«Тотчас после похорон Алеши (умерший в младенчестве сын Достоевских. – В.Р.)… – писала А. Г. Достоевская, – мы переехали в Старую Руссу, а затем 20 июня Федор Михайлович уже был в Москве. Здесь ему очень скоро удалось сговориться с редакцией «Русского вестника» по поводу напечатания в следующем 1879 году нового его романа («Братья Карамазовы». – В.Р.). Окончив это дело, Федор Михайлович поехал в Оптину пустынь. История его путешествия или, вернее, «блужданий» с Вл. С. Соловьевым66 описана моим мужем в его письме ко мне от 29 июня 1878 года. Вернулся Федор Михайлович из Оптиной пустыни как бы умиротворенный и значительно успокоившийся и много рассказывал мне про обычаи Пустыни, где ему привелось пробыть двое суток. С тогдашним знаменитым «старцем», о. Амвросием, Федор Михайлович виделся три раза: раз в толпе при народе и два раза наедине, и вынес из его бесед глубокое и проникновенное впечатление. Когда Федор Михайлович рассказал «старцу» о постигшем нас несчастии и о моем слишком бурно проявившемся горе, то старец спросил его, верующая ли я, и когда Федор Михайлович отвечал утвердительно, то просил его передать мне его благословение, а также те слова, которые потом в романе старец Зосима сказал опечаленной матери 67... Из рассказов Федора Михайловича видно было, каким глубоким сердцеведом и провидцем был этот всеми уважаемый «старец»68
Из письма Ф. М. Достоевского – А. Г. Достоевской
29 июня 1878 г. Москва
«Милый голубчик Аня, только что сейчас воротился из Оптиной пустыни. Дело было так: мы выехали с В. Соловьевым в пятницу, 23 июня. Знали только, что надо ехать по Московско-Курской железной дороге до станции Сергиево, то есть станций пять за Тулой, верст 300 от Москвы. А там, сказали нам, надо ехать 35 верст до Оптиной пустыни. Пока ехали до Сергиева, узнали, что ехать не 35, а 60 верст. (Главное в том, что никто не знает, так что никак нельзя было узнать заране.) Наконец, приехав в Сергиево, узнали, что не 60 верст, а 120 надо ехать, и не по почтовой дороге, а наполовину проселком, стало быть, на долгих, то есть одна тройка, и ту останавливаться кормить. Мы решили ехать и ехали до Козельска, то есть до Оптиной пустыни, ровно два дня, ночевали в деревнях, тряслись в ужасном экипаже. В Оптиной пустыни были двое суток. Затем поехали обратно на тех же лошадях и ехали опять два дня, итого, считая со днем выезда, ровно семь дней. Вот почему и не писал тебе долго, а из Оптиной пустыни писать было слишком неудобно! потому что надо было посылать нарочного в Козельск и т.д. Обо всем расскажу, когда приеду» (ХХХ1, 35–36).
|
Из «Листочков воспоминаний»
Дмитрия Ивановича Стахеева (1840–1919) –
представитель знаменитой купеческой династии Стахеевых, широко известный в 1870–1890-е гг. писатель, в разные годы работал редактором в журналах «Нива», «Русский Мир», «Русский Вестник».
Д. И. Стахеев
«О некоторых писателях и о старце-схимнике. Оптина пустынь, находящаяся в Козельском уезде, в 4 верстах от этого города, была когда-то облюбована некоторыми нашими крупными писателями, ездившими туда... не знаю, впрочем, с какою целью, может быть, и с религиозною, а может быть, и просто так, для развлечения и отдыха после утомительных литературных трудов.
Вот по поводу этого обстоятельства, т.е. посещения Оптиной пустыни нашими известными писателями, я и имею намерение кое-что порассказать. О самой пустыни, конечно, речи не будет, ибо я никогда в ней не бывал и не имею намерения когда-либо посетить ее. Конечно, воля Божия, и закаиваться ни в чем нельзя.
|
Так вот, эту самую пустынь облюбовали когда-то, в конце семидесятых годов, наши писатели. Кто первый из них направился туда – не знаю. Вероятно, граф Л. Н. Толстой, он же там, в Тульской губ., старожил, он, вероятно, слыхал, что пустынь интересна и по местоположению, и образу жизни монашествующей в ней братии. Побывали в ней и Федор Михайлович Достоевский, и Владимир Соловьев, и Николай Николаевич Страхов, которого граф Толстой заманил туда. Несомненно, он заманил.
Высказываю это предположение утвердительно и на том именно основании, что Страхов, пользуясь летними каникулами (он занимал в то время в публичной библиотеке в Петербурге место библиотекаря), не раз живал у Толстого в Ясной Поляне, а от Ясной Поляны до Оптиной пустыни дорога недальняя.
Старец-схимник жил в Оптиной пустыни, как рассказывали посетившие его писатели, в великом уединении, в особом ломике, находившемся в некотором расстоянии от других монастырских построек. Вот именно этот домик, точнее говоря – тесную келью, из которой одной, собственно, и состоял он, посетили разновременно все вышеупомянутые писатели.
Каждый из писателей, разумеется, по-своему относился к старцу, слушал и понимал его поучительные речи, по-своему обсуждал их и обсуждал не только по уходе из его кельи, оставаясь наедине с самим собой, но даже в присутствии самого старца, возражая на его речи и оспаривая их, развивая и поясняя.
|
Федор Михайлович Достоевский, например, вместо того чтобы послушно и с должным смирением внимать поучительным речам старца-схимника, сам говорил больше, чем он, волновался, горячо возражал ему, развивал и разъяснял значение произносимых им слов и, незаметно для самого себя, из человека, желающего внимать поучительным речам, обращался в учителя.
По рассказам Владимира Соловьева (он был в Оптиной пустыни вместе с Достоевским), таковым был Федор Михайлович в сношениях не только с монахом-схимником, но и со всеми другими обитателями пустыни, старыми и молодыми, будучи, как передавал Соловьев, в то время, т.е. во время пребывания в Оптиной пустыни, в весьма возбужденном состоянии, что обыкновенно проявлялось в нем каждый раз при приближении припадка падучей болезни, которой он страдал. Пред приближением припадка – дней за пять, за семь – он делался необычайно нервен и раздражителен, говорил много, ни на минуту не умолкая». (Ф. М. Достоевский в забытых и неизвестных воспоминаниях современников. С. 245–247).
Достоевский не мог не проникнуться способностью старца Амвросия (прототип старца Зосимы в «Братьях Карамазовых». – В.Р.) быстро улавливать особенности психики и общего настроя собеседника, а также умения вникать в чужую точку зрения, после чего давать оценку происходящему и пророчествовать. Жизнь монастыря, его особенности, картины внешнего и внутреннего величия, а рядом скромности и не стяжательства – все это предстало перед читателем уже в первой части «Братьев Карамазовых».
Но главным открытием для писателя стали монахи монастыря и один из добрейших и мудрых их представителей, человек с пророческим видением старец Амвросий. Все два дня писатель провел в беседах с теми, кто стал непосредственным участником событийного ряда нового романа. Первые главы его, повествующие о посещении семьей Карамазовых скита, безусловно, были отголоском реально увиденного и услышанного в монастыре Оптина пустынь.
Вл. С. Соловьев воспринял паломничество в Оптину пустынь по-своему. Художник Достоевский видел в мире реальном и «иных мирах» волю Творца, Божественное Провидение, в земном существовании человечества, действительном жизнеустройстве – волю главной движущей силы, которой является народ как носитель Божественной правды и справедливости (по сути, христианский социализм). Философ Соловьев в этот период был одержим идеей теократии (господство Церкви над государством). Со своих позиций он воспринял и рассказ Достоевского об идее и сути нового романа.
ВЛ. С. СОЛОВЬЕВ
Три речи в память Достоевского
Фрагмент из речи первой
Вл. С. Соловьев
«Если мы хотим одним словом обозначить тот общественный идеал, к которому пришел Достоевский, то это слово будет не народ, а Церковь. […] Достоевский не имел никаких богословских притязаний, а потому и мы не имеем права искать у него каких-нибудь логических определений Церкви по существу. Но, проповедуя Церковь как общественный идеал, он выражал вполне ясное и определенное требование, столь же ясное и определенное (хотя прямо противоположное), как и то требование, которое заявляется европейским социализмом. (Поэтому в своем последнем дневнике Достоевский и назвал народную веру в Церковь нашим русским социализмом. Европейские социалисты требуют насильственного низведения всех к одному чисто материальному уровню сытых и самодовольных рабочих, требуют низведения государства и общества на степень простой экономической ассоциации. «Русский социализм», о котором говорил Достоевский, напротив, возвышает всех до нравственного уровня Церкви как духовного братства, хотя и с сохранением внешнего неравенства социальных положений, требует одухотворения всего государственного и общественного строя чрез воплощение в нем истины жизни Христовой. Церковь как положительный общественный идеал должна была явиться центральной идеей нового романа или нового ряда романов, из которых написан только первый – «Братья Карамазовы» 69. Если этот общественный идеал Достоевского прямо противуположен идеалу тех современных деятелей, которые изображены в «Бесах», то точно так же противуположны для них и пути достижения. Там путь есть насилие и убийство, здесь путь есть нравственный подвиг, и притом двойной подвиг, двойной акт нравственного самоотречения. Прежде всего требуется от личности, чтобы она отреклась от своего произвольного мнения, от своей самодельной правды во имя общей, всенародной веры и правды. Личность должна преклониться перед народной верой, но не потому, что она народная, а потому, что она истинная. А если так, то, значит, и народ во имя этой истины, в которую он верит, должен отречься и отрешиться ото всего в нем самом, что не согласуется с религиозною истиной. Обладание истиной не может составлять привилегии народа так же, как оно не может быть привилегией отдельной личности. Истина может быть только вселенскою, и от народа требуется подвиг служения этой вселенской истине, хотя бы, и даже непременно, с пожертвованием своего национального эгоизма. И народ должен оправдать себя перед вселенской правдой, и народ должен положить душу свою, если хочет спасти ее. Вселенская правда воплощается в Церкви. Окончательный идеал и цель не в народности, которая сама по себе есть только служебная сила, а в Церкви, которая есть высший предмет служения, требующий нравственного подвига не только от личности, но и от целого народа. Итак, Церковь как положительный общественный идеал, как основа и цель всех наших мыслей и дел и всенародный подвиг как прямой путь для осуществления этого идеала – вот последнее слово, до которого дошел Достоевский и которое озарило всю его деятельность пророческим светом»70.
Оптина пустынь. Внутренний двор монастыря
Глава двадцать шестая. «КАК ДОСТОЕВСКИЙ… Я ГОТОВА ВОСКЛИКНУТЬ…»
Диалог длиною в жизнь. Лев Толстой – тетушка
Александра Андреевна
Л. Н. Толстой – гр. А. А. Толстой71
[первый письменный отзыв Л. Толстого
о Ф. Достоевском]
22 февраля 1862 г. Я.П.
Л.Н. Толстой. 1862
«Благодарствуйте за ваше письмо – писать мне некогда, а пожалуйста сделайте одно: достаньте записки из Мертвого дома (Ф. М. Достоевский, «Записки из мертвого дома». – В.Р.) и прочтите их. Это нужно. – Целую ваши руки – прощайте. – Л. Толстой. 23 Февраля» (курсив Л. Н. Толстого. – В.Р.; 60, 419).
Из письма гр. А. А. Толстой – Л. Н. Толстому
31 марта 1862 г. Петербург
А.А. Толстая
«По вашему желанию я прочитала первую часть «Записок из мертвого дома» – это страшно интересно, и я хотела бы знать, не ошиблась ли я, предположив, что вы посоветовали это чтение единственно для того, чтобы я сравнила мои собственные страдания с страданиями других, которые в тысячу раз сильнее моих. – По крайней мере, я извлекла оттуда эту мораль – гадко, нечестно думать и печалиться об своих личных неудобствах. Недавно я была в больнице для чернорабочих, и, уверяю вас, это зрелище стоит Достоевского. Надеюсь, оно запомнится надолго. – Как ничтожны и малодушны наши сетования. Сейчас я чувствую к ним отвращение, но кто скажет, не вернусь ли я к ним опять»72
Л. Н. Толстой – гр. А. А. Толстой
2–3? февраля 1880 г. Я.П.
«Два дня, как я получил ваше письмо, дорогой друг, и несколько раз обдумывал, лежа в постели, мой ответ вам; а теперь сам не знаю, как его напишу.
Л.Н. Толстой. 1878–1879
Главное то, что ваше исповедание веры есть исповедание веры нашей церкви. Я его знаю и не разделяю. Но не имею ни одного слова сказать против тех, которые верят так. Особенно, когда вы прибавляете о том, что сущность учения в Нагорной проповеди. Не только не отрицаю этого учения, но, если бы мне сказали: что́ я хочу, чтоб дети мои были неверующими, каким я был, или верили бы тому, чему учит церковь? я бы, не задумываясь, выбрал бы веру по церкви. Я знаю например весь народ, который верит не только тому, чему учит церковь, но примешивает еще к тому бездну суеверий, и я себя (убежденный, что я верю истинно) не разделяю от бабы, верящей Пятнице, и утверждаю, что мы с этой бабой совершенно равно (ни больше, ни меньше) знаем истину. Это происходит от того, что мы с бабой одинаково всеми силами души любим истину и стремимся постигнуть ее и верим. Я подчеркиваю верим, потому что можно верить только в то, чего понять мы не можем, но чего и опровергнуть мы не можем. Но верить в то, что́ мне представляется ложью, – нельзя. И мало того, уверять себя, что я верю в то, во что я не могу верить, во что мне не нужно верить, для того чтоб понять свою душу и Бога, и отношение моей души к Богу, уверять себя в этом есть действие самое противное истинной вере. Это есть кощунство и есть служение князю мира. Первое условие веры есть любовь к свету, к истине, к Богу и сердце чистое без лжи. Все это я говорю к тому, что бабу, верующую в Пятницу, я понимаю, и признаю в ней истинную веру, потому что знаю, что несообразность понятия пятницы, как Бога, для нее не существует, и она смотрит во все свои глаза и больше видеть не может. Она смотрит туда, куда надо, ищет Бога, и Бог найдет ее. И между ею и мною нет перед Богом никакой разницы, потому что мое понятие о Боге, которое кажется мне таким высоким, в сравнении с истинным Богом также мелко, уродливо, как и понятие бабы о пятнице. Но если я стану обращаться к Богу через пятницу, богородицу, верить в воскресение и тому подобное, то я буду кощунствовать и лгать и буду делать это для каких-нибудь земных целей, a веры тут никакой не будет и не может быть.
И как я чувствую себя в полном согласии с искренно верующими из народа, так точно я чувствую себя в согласии и с верой по церкви и с вами, если вера искренна и вы смотрите на Бога во все глаза, не сквозь очки и не прищуриваясь. А смотрите ли вы во все глаза, или нет, мешают ли вам очки, надетые на вас, или нет, я не могу знать. Мужчина с вашим образованием не может, это я думаю, но про женщин не знаю. И потому я на себя удивляюсь и упрекаю себя, зачем я говорил все, что говорил вам. – Может быть, что я говорил потому, что люблю вас и боюсь, что вы нетвердо стоите и что, когда вам нужно (а нам нужно всегда), вы не найдете и не находите опоры там, где надеетесь найти; но это я говорю «может быть»; вероятнее, что я болтал из тщеславия и болтовней моей оскорбил, огорчил вас; за это прошу меня простить. Если это так, чего я и желаю, то мне вас учить нечему, вы все знаете. Если я и пытался говорить вам что-нибудь, то смысл моих слов только тот: «посмотрите, крепок ли тот лед, по которому вы ходите; не попробовать ли вам пробить его? Если проломится, то лучше идти материком. А держит вас, и прекрасно, мы сойдемся все в одно же».
Но и вам уже учить меня нечему. Я пробил до материка все то, что́ оказалось хрупким, и уже ничего не боюсь, потому что сил у меня нет разбить то, на чем я стою; стало быть, оно настоящее. Прощайте, не сетуйте на меня и постарайтесь смотреть также, как я смотрю на вас, и желайте мне того, чего я желаю себе, вам и всем людям – идти не назад (уж я не стану на мною самим разбитый ледок и не покачусь легко и весело по нем), а вперед, не к определению словами моего отношения к Богу через искупление и т.п., а идти вперед жизнью, каждым днем, часом, исполняя открытую мне волю Божию. А это очень трудно, даже невозможно, если сказать себе, что это невозможно, и не только возможно, но должно и легко становится, если не застилать себе глаза, а, не спуская их, смотреть на Бога.
Я только чуть-чуть со вчерашнего дня стал это делать, и то вся жизнь моя стала другая и все, что́ я знал прежде, все перевернулось и все, стоявшее прежде вверх ногами, стало вверх головами.
Истинно любящий вас Л. Толстой.
Насчет того, верю ли я в человека-Бога или Бога-человека, я ничего не умею вам сказать и, если бы и умел, не сказал бы. Об этом расскажут сожженные на кострах и сжигавшие. «Не мы ли призывали тебя, называя Господом». Не знаю вас, идите прочь, творящие беззаконие.
Написав письмо, я подумал, что вы можете упрекнуть меня – сказать: «я сказала, во что́ я верю, а он не сказал». Сказать свою веру нельзя. Вы сказали только потому, что повторяли то, что́ говорит церковь. А этого то и не нужно, не должно, нельзя, грех делать. Как сказать то, чем я живу. Я все-таки скажу – не то, во что́ я верю, а то, какое для меня значение имеет Христос и его учение. Это кажется то, о чем вы спрашиваете.
Я живу и мы все живем, как скоты, и также издохнем. Для того, чтобы спастись от этого ужасного положения, нам дано Христом спасение. –
Кто такой Христос? Бог или человек? – Он то, что́ он говорит. Он говорит, что он сын Божий, он говорит, что он сын человеческий, он говорит: Я то, что́ говорю вам. Я путь и истина. Вот он это самое, что́ он говорит о себе. А как только хотели все это свести в одно и сказали: он Богъ, 2-е лицо троицы, – то вышло кощунство, ложь и глупость. Если бы он это был, он бы сумел сказать. Он дал нам спасенье. Чем? Тем, что научил нас дать нашей жизни такой смысл, который не уничтожается смертью. Научил он нас этому всем учением, жизнью и смертью. Чтобы спастись, надо следовать этому учению. Учение вы знаете. Оно не в одной нагорной проповеди, а во всем Евангелии. Для меня главный смысл учения тот, что, чтобы спастись, надо каждый час и день своей жизни помнить о Боге, о душе, и потому любовь к ближнему ставить выше скотской жизни. Фокуса для этого никакого не нужно, а это также просто, как то, что надо ковать, чтобы быть кузнецом. –
И потому-то это Божеская истина, что она так проста, что проще ее ничего быть не может, и вместе с тем так важна и велика и для блага каждого человека, и всех людей вместе, что больше ее ничего быть не может» (63, 6–9).
Ф. М. Достоевский – А. А. Толстой
5 января 1881 г. Петербург
«Милостивая государыня графиня Александра Андреевна,
В будущее воскресенье буду иметь честь явиться к Вам от 3-х до 4-х часов. С глубоким уважением пребываю всегдашним слугою Вашим Ф. Достоевский» (ХХХ1, 241).
Гр. A. A. Толстая – Л. Н. Толстому
17 января 1881 г. Петербург
«Получила ваше маленькое и для будущей переписки неободрительное письмо. Без особенной причины не стала бы писать. Но вот что случилось и что я должна вам сказать.
Я эту зиму очень сошлась с Достоевским, которого давно любила заочно. Он с своей стороны любит вас – много расспрашивал меня, много слышал об вашем настоящем направлении и, наконец, спросил меня, нет ли у меня чего-либо писанного, где бы он мог лучше ознакомиться с этим направлением – которое его чрезвычайно интересует. Я вспомнила ваше прошлогоднее письмо и дала ему это письмо.
Вот в чем каюсь и для чего теперь пишу. Если это вам будет неприятно, то прошу прощения. Но не думаю, чтобы вы посмотрели на это, как на breatch of confidence73 – тем более, что вы, как я слышу, делаете ваше profession de foi печатно74, да и вообще наши религиозные убеждения не могут и не должны быть тайной. Отвечайте мне да или нет, чтобы успокоить мою совесть.
Рада, что вы все здоровы и счастливы. Да хранит вас Бог. А. Т.» (Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка. С. 400).
Из письма гр. А. А. Толстой –
гр. Софье Андреевне Толстой
19 июля 1882 г. Царское Село
С.А. Толстая
«Не думайте, чтобы я сердилась на Левочку за его молчание. Уезжая из Москвы, я это предвидела, или лучше сказать, ясно видела, что он не хочет продолжать нашу бывалую переписку, которая за эти последние годы уже и без того почти прервалась. Левочке, при его теперешнем настроении, она кажется лишнею. Пусть будет так. Но отчего, написавши мне три письма, он их разорвал? Этого я, в своей простоте, понять не могу. Дело наших различных воззрений совершенно выяснилось, и мы оба поняли, что ни он меня, ни я его притягивать к своему образу мыслей не можем. Затем все-таки осталась старая, долгая дружба, которую хоть изредка следует подкармливать – иначе последует полный разрыв или отчуждение. Левочка, утратив свою простоту и естественность, не понимает, что порадовать старого друга двумя строчками нисколько не меньше (в виде добра), как дать нищему две копейки. Но любовь его стала теперь на ходули, и с этой высоты все мелочи жизни кажутся ему бесполезными. Опять пусть будет так, но я продолжаю его любить и нисколько не считаю его недостойным моей любви… […] Мне было больно, обидно, что я не вынесла из Москвы почти ни одного отрадного луча, между тем как вспоминая мой почти единственный длинный разговор с Достоевским за неделю до его смерти, у меня до сих пор расширяется сердце и возвышается дух.
Достоевский, как и Левочка, горел любовью к людям, но как-то шире, без рамки, без матерьяльных подробностей и всех тех мелочей, которые у Левочки стоят на первом плане; а когда Достоевский говорил про Христа, то чувствовалось то настоящее братство, которое соединяет нас всех в одном Спасителе. Нельзя забыть выражение его лица, ни слов его, и мне сделалось тогда так понятно то громадное влияние, которое он имел на всех без различия, даже и на тех, которые не могли понять его вполне. Он ни у кого ничего не отнимал – но дух его правды оживлял всех. – Вот об этом я мечтаю для нашего Левочки, когда он перестанет сидеть на своей Вавилонской башне. И с его-то сердцем, как это будет хорошо, утешительно! Слава Богу, что он теперь спокойнее.
Обнимите его за меня, прочитайте или не прочитайте ему мое письмо, это все равно – оно ни для него и ни для кого неинтересно, но написалось само собой, как это всегда со мной бывает. Знаю, что у вас дела много, но, пожалуйста, иногда пишите мне хоть несколько строк и не величайте меня графиней. Я для всех вас ничто иное, как Бабушка» (Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка. С. 533–534).
Из письма A. A. Толстой –
Л. Н. Толстому и С. А. Толстой
8 августа 1887 г. Царское Село
Л.Н. и С.А. Толстые
«Дорогие друзья Léon и Sophie, благодарю вас от души за вашу дружбу. Она меня согрела с ног до головы. Вижу, что никакое истинное чувство не изменяется, а, напротив, влечет за собой новые привязанности. […] Право, без всяких риторических фигур, я даже во сне продолжаю разговаривать с вами. Сколько недосказанного! Сколько новых вопросов, истекающих из тронутых нами! Я ими пропитана до болезненности – до неудовлетворенной жажды, и покамест несомненно стою ближе к вам, чем к окружающей меня обстановке. Пожалуй, и на этом можно создать целую систему о бессмертии души. Душа везде вне пространства и времени. Vous voyez, mon cher Léon, que je n’oublie pas les expressions savantes de votre opuscule. C’est maintenant que je le couve de loin et repasse dans mon esprit cet étrange amalgame de vérité et de ténèbres. Comme Достоевский, lorsqu’il a lu chez moi votre profession de foi, j’ai envie de m’écrier 75: не то, не то!
Чтобы победить нашу греховную природу, нам нужно нечто лучшее, высшее, чем Разум, разыгрывающий роль героя в вашем новом творении, и это высшее, лучшее уже давно горит в вашем сердце, но вы точно боитесь дать ему более простора.
Я уверена, что даже материалисты встрепенулись бы при более живом слове, сказанном вами. А разум им свой брат или свой камердинер – man of all work76, всегда готовый на всякие посылки» (Л. Н. Толстой и А. А. Толстая. Переписка. С. 426–427).