышли в Маркизову лужу. Была безветренная зыбь, лето. Боцман собрал нас в шкиперской в самом носу — тягучий запах смолы, краски, растворителей, жара, пот — и начал учить вязать морские узлы. Кое-кто из нас (шестнадцать лет в среднем нам было) начал бледнеть. И боцман сказал мне: «Будешь укачиваться, удирай домой!» Гипнотической силой оказались его дурацкие слова наполнены: начинаешь думать о приступе болезни еще до того, как судно концы отдаст, — страх, внушение…
|
Недавно знакомый режиссер снимал фильм о ленинградских лоцманах и поинтересовался их мнением обо мне. Лоцмана сказали, что меня знают, много раз встречали и провожали, перешвартовывали и книжки мои читали. Книги неплохие, но плохо, что я укачиваюсь сразу за Кронштадтом — в Маркизовой еще луже. Боже, как я взбесился! И до сих пор бешусь. Ну зачем врут?.. Хотя понятно все. Если человек пишет книги — значит, он обязательно должен быть хоть в чем-нибудь слюнтяем и очкариком.
Глава четвертая
К рецензии.
В моменты смертельной опасности Сомов говорил сам себе или другим: «Ну, подошла твоя ария!» И: «Не сучите ножками!»
Частенько не авторитет и величие руководителя создают уважение к учреждению, им возглавляемому. Наоборот, мощь учреждения дает вес руководителю, хотя его истинный вес — вес пера.
Сомов был авторитетен и обыкновенно величав в своих поступках командира, капитана, начальника, принимающего на себя всю ответственность за решение о чужой жизни и смерти.
24.02
+13°. Серо. Зыбь.
Начал работать теплый кондишен.
Десять лет назад встретили здесь огромного кашалота. Мне он в жилу был, так как я вез рукописи сумасшедшего, вообразившего себя в брюхе Большой рыбы. Из этих рукописей я насочинял несколько рассказов, ибо увлекался в свое время «странной» литературой. И даже назвал одну книгу «Среди мифов и рифов», ибо в ней присутствовали записки сумасшедшего, которого я назвал Геннадием Петровичем М. И когда десять лет назад мы встретили здесь огромного кашалота, мчавшегося куда-то по своим делам с сумасшедшей скоростью, то у меня мелькнуло, что взбесился кашалот из-за того, что в его брюхе сидит мой Геннадий Петрович М.
|
Нынче встретили кашалота, который тихо-мирно спал на волнах, и… прикончили его. Лень было второму штурману с крыла мостика в рубку идти, чтобы снять рулевое управление с автомата и отвернуть на пять градусов. «Да какой это кашалот?.. И никакой это не кашалот — бревно какое-то… Да и не наедем мы на него… в полукабельтове пройдем…» Пока штурманец рассуждал и прикидывал, кашалот проснулся, дернулся и — прямо нам под форштевень, а неслись двадцать два узла. И из-под винтов вылетел уже кашалотный фарш.
— Эх, Игорь Аркадьевич, так вас в перетак! — не сдержался я. — Еще Мелвилла с собой по всем морям возите!
Морячку, конечно, муторно стало на душе. Ведь даже курицу-дуру, выскочившую на дорогу под колеса автомобиля, жалеешь. И чувствуешь себя омерзительно, убийственно. Я так белку угробил в Михайловском. И до сих пор не забыть…
Чтобы поскорее затушевать неприятное событие, Игорь вспомнил один занятный эпиграф к «Дику». Мелвилл предварил роман доброй сотней эпиграфов — ни черта он их не боялся. И есть там четыре довольно фривольные строки из «Похищения локона»:
Заботу же о нижней юбке лучше
Пятидесяти верным сильфам препоручим.
Ведь эта крепость уж не раз была взята,
Хоть укрепляют стены ребрами кита.
Так вот, Игорь весьма наблюдательно заметил, что здесь ошибся ради рифмы переводчик. Ибо нижнюю юбку, я бы сказал все-таки — корсет, укрепляли китовым усом. И пропустить в эпиграфе такую чушь главный китовый специалист не мог.
|
Конечно, Игорь прав: из китовых костей-ребер полярные аборигены собирают остовы своих жилищ. И хороши были бы бедра наших дам, если бы они пытались защищать их китовыми ребрами!
В заключение отвлекающих от неприятного происшествия с кашалотом рассуждений второй помощник спросил, кто все-таки прототип моего сумасшедшего Геннадия Петровича М.
Что ж, можно уже поставить точку и в истории с ним.
Много получил я недоумений по поводу его новелл в путевых книгах. Читатели сетуют, что бред Геннадия Петровича мешает цельности восприятия и раздражает. Да и коллеги-писатели в большинстве поругивают, считая всю линию записок Геннадия Петровича надуманной и литературной. И я со всем этим согласен, но…
Недаром же была дискуссия о возрождении интереса к мифу. Возможно, мифы, притчи симпатичны нам потому, что они начисто лишены каких бы то ни было рассуждений, формулировок, лобовой открытости смысла в тексте. Единственный словесный жанр, где существует показ в стерильно чистом виде.
Сквозь тени древних слов, сквозь лад мифических строк просвечивает какая-нибудь простая истина. Простая, как крик петуха или горсть зерна в ладони сеятеля. И сам прием сказителя, который использует сверхфантастическое, сверхпарадоксальное и намеренно туманит речь, знаком всякому человеку, пытавшемуся передать другому простоту бесконечно сложного. Древние знали, что если показать истину как она есть, не облекая ее никакими покровами, то люди не увидят и не услышат. Должны видеть ее, потому что она перед ними, но не увидят, потому что не способны видеть неприкровенную истину. Вот почему истина облекается в мифический образ, прикрывается часто и вовсе чуждым ей покровом и тогда вместе с этим образом или покровом становится отчасти доступной и для неразвитого духовного зрения.
В мифы ушел Геннадий Петрович М.
На самом деле его звали Геннадий Петрович Матюхин.
Вот его предсмертные больничные записи.
Последнюю тетрадь он назвал почему-то «Ария Джильды».
«Гномы, вероятно, избегают меня, хотя я зову их каждую ночь. Они знают: я не удержусь и расскажу кому-нибудь о них и о том, что я их видел. Ведь они приходят только к тем, кто никогда и никому не проговорится. Таких они угадывают на огромных, галактических расстояниях. Моя беда, что я не могу без человеческого общения, а социальное одиночество для автора бессмертной книги обязательно. Писать же не бессмертную книгу я считаю бессмысленным. И потому удаляюсь в брюхо кашалота. Я это делаю еще и потому, что мне не нравятся соседи по палате.
Вообще-то все соседи хорошие, нормальные. Они, например, лепят снежных баб, когда нас выводят на прогулку в больничный сквер. Сейчас декабрь. Промозгло. Бабы получаются кривобокие и страшные. А женщины — это так прекрасно!..
…В вазе стояли обыкновенные маленькие подсолнухи.
Я хотел ей сказать, что молоденькие подсолнухи чудны и добры, как телята, потому что они теплы, шершавы и глупы. Я хотел, чтобы она поняла, как я талантлив…
Но говорила она, говорила быстро, немного побледнела, похорошела, курила.
— …Предпочитаю эгоистов, людей, думающих и заботящихся только о себе! Да! Извольте! О таких не надо заботиться, и можно не быть им обязанной — свободной!.. Хочу опять музыкой заняться. Знаете, зачем? Чтобы убедиться в том, что ничего не можешь, не умеешь, не способна… Понять музыку — отдаться ей! Но я не хочу, сопротивляюсь, не желаю отдаваться, а понять музыку хочу, знать хочу… Советовать не люблю людям. И вам не буду, хотя могла бы, есть что советовать, да! Только ответственности за советы не терплю — опять свободы лишает! И через совет вы в меня заглянуть можете. Советовать — в себе такое открыть, что словами не выболтаешь… Вы слушаете, думаете: душу выворачивает, — фиг! Я скрытная. Такая скрытная, что самой страшно — так хитрить могу, такой дым напущу — на контрапункте! Я честная только тогда, когда это не вредит. Я всегда поддакиваю. Унизительно поддакиваю, в ущерб самолюбию, но свое заветное сохраняешь… Еще. Головы никогда не теряла. Может, потеряю еще? С вами вдруг потеряю, а? Это хочется иногда — голову потерять! Иные поступки без такого не свершишь… Самое страшное — верить! Верить — вечно быть обязанной предмету веры — полная потеря свободы!.. Да, иногда хочу горе перенести, пережить горестное потрясение достойно… Не смейтесь! Не ухмыляйтесь! Горе делает человека значительнее в своих глазах, да. И в чужих, если хотите…
Я спросил что-то о ее отношении к любви. Она сказала, что любовь мощно приближает к жизни, но, боясь жизни, она боится любви, непременных, жестких связей с действительным. Для того чтобы примириться с действительным, ей нужно удаление от него. И это означает один выход — заняться искусством. Только в него можно уйти от жизни и одновременно влиять на жизнь, изменять ее…
— И чувствую, чувствую, медленно, медленно, по капле, но собирается во мне мужество, отчаянность Марины, она — мой бог! Знаю, верю, наберется достаточно смелости — тогда вспыхну и сгорю быстро, — и черт с ним, со мной тогда! Зато уважать себя буду. И вы все будете! В уважении к себе самой — цель жизни…
О театре она сказала, что разочаровалась в нем. Если сама не живет, то мечтать умеет мощно, и театр ей не нужен больше. Из книг берет только то, что уже созрело в самой, то есть берет в книгах подтверждения, они не могут открыть ей нового. Ненавидит Кристофа.
Ее послал мне сам черт. Хирург, врач, который изучает болевые точки на человеческом теле, а сам корчится под… Воистину, будь проклят тот день, когда я написал ей! С Юлием — за моей спиной по два письма в неделю. Пожалуйста, но зачем скрывать? И объяснение: „На все это можно закрывать глаза, а самой думать и отвечать серьезно. И, знаешь, от всего этого в целом появляется что-то новое в себе. Это интересно, Мостик!“ Садизм? „Чтобы мне нравился человек, мне нужно видеть, знать, что он страдает. Чтобы огонь, который во мне, не потух, ему нужны дрова…“
Все мелкие обстоятельства последнего дня нашей совместной жизни я помню хорошо.
Она узнала о концерте Клары Кадинской (сопрано) в филармонии случайно. Билетов не было. Но она не сомневалась, что достанет. Одевалась со сладострастным наслаждением. Напевала из второго действия „Риголетто“: „О, дорогое имя…“ Надела длинное зеленое платье и зеленой тушью подвела глаза. При оранжево-рыжих волосах получилось что-то напоминающее осенние каштаны в Ялте. Билет купила через знакомую гардеробщицу на последнюю десятку, но во втором ряду, центр.
Певица вышла к черному роялю тоже в зеленом платье и с глазами, подведенными зеленым. Певица была прекрасна. Все недоступные ей миры красоты, свободной, парящей над буднями жизни… Все несбывшиеся мечтания… Неудовлетворенные страсти… Нежнейший французский шампунь… Джузеппе Верди… Оркестр ГАБТа СССР… Ослепительно-черный фрак дирижера Фуата Мансурова…
И певица заметила, отметила ее. Они легко слились в единое. Певица пела ей, смотрела на нее. Потом кинула ей розу со сцены.
Сверхнаслаждение, сверхнаркоз — катарсис.
Домой шла пешком по весенним лужам. Расстегнула пальто, ласкалась к ветру, слышала, как распускаются почки бульварных лип…
Потом тяжелая истерика, валериана, тазепам, димедрол…
Утром уехала к подруге и не вернулась.
Этакая „Крейцерова соната“, но, к счастью, без летальных исходов.
Кого мне ненавидеть? Себя? Ее? Кадинскую? Верди?
У нынешних актрис такие стали маленькие глаза, что в них не разглядеть души, даже если душа, возможно, там прячется огромная.
Актер может быть стопроцентным дураком, но он обязан быть таинственным дураком.
Последний раз я увидел ее во сне в ночь Нового года.
Случайно встречаемся возле Синода. Но ощущение такое, будто оба знали о встрече, готовы к ней. Она приглашает к себе домой. Я опаздываю на службу — военная служба, идет какая-то новая война. Спокойно соглашаюсь, но растет тревога опоздания. У нее дома много незнакомых людей. Да, во дворе жуткая грязь — заляпал ботинки. Она ведет себя замедленно, намеренно неторопливо во всем, хотя видит, что я дергаюсь. Женская наивность или хитрое испытание: нарушит он служебный воинский долг ради меня? Прошу ее проводить меня в часть. Идем мимо дома, в котором мы когда-то с ней жили. Он пуст, окна выбиты — взрывной волной?.. Мне надо еще куда-то зайти, чтобы переодеться в форму. Я опаздываю уже безнадежно. И еще понимаю, что такси в войну быть не может. Едем на троллейбусе, очень медленно. Потом она ведет меня через какой-то заграничный пассаж. Вокруг никого. Я спокойно касаюсь ее руки и понимаю, что женщине можешь простить все, если она вернется. (Только надолго ли?) Она приводит меня к себе на работу. Комната заставлена столами. Все столы аккуратные, ее завален папками, бумагами, захламлен. Она смеется и скидывает весь хлам на пол. Она хорошо выглядит, хотя постарела. И совсем чужая. И я вспоминаю, что она старше меня на два года. Я ухожу выполнять свои долги. Мне грустно и хорошо. Я говорю:
— Если я вернусь, то можно ангажировать тебя на мазурку?
— Я не танцую мазурку…
Теперь-то она, пожалуй, готова ее станцевать, но все уже поздно, совсем поздно.
Излюбленная повадка: прикрывать наглость желаний наивностью и алогичностью.
Если украшению нравится быть украшением, то почему ему не быть им? Если женщине нравится украшать собою мир, то и бог ей в помощь!
Моя Мэри-Маша будет очень любить сказки про принцесс и принцев. И очень будет любить подолгу рассматривать иллюстрации к ним. И, найдя на рисунке что-нибудь такое, чего раньше не замечала, будет счастливо смеяться. Правда, она будет счастливо смеяться и тогда, когда увидит лопух в канаве.
В сегодняшней прозе ни в коем случае не следует писать женскую внешность. Только имя, возраст, профессия. Не унижаться до деталей типа „натянула край юбки на худые колени“!..
Несчастная первая любовь для мужчины плоха не только тем, что ему нос натянули и ему больно. Особенно плоха она тем, что весьма длительное время, а иногда всю жизнь, мужчина потом страдает книжным восприятием женского. И даже при любви к жене и ее любви к нему он редко бывает удачлив в браке, ибо все ищет в жене книжной поэтичности. И еще. Человека, который в первой юности несчастливо любил женщину, тянет потом всю жизнь к ее матери, отцу, сестре. И перед этими людьми, когда мелькает в них Она, он так же мучительно счастливо робеет.
И старая львица, и старая лошадь, и старая крестьянка — все они очень похожи.
И красивая женщина, и хороший писатель верят комплименту только на короткий миг самого комплимента, ибо сомневаются в себе.
В палате нас пятеро.
Сегодня сосед справа рассказал, что бросил жену по причине бесплодия. Какая гнусность!
А Ярослав Иванович — сосед в ногах — китобой. Он про дельфинов рассказывал. Оказывается, они указывали гарпунерам промысловой флотилии кашалотов. Обычно, когда одного кашалота подстрелят, другие его сородичи уходят на большую глубину, и охотник их теряет. Дельфины же вертелись и прыгали в тех местах, где кашалоты собирались вынырнуть, указывая гарпунерам на обреченных китов. И лишь когда гарпунер поразил все цели, дельфины, „сочтя свою миссию разведчиков выполненной, удалились из района промысла“. Мне кажется, понятия „разведчик“ и „предатель“ слишком часто путают. Особенно в книгах и в кино. Ведь дельфины ничем не рисковали, донося на кашалотов. Да и какие же они разведчики? Они вели себя как легавые люди или легавые собаки. Судя по всему, дельфины, несмотря на приятное выражение их физиономий, мерзавцы и предатели, гнусные предатели! Мне обязательно нужно будет их опасаться, когда я буду плавать в кашалоте.
Левый сосед часто гневается на медперсонал. Но он ненастлив и тускл в гневе. Лет пятидесяти. Все вспоминает романы. Особенно первую любовь, когда девушка ему надоела и он решил от нее избавиться и искал предлог. И вот выменял на кулек леденцов у младшей сестренки возлюбленной ее дневник. Младшая знала, где старшая хранит дневник, а время было послевоенное, и она соблазнилась на леденцы. И вытащила дневник из дымовой трубы, где тот хранился.
И вот мой левый сосед изучил дневник. И обнаружил запись о поцелуе, который его девушка подарила кому-то другому в давние, еще до их знакомства времена. И он решил эти „данные“ использовать.
Девушка пыталась удержать его и даже все повторяла: „Делай со мной все, что ты, как мужчина, хочешь“. Но он ничего с ней делать не стал, чтобы во всем этом деле не завязнуть, а самой девице объяснил, что обещал ее матери и пальцем дочь не трогать. И не тронул, „морально устойчивый был“. Так он нам и рассказал, что был морально устойчивый.
Девица укатила на целину, спуталась там с каким-то обормотом, родила сына и назвала в честь этого моего левого соседа Володей.
И вот они через много-много лет случайно встретились. И у нее уже „были морщинки возле глаз, как гусиные лапки“, но она еще „вся такая упругая, такая упругая, как футбольный мяч, а у него сердце сжималось от прошлых воспоминаний“.
И ведь я соседу не сказал: „Сволочь ты, сволочь!“
А почему не сказал? Потому, что ежели он всем в палате это рассказывает, так обыкновенно-откровенно, с рассудительными интонациями, как он девочку в голодное время леденцами соблазнил, чтобы она старшей сестры дневник ему продала, маленькую душу свою испачкала, то следовательно — сосед мой левый ничего в том плохого и сейчас не видит. Какой смысл обругать? Его убить надо, но кто на себя такую черную работу возьмет?
Пока он рассказывал, я почему-то вспомнил, как уже порядочно лет после войны мать вернулась из магазина вся в слезах. Оказывается, видела, как продавщица влила в бидон сметаны сколько-то там простого молока — разбавила для своей наживы. И вот мать плакала не от жидкой сметаны, а потому, что сделала это все продавщица на глазах всей очереди, нагло, открыто. И вся очередь рабски молчала… А на материнский упрек продавщица ответила: „А мне детей кормить надо?“…»
Из всех записок Геннадия Петровича видно, что когда острота в восприятии грубости и пошлости жизни достигает слишком высокой степени, то происходит душевная катастрофа — человек сходит с ума.
Но довольно долго мне представлялось, что автор бежал в кашалота, чтобы уклониться от непомерности жизненной ноши.
Спустя годы меня осенило, что он, забираясь по стопам дезертира Ионы в брюхо кашалота, возможно, и не думал о бегстве от зла, от жизненных сложностей и перегрузок. Нет! Наоборот. Он задумал атаковать Зло мира изнутри! Но не преуспел в этом, как, впрочем, и Ахав Мелвилла. Мой больной автор записок никак не был пескарем, ибо верил в возможность счастья для людей и хотел драться за него. Хотя, конечно, гуманитарно-интеллигентская сущность души и натуры его и представить не могла жестокой последовательности безумного капитана «Пекода».
И вот он погиб вместе с кашалотом в струях холодного Фолклендского течения под винтами теплохода.
Иначе и быть не могло.
Говорят, что несколько лет назад, когда в Антарктиде еще совсем не существовало инфекционных микробов, зимовщики так отвыкали от любой заразы, что поголовно валились с гриппом, когда получали корреспонденцию из дома. И ласковые письма к ним приходилось перед отправкой в Антарктиду стерилизовать. Ну а истончившуюся человеческую душу от плохого в жизни уже ничем не защитить…
Получили теплое обмундирование.
Ватные брюки приблизительно в норме. Валенки (на резине) великоваты, но терпимо. Тулуп огромен, но уютен. Варежки — на меху! Люкс!
Растения уругвайских припортовых пустырей в каюте хорошо цветут. Ветки эвкалипта и сосновые (с шишками) покачиваются на кренах и шуршат обаятельно.
Пошла прибавка полярных к зарплате в 1,7%.
Туман, туман, туман.
Тьма.
Зыбь слабая, но у датского прожектора, подключенного на месте носового якорного огня, то и дело выбивает предохранитель. Заштилило, а по прогнозу, который нам дали с Молодежной, здесь шесть-семь баллов штормик. В адрес антарктических прогнозистов отпускаются шуточки: зачем они здесь сидят, если и у себя под самым носом ничего толком предсказать не могут?..
Устойчивая связь с теплоходом-дальневосточником «Капитан Марков». Он идет к Дружной.
Старпом докладывает:
— Виктор Викторович, «Капитан Марков» будет готов слиться с нами в экстазе ровно через двое суток!
Итак, мы уже не одни здесь.
Вспоминаю, что в какой-то степени обязан и «Капитану Маркову» тем, что нынче колыхаюсь в Южном океане.
Год назад оказался в «стреле» в одном купе с молоденьким парнишкой. Выяснилось, что он третий или второй электромеханик с теплохода «Капитан Марков». «Марков» только что пришел из Владивостока в Ленинград Северным морским путем и через неделю снимался из Ленинграда на Антарктиду. Парнишка же ехал в Москву с сувенирами для подшефной школы. И у меня вдруг засвербило: вот это рейс — сразу от полюса до полюса! И делает такой рейс молоденький паренек, а я что? Хорошо бы самому…
Вот и плыву.
В шесть двадцать утра старпом орет от радара:
— Есть! Первый пойман! — Так орут, поймав комара.
— Кого поймали?
— Первый айзенберг!
Итак, первый айсберг обнаружен на меридиане мыса Кейп-Норт острова Южная Георгия в дистанции от острова в сто восемьдесят миль. Это я уточняю для памяти, когда наношу координаты айсберга на карту.
Широта 51°, долгота 38° западная.
В ночной темной рубке возникает девчонка лет девятнадцати. Она смущается старпома и меня, но ей очень нужна вода — хоть на десять минут пресной воды в душ. От стеснения девчонка подшаркивает ногами, как бы зачеркивая след одной ноги другой. При этом смешно придерживает юбчонку. Славная девчонка, она кормит ночную вахту. И старпом обещает дать воды. Потом говорит мне:
— Она левой ногой пишет, а правой зачеркивает — заметили? Вот так минут пять, а потом: «Дайте, пожалуйста, ключи от бани…»
Второй айсберг визуально обнаружили в тринадцать часов в десяти милях с правого борта.
Долго шли в кольце сиреневой мути — тумана, в зените над судном голубел Шестой океан, под бортом промелькивали буро-рыжие водоросли. Ветер давил прямо в корму, спрессовывал туманную муть впереди на курсе, муть плотнела, потом превратилась в темную полосу, и над этой полосой и сквозь нее привиденчески засветилась вершина айсберга.
Вскоре просматривалось и подножие.
Я измерил его высоту секстаном — три минуты. Приятно было взять в руки секстан и сунуть нос в мореходные таблицы — давно уже я не ощущал в руке тяжесть прибора для астроориентации.
И конечно, неотступно стоял перед глазами первый айсберг, встреченный в жизни, меченный инвентарной биркой возле Ньюфаундленда.
Здешний чистенький, без всяких номеров. Его высота получилась сорок пять метров — мальчишка, пацан, сбежавший от семейства на вольную волюшку.
Объявили о встрече с айсбергом по судну.
И начали вести от него счисление — толком объяснить, что это за механика, сложно, но суть в том, что считаешь плывущие ледяные горы неподвижной сушей и следуешь от одной к другой, не выпуская ориентир с экрана радара. Такая здесь сложилась практика судовождения: ничего другого-то нет — ни четкого горизонта и светил, ни радиопеленгов, ни точных берегов даже самого материка.
Спустился в каюту, поставил к иллюминатору банку с припортовыми уругвайскими цветочками и все-таки начал акварелью натюрморт. А когда заканчивал, за стеклом иллюминатора проплывали уже два следующих айсберга.
25.02
В восьмидесяти милях с правого борта траверз острова Южная Георгия. За ним на той же параллели Его Величество мыс Горн.
Я никогда уже не обогну его. Носить в ухе серьгу разрешалось только тем морякам, которые обогнули. Не носить мне серьги в ухе.
Остров Южная Георгия открыл Кук. Соседний островок он не заметил. Зато наши заметили. И Беллинсгаузен назвал его именем одного из участников плавания — Анненкова, ветерана Наваринского сражения, дважды обошедшего вокруг света.
На Южной Георгии похоронен Шеклтон.
Хороший был человек. Красиво прожил жизнь и красиво ее закончил.
Он прошел на шлюпке от кромки материкового льда Антарктиды до острова Южная Георгия зимой, чтобы вызвать помощь товарищам с погибшего корабля. Никто их без денег спасать не пожелал. И Шеклтон разорился на спасательной экспедиции, но всех уберег.
На Южной Георгии в порту Грютвикен (построен англичанами в период зверобойно-китового бума в 1906 году за одиннадцать месяцев) жил его друг Салвенсен.
Четвертого января 1922 года Шеклтон зашел в Грютвикен по пути в последнюю антарктическую экспедицию. До полночи они пили и вспоминали прошлое. Салвенсен проводил Шеклтона на судно. Это была шхуна «Куэст» («Поиск»). Поднимаясь на борт, Шеклтон сказал другу: «Нам впереди предстоят, старина, трезвые дни. И ты уж меня извини, завтра я снова хочу покутить, прямо с утра. Не возражаешь?»
В 03.30 Шеклтон скоропостижно скончался. Но перед тем как лечь спать, сделал в дневнике запись. Последняя строчка ее: «С наступлением сумерек я увидел одинокую, поднимающуюся над заливом звезду, сверкающую драгоценным камнем…»
Салвенсен выбил на могиле друга звезду.
Подшкипер вручил мохнатую шапку. Теперь есть что ломать перед величием здешней природы.
Солнце и ослепительная ясность. И вдруг я впервые за рейс достал машинку и печатаю вот это. Раньше только чиркал в блокноте. «Эрика» явно радуется, что хозяин опять начал шлепать ее по щекам и заду: все подневольные женщины одинаковы!
Танкер «БАМ» попал в какой-то переплет и задерживается. Вероятно, мы в Молодежной будем швартоваться к барьеру, чтобы брать топливо с береговой емкости.
В горах Принс-Чарльз есть хребты Атоса, Портоса и Арамиса.
Бедный Арамис! Всегда он «и»…
26.02
Курс чистый зюйд.
В два ночи по судовому времени на пятнадцатой параллели вошли в антарктические воды.
Южный океан. Последний океан, который тосковал по мне с момента своего рождения, теперь может успокоиться. (Мало кто знает, что называть небо Пятым океаном нельзя. Небо — Шестой. Десяток лет назад люди осознали, что воды, окружающие Антарктиду, следует уважать не меньше, нежели воды, окружающие Северный полюс. И в противовес Северному Ледовитому океану назвали их Южным Ледовитым.)
С девятнадцати часов начали густо встречаться купающиеся пингвины. Нырнув, они растягиваются и делаются чем-то похожими на улиток. Вокруг барражируют темные и молчаливые поморники.
Юра уже простудил горло — ангина. И я, и капитан-наставник до смерти боимся последовать его примеру.
Прогноз — шесть-семь баллов — сбывается. Давление падает. В снопах света от двух мощных прожекторов крутится, вертится, несется, стремится, струится смесь из тумана, мороси, бусовы, брызг и всей другой возможной мути.
Видимость не больше пятидесяти метров.
На шестнадцатимильной шкале радара разом до двадцати пяти отметок от айсбергов. Идем малым — восемь узлов.
И абсолютно непонятно, как могли люди плыть здесь на парусных корабликах и без всякого радара? Эта тривиальная мысль-вопрос не покидает подсознания ни на минуту. Слава первопроходцам, слава! Попробуй с завязанными глазами пройти из угла в угол по своей родной комнате! А они прошли здесь в черной непроницаемой мути, в полную неизвестность, без всяких даже намеков на карту и под намокшими, обледенелыми парусами. Как они умудрялись лавировать, когда айсберг открывался по носу в сотне метров, как? Фантастика!
На экране радара за айсбергами светятся кометные хвосты. Средняя скорость их движения около ста пятидесяти метров в час. Отражение на экране дает и кильватерный след, и обломки льда, увлекаемые горой. Эти обломки очень опасны и для нас, а что говорить о предках?
Второй помощник не отрывается от радара. Парень под два метра ростом. Современный судоводитель во всех смыслах. Заканчивал английскую школу, прекрасно знает язык. Любит море и отчаянно жалуется на тупость и ограниченность морской судоводительской профессии. Честолюбив по-хорошему — то есть жаждет скорее принять на себя возможно большую ответственность: например, остаться на ремонте за старпома. За час до конца вахты начинает мечтать о том, как спустится в каюту, залезет в койку и накроется «Моби Диком», которого перечитывает во второй раз: «Совсем по-другому читаешь, когда сравниваешь уже со своим собственным опытом». Я заметил, что надо еще плюс к морскому опыту немного знать Библию, чтобы уловить нюансы Мелвилла. Оказывается, Игорь Аркадьевич имеет Библию и в нее заглядывал. Жалуется на кошмары, если поест после вахты, перед сном. И ничего не ест, только мандарин. Кошмары профессиональные, судоводительские — судно идет по суше! Говорю, что у меня такие же; рассказываю, что провел пароход через пустырь возле Корабельного кладбища в Ленинграде и даже разок по Невскому проспекту. У него главный кошмар — Стокгольмские шхеры, где его пароход вылезает на сушу, раздвигая форштевнем гранитные утесы.