Глава двадцать восьмая. СПОР О ХРИСТИАНСКИХ ИДЕАЛАХ ДОСТОЕВСКОГО И ТОЛСТОГО




Николай Лесков против Николая Леонтьева

 

Спустя год после смерти Достоевского вышла книга К. Н. Леонтьева

«Наши новые христиане Ф. М. Достоевский и граф Лев Толстой (По поводу речи Достоевского на празднике Пушкина и повести гр. Толстого «Чем люди живы?» 77)».

 

Константин Леонтьев в молодости

 

Леонтьев Константин Николаевич – русский врач, дипломат, представитель религиозно-консервативного течения, философ, автор известных в России XIX в. романов, публицист, литературный критик. В момент выхода книги о Достоевском и Толстом работал цензором в Московском цензурном комитете.

Граф Л. Н. Толстой был старше К. Н. Леонтьева на три года. Они встречались, но не часто. Последняя их встреча была 28 февраля 1890 г. в Оптиной пустыни, где жил К. Н. Леонтьев. Л. Н. Толстой посетил его и в этот же день сделал запись в своем дневнике:

«Был у Леонтьева. Прекрасно беседовали. Он сказал: вы безнадежны. Я сказал ему: а вы надежны. Это выражает вполне наше отношение к вере» (51, 23–24).

Вскоре после отъезда Толстого из Оптиной пустыни К. Н. Леонтьев написал исследование «О романах гр. Л. Н. Толстого. Анализ, стиль и веяние. (Критический этюд)», которое было опубликовано в журнале «Русский Вестник» (1890. Кн. 6–8).

В предисловии к книге Анатолий Александров сообщил о том, что в 1888 г. он слышал отзыв Л. Н. Толстого о Леонтьеве:

«Его повести из восточной жизни – прелесть. Я редко что читал с таким удовольствием. Что касается его статей, то он в них все точно стекла выбивает; но такие выбиватели стекол, как он, мне нравятся».

Александров передал эти слова Леонтьеву, и тот «очень смеялся».

23 августа 1891 г. К. Н. Леонтьев в Оптиной пустыни принял тайный постриг с именем Климент. В ноябре этого же года скончался в возрасте 60 лет.

 

В книге «Наши новые христиане» Леонтьев обвинил обоих писателей в ереси, в нарушении православных канонов. Против такого подхода к творчеству двух великих писателей восстал другой великий писатель – Николай Семенович Лесков.

Лесков был одним из выдающихся представителей православного мира, глубоко знавшим Священное писание и святоотеческую литературу, во многих произведениях писателя искренне и правдиво раскрывается суть отношения человека к Богу, Церкви, Православию.

К. Н. Леонтьев и Ф. М. Достоевский были тоже знакомы, но встречались редко. О последней встрече зимою 1880 г., когда Достоевский находился в Москве, сохранились воспоминания сына ближайшего помощника М. Н. Каткова по изданию журнала «Русский вестник» Д. Н. Любимова. В них он описал обед с участием Достоевского, на котором также присутствовали популярный автор светских романов Б. М. Маркевич, П. И. Мельников-Печерский, М. Н. Катков, К. Н. Леонтьев и др.

«За обедом Достоевский говорил мало и неохотно. Мы с энтузиастом, с конца стола, где сидели в полном и вынужденном безмолвии, все время наблюдали за ним. Но он оживился, когда заговорили о «Братьях Карамазовых», которые тогда печатались. Маркевич, говоривший очень интересно и красиво, постоянно вскидывал лорнет и, обводя им присутствовавших, чрезвычайно тактично рассказывал о том громадном впечатлении, которое произвела в петербургских сферах поэма «Великий Инквизитор», как в светских, так и в духовных. Многое из обмена мыслей по этому поводу я тогда не понял. Говорили главным образом Катков и сам Достоевский, но припоминаю, что из разговора, насколько я понял, выяснилось, что сперва, в рукописи у Достоевского, все то, что говорит Великий Инквизитор о чуде, тайне и авторитете, могло быть отнесено вообще к христианству, но Катков убедил Достоевского переделать несколько фраз и, между прочим, вставить фразу: «Мы взяли Рим и меч кесаря»; таким образом, не было сомнения, что дело идет исключительно о католичестве. При этом, помню, при обмене мнений Достоевский отстаивал в принципе правильность основной идеи Великого Инквизитора, относящейся одинаково ко всем христианским исповедованиям, относительно практической необходимости приспособить высокие истины Евангелия к разумению и духовным потребностям обыденных людей.

Я очень сожалею, что тогда я еще не имел обыкновения записывать то, что меня поражало, и теперь вынужден приводить на память не вполне даже мной тогда понятый, столь исключительный по интересу разговор. Но общий смысл его я помню ясно» (ДВС, 412–413).

Ряд статей К. Н. Леонтьева Достоевский упоминал в своих письмах. Встречи критика и писателя носили случайный характер. Но приведенные выше воспоминания Д. Н. Любимова подтверждают суть расхождения Достоевского и Леонтьева в понимании ряда религиозных проблем.

 

Н.С. Лесков

 

Лесков был знаком с Достоевским и Львом Толстым. Высоко ценил не только их творчество, но и их нравственно-гражданскую позицию, ярко выраженную во многих произведениях.

Прочитав книгу К. Н. Леонтьева, Лесков был возмущен ее содержанием. Он понимал, что два русских гения не смогут ответить: один умер, другой далек от того, чтобы оправдываться и растрачивать на хулу «личное достоинство искреннего человека». Лесков, несмотря на официальную поддержку взглядов критика со стороны Обер-прокурора Святейшего Синода К. П. Победоносцева, выступил с разгромной статьей. Она в первоначальной редакции была создана единомышленником Лескова доцентом Киевского университета и профессором духовной академии Ф. А. Терновским. Написанный им вариант отверг А. С. Суворин. Тогда Лесков решил переделать работу, и она, по сути, была написана заново. Лесков не стал обивать пороги издательств. Он напечатал статью в 1883 г. в биржевой газете, с которой плодотворно на протяжении нескольких лет сотрудничал.

Ниже читателю предлагается возможность ознакомиться с фрагментами книги «Наши новые христиане Ф. М. Достоевский и граф Лев Толстой» и критической статьей Н. С. Лескова «Граф Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский как ересиархи (Религия страха и религия любви)» (в этой книге дана с небольшими сокращениями. – В.Р.), в которой писатель подчеркнул невежество и нехристианскую озлобленность К. Н. Леонтьева и защитил от хулы духовные откровения двух великих писателей.

В своей книге К. Леонтьев коснулся самых важных проблем в творчестве Достоевского и Толстого. Речь шла о месте человека в мире, смысле его отношений с ближними, народом и человечеством, Богом. Н. С. Лесков, понимавший глубоко суть этих проблем, высказал свое негодование по поводу злой статьи Леонтьева и встал на защиту двух великих писателей.

К. Н. Леонтьев
Наши новые христиане Ф. М. Достоевский
и граф Лев Толстой
(М., 1882)

Избранное из статьи «О всемирной любви.

(Речь Ф. М. Достоевского на пушкинском празднике)

 

К.Н. Леонтьев

 

 

«Больше всего сказанного и продекламированного на празднике меня заставила задуматься речь Ф. М. Достоевского. Положим, и в этой речи значительная часть мыслей не особенно нова и не принадлежит исключительно г. Достоевскому. О русском «смирении, терпении, любви» говорили многие, Тютчев пел об этих добродетелях наших в изящных стихах. Славянофилы прозой излагали то же самое. О «всеобщем мире» и «гармонии» (опять-таки в смысле благоденствия, а не в смысле поэтической борьбы) заботились и заботятся, к несчастию, многие и у нас, и на Западе: Виктор Гюго, воспевающий междоусобия и цареубийства; Гарибальди, составивший себе славу военными подвигами; социалисты, квакеры; по-своему – Прудон, по-своему Кабе, по-своему – Фурье и Ж. Занд. В программе издания «Русской мысли» тоже обещают царство добра и правды на земле, будто бы обещанное самим Христом. В собственных сочинениях г. Достоевского давно и с большим чувством и успехом проводится мысль о любви и прощении. Все это не ново; ново же было в речи г. Ф. Достоевского приложение этого полухристианского, полу-утилитарного всепримирительного стремления к многообразному – чувственному, воинственному, демонически пышному гению Пушкина » (Леонтьев К. Н. С. 8–9).

«Без страданий не будет ни веры, ни на вере в Бога основанной любви к людям; а главные страдания в жизни причиняют человеку не столько силы природы, сколько другие люди. Мы нередко видим, например, что больной человек, окруженный любовью и вниманием близких, испытывает самые радостные чувства; но едва ли найдется человек здоровый, который был бы счастлив тем, что его никто знать не хочет... Поэтому и поэзия земной жизни, и условия загробного спасения – одинаково требуют не {сплошной} какой-то любви, которая и невозможна, и не постоянной злобы, а, говоря объективно, некоего как бы гармонического, ввиду высших целей, сопряжения вражды с любовью» (19).

«Было нашей нации поручено одно великое сокровище – строгое и неуклонное церковное православие; но наши лучшие умы не хотят просто «смиряться» перед ним, перед его «исключительностью» и перед тою кажущейся сухостью, которою всегда веет на романтически воспитанные души от всего установившегося, правильного и твердого. Они предпочитают «смиряться» перед учениями антинационального эвдемонизма, в которых по отношению к Европе даже и нового нет ничего.

Все эти надежды на земную любовь и на мир земной можно найти и в песнях Беранже, и еще больше у Ж. Занд, и у многих других. И не только имя Божие, но даже и Христово имя упоминалось и на Западе по этому поводу не раз.

Слишком розовый оттенок, вносимый в христианство этою речью г. Достоевского, есть новшество по отношению к Церкви, от человечества ничего особенно благотворного в будущем не ждущей; но этот оттенок не имеет в себе ничего – ни особенно русского, ни особенно нового по отношению к преобладающей европейской мысли XVIII и XIX веков.

Пока г. Достоевский в своих романах говорит образами, то, несмотря на некоторую личную примесь или лирическую субъективность во всех этих образах, видно, что художник вполне и более многих из нас русский человек.

Но выделенная, извлеченная из этих русских образов, из этих русских обстоятельств чистая мысль в этой последней речи оказывается, как почти у всех лучших писателей наших, почти вполне европейскою по идеям и даже по происхождению своему.

Именно мыслей-то мы и не бросаем до сих пор векам!..

И, размышляя об этом печальном свойстве нашем, конечно, легко поверить, что мы скоро расплывемся бесследно во всем и во всех.

Быть может, это так и нужно; но чему же тут радоваться?.. Не могу понять и не умею!..» (32–33).

«Во всех катехизисах, правда, говорится о любви к людям. Но во всех же катехизисах и в подобных им книгах мы найдем также, что начало премудрости (т.е. религиозной и истекающей из нее житейской премудрости) – есть страх Божий, простой, очень простой страх и загробной муки, и других наказаний в форме земных истязаний, горестей и бед.

Отчего же г. Достоевский не говорит прямо об этом страхе? Не потому ли, что идея любви привлекательнее?» (36).

«Да, прежде всего страх, потом «смирение»; или прежде всего смирение ума, презрительно относящегося не к себе только одному, но и ко всем другим, даже и гениальным человеческим умам, беспрестанно ошибающимся.

Такое смирение шаг за шагом ведет к вере и страху пред именем Божиим, к послушанию учению Церкви, этого Бога нам поясняющей. А любовь – уже после. Любовь кроткая, себе самому приятная, другим отрадная, всепрощающая – это плод, венец: это или награда за веру и страх, или особый дар благодати, натуре сообщенный, или случайными и счастливыми условиями воспитания укрепленный» (37).

Далее К. Н. Леонтьев пушкинскую речь Достоевского противопоставил речи К. П. Победоносцева, который в 18801905 гг. занимал пост обер-прокурора Святейшего Синода, был Членом Государственного совета. Свою речь Победоносцев произнес в Ярославской Епархии, для выпускниц училища дочерей священно- и церковнослужителей.

 

К.П. Победоносцев

 

«В чем же разница между этими двумя речами, одинаково прекрасными в ораторском отношении?

И там «Христос», и здесь «Божественный Учитель». И там и здесь «любовь и милосердие». Не все ли равно? Нет, разница большая, расстояние неизмеримое...

Во-первых, в речи г. Победоносцева Христос познается не иначе как через Церковь: «любите прежде всего Церковь». В речи г. Достоевского Христос, по-видимому по крайней мере, до того помимо Церкви доступен всякому из нас, что мы считаем себя вправе, даже не справясь с азбукой катехизиса, то есть с самыми существенными положениями и безусловными требованиями православного учения, приписывать Спасителю никогда не высказанные им обещания «всеобщего братства народов», «повсеместного мира» и «гармонии».

Во-вторых – о «милосердии и любви». И тут для внимательного ума большая разница. «Милосердие» г. Победоносцева – это «только личное» милосердие, и «любовь» г. Победоносцева – это именно та непритязательная любовь к «ближнему» – именно к «ближнему», к «ближайшему», к встречному, к тому, кто под рукой, – милосердие к живому, реальному человеку, которого слезы мы видим, которого стоны и вздохи мы слышим, которому руку мы можем пожать действительно как брату в этот час... У г. Победоносцева нет и намека на собирательное и отвлеченное человечество, которого многообразные желания, противоположные потребности, друг друга борющие и исключающие, мы и представить себе не можем даже и в настоящем, не только в лице грядущих поколений...

У г. Победоносцева это так ясно: любите Церковь, ее учение, ее уставы, обряды, даже догматы, (да, даже сухие догматы можно, благодаря вере, любить донельзя!) […]

«Церковь скажет вам вот что: «Не претендуйте постоянно пылать и пылать любовью...» Дело вовсе не в ваших высоких порывах, которыми вы восхищаетесь, – дело, напротив того, в покаянии и даже в некотором унижении ума. Не берите на себя лишнего, не возноситесь все этими высокими и высокими порывами, в которых кроется часто столько гордости, тщеславия, честолюбия» (39–40).

«Посмотрим лучше, что такое это смирение перед «народом», перед «верой и правдой», которому и прежде многие нас учили.

В этих словах: смирение перед народом (или как будто перед мужиком в специальности) – есть нечто очень сбивчивое и отчасти ложное. В чем же смиряться перед простым народом, скажите? Уважать его телесный труд? Нет; всякий знает, что не об этом речь: это само собою разумеется и это умели понимать и прежде даже многие из рабовладельцев наших. Подражать его нравственным качествам? Есть, конечно, очень хорошие. Но не думаю, чтобы семейные, общественные и вообще личные, в тесном смысле, качества наших простолюдинов были бы все уж так достойны подражания. Едва ли нужно подражать их сухости в обращении со страдальцами и больными, их немилосердной жестокости в гневе, их пьянству, расположению столь многих из них к постоянному лукавству и даже воровству... Конечно, не с этой стороны советуют нам перед ним «смиряться». Надо учиться у него «смиряться» умственно, философски смиряться, понять, что в его мировоззрении больше истины, чем в нашем...

Уж одно то хорошо, что наш простолюдин Европы не знает и о благоденствии общем не заботится: когда мы в стихах Тютчева читаем о долготерпении русского народа и, задумавшись, внимательно спрашиваем себя: «В чем же именно выражается это долготерпение?» – то, разумеется, понимаем, что не в одном физическом труде, к которому народ так привык, что ему долго быть без него показалось бы и скучно (кто из нас не встречал, например, работниц и кормилиц в городах, скучающих по пашне и сенокосу?..). Значит, не в этом дело. Долготерпение и смирение русского народа выражались и выражаются отчасти в охотном повиновении властям, иногда несправедливым и жестоким, как всякие земные власти, отчасти в преданности учению Церкви, ее установлениям и обрядам. Поэтому смирение перед народом для отдающего себе ясный отчет в своих чувствах есть не что иное, как смирение перед тою самою Церковью, которую советует любить г. Победоносцев.

И эта любовь гораздо осязательнее и понятнее, чем любовь ко всему человечеству, ибо от нас зависит узнать, чего хочет и что требует от нас эта Церковь. Но чего завтра пожелает не только все человечество, но хоть бы и наша Россия (утрачивающая на наших глазах даже прославленный иностранцами государственный инстинкт свой), этого мы понять не можем наверно. У Церкви есть свои незыблемые правила и есть внешние формы – тоже свои собственные, особые, ясные, видимые. У русского общества нет теперь ни своих правил, ни своих форм!..

Любя Церковь, знаешь, чем, так сказать, «угодить» ей. Но как угодить человечеству, когда входящие в состав его миллионы людей между собою не только не согласны, но даже и «не согласимы вовек?..» [...]

Любить Церковь – это так понятно!

Любить же современную Европу, так жестоко преследующую даже у себя римскую Церковь, – Церковь все-таки великую и Апостольскую, несмотря на глубокие догматические заблуждения свои – это просто грех (42–44).

«И как мне хочется теперь в ответ на странное восклицание г. Достоевского: «О, народы Европы и не знают, как они нам дороги!» воскликнуть не от лица всей России, но гораздо скромнее, прямо от моего лица и от лица немногих мне сочувствующих: «О, как мы ненавидим тебя, современная Европа, за то, что ты погубила у себя самой все великое, изящное и святое и уничтожаешь и у нас, несчастных, столько драгоценного твоим заразительным дыханием!.» Если такого рода ненависть – «грех», то я согласен остаться весь век при таком грехе, рождаемом любовью к Церкви... Я говорю – «к Церкви», даже и католической, ибо если б я не был православным, желал бы, конечно, лучше быть верующим католиком, чем эвдемонистом и либерал-демократом!!! Уж это слишком мерзко!!.» (45).

Избранное из второй статьи К. Леонтьева
«Страх Божий и любовь к человечеству, по поводу
рассказа гр. Л. Н. Толстого «Чем люди живы»?»

 

«Если бы в этой повести направление мысли было настолько же широко и разносторонне при твердом единстве христианского духа, насколько богато ее содержание при высокой простоте и сжатости формы, то я бы решился назвать эту повесть и святою, и гениальною. Но христианская мысль автора не равносильна ни его личному, местами потрясающему лиризму, ни его искренности, ни совершенству той художественной формы, в которую эта несовершенная и односторонняя мысль воплотилась на этот раз.

При таком, видимо, преднамеренном освещении картины, какое мы видим в рассказе «Чем люди живы», рассказ этот только трогателен, но не свят. Он прекрасен, но высшей гениальности в нем нет» (50).

«Высшие плоды веры, – например, постоянное, почти ежеминутное расположение любить ближнего, – или никому не доступны, или доступны очень немногим: одним – по особого рода благодати прекрасной натуры, другим – вследствие многолетней молитвенной борьбы с дурными наклонностями.

Страх же доступен всякому: и сильному и слабому, – страх греха, страх наказания и здесь и там, за могилой… И стыдиться страха Божия просто смешно, кто допускает Бога, тот должен Его бояться, ибо силы слишком несоизмеримы. Кто боится, тот смиряется; кто смиряется, тот ищет власти над собою, власти видимой, осязательной; он начинает любить эту власть духовную, мистически, так сказать, оправданную пред умом его; страх Божий, страх греха, страх наказания и т.п. уже потому не может унижать нас даже и в житейских наших от ношениях, что он ведет к вере, а крепко утвержденная вера делает нас смелее и мужественнее против всякой телесной и земной опасности: против врагов личных и политических, против болезней, против зверей и всякого насилия… Вот отчего святые отцы и учители Церкви согласно утверждали, что «начало премудрости (т.е. правильное понимание наших отношений к Божеству и людям) есть страх Божий; иные прибавляли еще: «плод же его любы ». Другими словами, та любовь к людям, которая не сопровождается страхом пред Богом (или смирением перед церковным учением), не зиждется на нем, этим страхом иногда даже не отсекается (как случилось у наказанного Ангела графа Толстого), – такая любовь не есть чисто христианская, несмотря на всю свою видимую привлекательность, на искренность порывов, несмотря даже на несомненную практическую пользу, истекающую для страдальцев земных от действий такой любви. Такая любовь, без смирения и страха пред положительным вероучением, горячая, искренняя, но в высшей степени своевольная, либо тихо и скрытно гордая, либо шумно тщеславная, исходит не прямо из учения Церкви, она пришла к нам не так давно с Запада; она есть самовольный плод антрополатрии, новой веры в земного человека и в земное человечество – в идеальное, самостоятельное, автономическое достоинство лица и в высокое практическое назначение «всего человечества» здесь, на земле. Любовь без страха и смирения есть лишь одно из проявлений (положим, даже наиболее симпатичное) того индивидуализма, того обожания прав и достоинства человека, которое воцарилось в Европе с конца XVIII века и, уничтожив в людях веру в нечто высшее, от них не зависящее, заставив людей забыть страх и стыдиться смирения, привело на край революционной пропасти все те западные общества, в которых эта антрополатрия пересилила любовь к Богу и веру в святость Церкви и в священные права государства и семьи. Не новым держатся внешние общества, а только тем, что в них еще не погибло все старое, укрепившееся веками под влиянием вероучения, т.е. смирения и страха. Обманчивая, односторонне понятая любовь и уважение к земному человечеству, к его земному счастью, к его земным правам, его практическому равенству еще не успели вполне и везде вытравить любовь и уважение к авторитету той или другой христианской Церкви, к богопомазанной власти и родительскому праву не только uti, но иногда и abuti, по немощи человеческой.

 

Иллюстрации к рассказу Л.Н. Толстого «Чем люди живы». Худ. Николай Ге.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-08-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: