Бранжьена заменяет Изольду 23 глава




венец беспечной младости,

корона скромности святой

в соединенье с добротой,

щит и опора слабым…

Недаром был он швабом!

Он в каждом деле меру знал

и всякий труд воспринимал

как доброе деяние

и щедрое даяние,

ниспосланное нам творцом…

И, наконец, он был певцом,

в стихах любовь воспевшим

в искусствах преуспевшим:

его столь внятный, честный слог

любое сердце тронуть мог,

и чуть ли не полсветом

он признан был поэтом…

 

И вот, когда, казалось бы,

сей юный баловень судьбы

мог цвесть, почет вкушая,

стряслась беда большая.

Беда стряслась, и грянул гром,

и Генрих, как Авессалом{285},

скорбя, познал мгновенно,

что все на свете бренно,

что и на пиршестве подчас

подстерегает гибель нас,

о чем упоминанье

имеется в Писанье…

Смертные! С истиной этой не спорьте:

«Media in vita, sumus in morte», –

то есть: «Средь жизни мы в лапах у смерти».

К себе изреченье это примерьте.

Самые сильные, стойкие, смелые, –

все мы как груши сгнием переспелые.

О, приглядитесь к горенью свечи,

рьяно пылающей в темной ночи!

Разве она, что ваш дом озаряет,

в рвеньи бездумно дотла не сгорает?

Свет ее ярок, да короток век.

И не подобен ли ей человек?

Как бы мы ни были жизнью испытаны,

плоть наша тленна, а дни наши считаны.

В горьких слезах угасает наш смех.

(Это, к несчастью, касается всех…)

Желчью сладчайшие блюда приправлены,

ядом медовые вина отравлены,

ветер внезапный, свиреп и жесток,

в пору цветенья срывает цветок…

 

Все это Генрих на себе

узнал, когда в его судьбе

внезапно и мгновенно

свершилась перемена.

Слепой ли в том виновен рок?

Нет! Кто, от Господа далек,

ликует безмятежно,

тот гибнет неизбежно!

Итак, возросший средь забав,

богач, красавец, юный граф

был поражен проказой –

зловещею заразой.

И только признаки беды –

недуга страшные следы –

на юном этом теле

сторонние узрели,

как отвернулись от него

немедля все до одного,

те, кто делил с ним смладу

беспечных дней усладу.

Он сразу стал невыносим

всем, кто еще недавно с ним

(что было крайне лестным!)

в родстве считался тесном.

Такой же в точности удел

злосчастный Иов{286} претерпел,

когда к нему вломилась

всевышнего немилость.

Но если, истину ища,

воспринял Иов не ропща

костей своих гниенье

как волю провиденья,

и рад был до скончанья дней

во всем повиноваться ей,

и в столь ужасном виде,

не будучи в обиде

на грозный божий приговор,

а устремивши к небу взор,

всевышнему молился,

чтоб тот к нему явился, –

то бедный Генрих средь невзгод

взроптал на человечий род,

в переизбытке горя

с самой природой споря.

Он, погрузясь в кромешный мрак,

поник, осунулся, обмяк,

забилось сердце глухо

за недостатком духа.

И стал его бессмыслен взгляд,

и мед преобразился в яд,

и тучей день затмился:

так тяжко он томился.

И свет в очах его померк,

он мир презрел и жизнь отверг,

прокляв без снисхожденья

час своего рожденья.

Но духом он воспрянул вдруг,

прослышав, что его недуг

относят к излечимым

по еле различимым

оттенкам кожи на лице,

что где‑то в некоем сельце

был кем‑то кто‑то встречен,

кто полностью излечен.

И в Монпелье{287} он держит путь,

дабы надежду почерпнуть

и с помощью лекарства

избыть судьбы коварство.

Но горек был врачей ответ:

лекарства от проказы нет.

И он, скорбя безмерно,

направился в Салерно.

Но, к сожалению, и там,

попав к великим докторам,

он не добился толку

и плакал втихомолку,

мечтая все‑таки найти

того, кто б мог его спасти.

И с лекарем первейшим

он встретился в дальнейшем.

И от него услышал весть:

«Ты излечим, лекарство есть,

но верить в исцеление

напрасно тем не менее…»

Стал Генрих бледен как мертвец.

«Я не пойму тебя, мудрец!

Ты сердце мне не мучай

Загадкой этой жгучей.

Коль я и вправду исцелим,

лечи меня питьем своим!

Излечишь – и богатой

тебе воздам я платой:

алмазы, жемчуг, изумруд…

А хочешь – самый тяжкий труд

я выполню с охотой,

спасен твоей заботой…»

«Алмазы, жемчуг… Что за вздор! –

ответил врач, потупив взор. –

Поймите, Бога ради:

тут дело не в награде.

Открыть вы просите секрет?

Что ж… Я б открыл, да толку нет.

Ведь в том‑то и коварство,

что есть одно лекарство,

которое бы вас спасло,

все ваши беды унесло,

но я даю вам слово –

нет удальца такого,

чей ум, богатство или власть

могли б добыть, отнять, украсть,

купить хоть за полцарства

заветное лекарство.

Жаль, что и я помочь не смог.

Отныне врач вам – только Бог…»

Как громом пораженный

стоял наш прокаженный:

«Я проклят Богом и людьми!

Богатство, деньги – все возьми,

вплоть до моей одежды,

но не лишай надежды!»

И врач – светило из светил –

страдальца в тайну посвятил:

«Услышать приготовься:

то – не лекарство вовсе!

То – не питье и не трава

и не волшебные слова,

то – силы неба, где вы?!

кровь убиенной девы!

Невинную должны убить,

чтоб ты смог кровь ее добыть

И, той омывшись кровыо,

вновь обрести здоровье!

Но знай: насилье и разбой

тебе заказаны судьбой!

Здесь надобно желанье

идущей на закланье.

Но, обойди хоть целый свет,

кто б захотел во цвете лет

погибнуть за другого?!

Я не встречал такого!

И вряд ли девственницы есть,

что были б рады предпочесть

сей нашей жизни грешной

могильный мрак кромешный…

Итак, прощай, мой бедный друг.

Я все сказал… Замкнулся круг…

Но всемогущ спаситель –

единственный целитель».

И бедный Генрих отчаялся крайне,

приобщенный к великой и страшной тайне:

в этом мире никто за него умереть не захочет,

даже если проказа его источит!

И тогда решил он домой возвратиться,

чтоб добром своим вовремя распорядиться,

ибо жить на свете осталось мало

и надежд никаких у него не стало.

Так окрестные монастыри и аббатства

получили весьма большие богатства

от лица, оставшегося неизвестным,

с пожеланием к настоятелям местным,

чтоб они за душу его помолились

и чрез это грехи чтоб ему простились…

К небывалым страданиям став причастным,

он тайком помогал горемычным, несчастным,

своим дальним родичам обнищавшим,

даже в доме его никогда не бывавшим.

И у многих довольством нужда сменилась,

и казалось, что все это им приснилось.

Ну, а бедный Генрих решил понемногу

собираться в последнюю дорогу,

а покуда укрыться от всех подале,

чтобы люди и вовсе его не видали.

Но куда бы он ни пришел, ни вышел,

всюду стон стоял, всюду плач он слышал:

«О господь! Прегрешения отпусти нам '

и над нашим смилуйся господином!»

Это – слух пополз о его болезни…

Сам же он, оказавшись в бездонной бездне,

тоже горько стенал и, терзаясь люто,

все искал утешения и приюта.

Долго Генрих бродил по дорогам окольным

и сошелся с одним хуторянином вольным.

Хуторянин в достатке жил и в покое.

(Крепостным и не снится житье такое, –

целый век их давит поборов бремя

и, в ярме, они попираемы всеми…)

То‑то радость Генриху!.. Раб его бывший,

снисхожденье господское заслуживший,

получивший волю из графских рук,

стал богаче всех прочих крестьян вокруг.

До чего же Генриху видеть приятно

мужика, живущего столь опрятно,

неустанно занятого трудом!..

И с отрадой вступил он в сей мирный дом.

И хоть Генрих весь в язвах был от проказы,

хуторянин не убоялся заразы,

а принял гостя с великим почтеньем,

чтобы скрасить болезнь ему своим попеченьем.

То Бог вложил в простолюдина

чистую душу христианина.

Он крепок телом. Его жена

мила, дородна и мужу верна.

И дети украшают дом, –

на радость матери с отцом.

И в этой вот семье простой,

сияя кротостью святой,

нежнее ангелочка,

росла меньшая дочка.

Она, еще дитя почти,

годов не больше девяти,

дышала лишь Христовым

учением и словом.

И так она решила жить,

чтобы однажды заслужить

его благоволенье,

хоть на одно мгновенье.

Казалось: тот, кто вездесущ,

ее взрастил средь райских кущ:

в ней, созданной предвечным,

все было безупречным…

Старшие – сестры или брат –

порой держаться норовят

(без умысла дурного)

подальше от больного,

зато она все время с ним.

(О, как порыв сей объясним!)

Все дни над ним хлопочет,

расстаться с ним не хочет.

Невиннейшее существо,

она в страдании его

Господень перст узрела,

и сила в ней созрела.

И Генрих привязался к ней.

Ах, дружбы чище и верней

ведь и на самом деле

он не встречал доселе.

И он дарил ей все, что мог:

то зеркальце, то поясок,

то новую гребенку.

Что надобно ребенку?..

И добрым словом привечал,

и шутки ради величал,

без тени мысли скверной,

своею благоверной.

И этим прозвищем горда,

она и вправду никогда

его не покидала

и вместе с ним страдала.

И то была Христова кровь,

жизнь, перешедшая в любовь,

что в детском сердце этом

пылала дивным светом…

И так три года истекло.

И хоть страдал он тяжело,

а немощное тело

почти что омертвело,

согрет был Генрих тем теплом,

что согревало этот дом,

в семействе, столь счастливом,

сколь и благочестивом.

Желая Генриху помочь,

все трое – мать, отец и дочь –

по вечерам сидели

вблизи его постели…

Так и в ненастный вечер тот,

уставши от дневных забот,

все пребывали снова

у бедного больного

и горевали вместе с ним,

что злобный рок неумолим…

Хозяина немало

грядущее пугало.

И вправду знал он наперед,

что вслед за тем, как граф умрет,

придет властитель новый,

воистину суровый,

кто их нещадно разорит…

И хуторянин говорит:

«Вы нас не обездольте…

Вопрос задать дозвольте!

О, наш любимый господин,

хоть я и дожил до седин, –

соображаю скверно:

я слыхивал, в Салерно

полно великих докторов,

презнаменитых мастеров.

Что толку в их науке,

коль длятся ваши муки?..»

И бедный Генрих зарыдал:

«Я твоего вопроса ждал.

Но лекарь здесь не нужен:

сей жребий мной заслужен…

Да, – Генрих, всхлипнув, продолжал, –

я, жалкий червь, воображал,

что я добыл по праву

богатство, власть и славу

и что открыты предо мной

ворота радости земной,

что ждут меня утехи

за некие успехи.

Но позабыл я лишь одно;

все это Богом мне дано,

а то, что им дается,

то и назад берется.

Так я, глупейший из глупцов,

вообразил в конце концов,

что обойдусь без Бога,

имеючи столь много

земель и всякого добра,

и коль судьба ко мне добра,

то ждут меня тем паче

всегда одни удачи,

что все добыть могу я сам,

не обращаясь к небесам…

И вот я гибну ныне

из‑за своей гордыни!

Небес захлопнулись врата,

иссякла Божья доброта,

его любви мне не вернуть,

мне в светлый рай заказан путь,

за спесь меня казнит Господь,

вконец моя прогнила плоть,

страшны мои мучения,

и нет мне излечения!

Глумленье злых людей сношу,

от добрых спрятаться спешу,

чтоб жутким обликом своим

не омрачать веселья им,

и сам стыжусь урода,

которого природа

лишила попросту всего:

ведь я уродливей его.

Вот что такое гнев Господень!..

Однако сколь ты благороден,

ты, и жена твоя, и дочь!

Меня вы не прогнали прочь,

судьбы не устрашились,

а как бы приобщились

к огню, в котором я горю.

Но чем вас отблагодарю?

Ведь я‑то жду, поверьте,

всего лишь близкой смерти.

Так есть ли на земле на всей

беда ужаснее моей?

И я, в предсмертной боли,

не властелин ваш боле.

Но ты, мой друг, жена твоя,

ты, благоверная моя,

поверьте, что сторицей

(небесною клянусь Царицей!)

воздается вам когда‑нибудь

за вашу праведную суть,

за все добросердечье

к познавшему увечье…

Ну, а теперь на твой вопрос

отвечу, не скрывая слез:

в Салерно, в самом деле,

провел я две недели,

У всех врачей перебывал,

но тщетно, тщетно к ним взывал

и слезы лил обильно:

искусство их бессильно!

И вдруг, представь, я узнаю:

чтоб излечить болезнь мою,

на смерть должна решиться,

ножа не устрашиться

одна из мужественных дев,

что, смертный страх преодолев,

под нож зловещий ляжет,

себя убить прикажет.

И нож ей сердце рассечет,

и кровь из сердца потечет,

и, той омывшись кровью,

я обрету здоровье.

Но так уж создан род людской,

что не найти души такой,

которая готова

погибнуть за другого.

И обречен я на позор,

пока Господень приговор

не снимет в час кончины

с меня моей кручины…»

И, услышав, что Генрих сказал отцу,

обратила дева молитвы к Творцу,

и она стояла в ногах господина,

словно ангел небесный, чиста и невинна.

И пока говорил он, она замерла

и слова его в сердце своем заперла,

чтобы спрятать их там до глубокой ночи,

и слеза ей туманила ясные очи.

А когда опустилась ночная мгла,

она сон родительский стерегла,

и, в ногах у них лежа, едва дышала,

и слезами ноги их орошала.

И тогда проснулись отец и мать,

и они не могли ничего понять:

отчего их дочь лишилась покоя,

не стряслось ли с ней несчастье какое?

Не хотела она сказать ни слова,

но отец посмотрел на нее сурово,

и она, повинуясь отцовской воле

отвечала: «Страшусь я ужасной доли,

ожидающей нас, как сразит кончина

дорогого нашего господина.

И добро и честь мы тогда утратим,

навсегда отмеченные проклятьем.

Не дождаться такого графа нам боле,

и опять мы окажемся в злой неволе».

«Ты права, – родители отвечали, –

мы и сами‑то вне себя от печали.

Но хоть жизнь безрадостна и жестока,

в причитаниях наших не много прока.

Не поможем графу мы ни слезами,

ни своими жалостными словами.

И пускай нас самих ожидают напасти,

изменить все это не в нашей власти.

Мы веленью Господа не перечим,

так что, видишь, графу помочь нам нечем…»

Крестьянин мнил утешить дочь,

а между тем она всю ночь

ни разу не сомкнула глаз,

и жар в ее груди не гас.

И снова сутки протекли,

вновь спать родители легли,

а дева в то мгновенье

свершает омовенье.

Во глубине ее души,

в той заповеданной тиши,

решение созрело:

пасть за святое дело!

Недетской твердости полна,

молилась истово она.

О, как легко и сладко

до капли, без остатка,

за господина жизнь отдать!

О, только бы отец, и мать,

и граф, в своей печали,

перечить ей не стали!

Ужасен был бы их запрет!

Где явь? Где сон? Где смысл? Где бред?..

О небо! Смилуйся над ней!..

Но тут родительских ушей

стенания коснулись,

и мать с отцом проснулись.

«Да что же ты с собой творишь?

Да ты вторую ночь не спишь!

И мы не спим из‑за тебя!

Утешься… Пощади себя…

Господь терпел и нам велел.

И состраданью есть предел.

Да ты сама едва жива!..»

Увы! Напрасны все слова!

О мыслях, что в ней созревали,

крестьяне не подозревали.

Тогда ответила она:

«Погибнуть скоро я должна

за господина своего!

Да вы ведь сами от него

узнали обо всем подробно.,

Что исцелить его способно,

известно, стало быть, и вам.

И я ему всю кровь отдам,

лекарством нужным обладая:

чиста, невинна, молода я,

и хватит духа у меня,

жестокой смерти не кляня,

пасть ради графа дорогого,

коли нет выхода другого!»

Отец и мать в печали

сладчайшей отвечали:

«Забудь, забудь об этом, дочь.

Не в силах ты ему помочь,

ведь ты совсем еще дитя,

а смерть приходит, не шутя,

кого угодно скосит

да имени не спросит.

Благодарение судьбе,

со смертью встретиться тебе

с тех пор, как ты родилась,

еще не доводилось.

А что такое «умереть»?

Вовек не просыпаться впредь,

вовек не видеть света.

Пойми, что значит это!

Страшись к сей бездне подойти!

Назад оттуда нет пути:

моленья безответны,

и сожаленья тщетны.

Спешим тебя предостеречь:

смотри, идет о жизни речь!

А что – помилуй Боже!

на свете есть дороже?..»

Так бедные отец и мать

пытались дочь увещевать

то ласковым и добрым словом,

то наставлением суровым.

И дочь сказала наконец:

«Мой добрый, дорогой отец!

Хоть небогата я умом,

и прежде знала я о том,

что смерть, сжирая все живое,

в мои года страшнее вдвое.

Но кто до старости дотянет,

счастливей все равно не станет.

Ведь смерть нагрянет и к нему,

и все, чем жил он, – ни к чему!

Увы, не стоило трудиться,

на свет не стоило родиться,

когда нам, смертным, суждено,

сейчас ли, завтра, – лишь одно!

Я предпочту иную участь:

угаснуть в юности, не мучась,

и вместо жизни быстротечной

вкусить услады жизни вечной.

Я знаю: милостивый Бог

меня допустит в свой чертог,

и нет у вас причины

для столь большой кручины…

Родимые отец и мать!

Молю: не надо горевать,

на небо негодуя.

Все беды отведу я

от дома нашего, от вас.

Едва пробьет мой смертный час,

воспрянет повелитель –

наш добрый покровитель.

Коль будет здравствовать наш граф,

никто не тронет ваших прав,

но бедствия неотвратимы,

коль смерть его не отвратим мы.

Теперь вам ясно, почему

свои жребий с легкостью приму.

Пора спешить, пока не поздно!

Беда нависла грозно!..»

Мать безутешно слезы льет:

«Душа‑то у тебя не лед!

Ты только, доченька, подумай,

как много в жизни сей угрюмой

познали горя мы и зла,

покуда ты не подросла!

Все, что смогли, тебе мы дали,

но не такой мы платы ждали.

За что же ты мне сердце рвешь?

Нет! Замысел твой нехорош!

Ведь ты, давая свой обет,

ввергаешь нас в пучину бед.

Иль не завещано Творцом

чтить после Бога мать с отцом?!

Иль Бог послушным детям

не платит долголетьем,

чтоб после их принять в раю?!

Ты молодую жизнь свою

сама отдать нам рада?

Нам этого не надо!

На что он, граф, с его добром?

Коль ты умрешь, и мы умрем,

лишившись дочери родной:

ведь живы мы тобой одной.

Ты в жизни всем была для нас:

отрадой старых наших глаз,

и солнечным весенним светом,

и девственности юным цветом,

успевшим дивно расцвести,

была нам посохом в пути,

была нам нашим раем…

И мы тебя теряем?

Беспомощные старики,

ужель, рассудку вопреки,

мы жить должны в тоске постылой,

рыдая над твоей могилой?

Нет, дочка, этого не будет!

Иначе Бог тебя осудит!..»

И дева отвечает ей:

«Что есть родителей родней?

Какими высказать словами,

в каком долгу я перед вами?

Любовью вашей рождена,

сколь щедро я награждена!

Без вас была бы я несчастна:

я это помню ежечасно.

Вы дали сердцу моему

любовь и силу, страсть – уму

и наделили красотою,

которой, может, я не стою:

повсюду люди говорят,

что на земле на всей навряд

еще отыщется девица,

что красотой со мной сравнится.

И не было б страшнее зла,

когда б ослушаться смогла

или обидеть вас коварно

я, кто навек вам благодарна!.,

Тебя, моя родная мать,

святой готова я назвать.

Так загляни в мою ты душу:

с годами я все больше трушу,

чтоб твердый дух мой не ослаб

и жертвой сатанинских лап

внезапно плоть моя не стала,

чтоб муки я не испытала,

вдруг над собой утратив власть!

О, как легко в безумье впасть!

А где ж душе ограда

от злобных козней ада?!

Жизнь – это пагуба одна:

смущает души сатана.

О горе! Постепенно

мы катимся в геенну.

И хоть всемилостивый Бог

меня пока что уберег

от вожделений грязных,

таящихся в соблазнах,

от низменных мирских сует, –

я все ж страшусь: с теченьем лет

не устоять пред искушеньем,

что будет небу поношеньем!

Страшусь, что овладеет мной

та жажда радости земной,

та дьявольская сила,

что столько душ сгубила!

И пусть я завтра поутру

по воле Господа умру,

я снова повторяю:

не много я теряю!

Что жизнь? Ее услады – яд,

любовь – беда, томленье – ад,

ее богатство – нищета,

а долголетие – тщета,

желание порочно,

и все в ней, все непрочно.

Цвет вянет, старятся сердца,

и лишь страданьям нет конца,

лишь смерть, что окаянна,

прочна и постоянна.

И от нее вас не спасут

ни светский, ни духовный суд,

ни знатное происхожденье,

ни щедрое вознагражденье,

ни власть, ни ум, ни красота,

ни сладкозвучные уста:

она, хоть миру ненавистна,

в известном смысле бескорыстна.

Что ей бесчестье? Что ей честь?

Что прямодушие? Что лесть?

Что истина? И что – обман?

И жизнь и юность – все туман!..

Да, все вокруг туман и пыль…

Покрыта мерзостная гниль

богато вышитым ковром…

Сие не кончится добром!

По топи человек идет:

путь в преисподнюю ведет!..

Так стоит ли себя терзать,

моя возлюбленная мать,

коль дочь любимая твоя

стремится в лучшие края,

в надзвездные пределы

от грозного удела?

Ведь платят дорогой ценой

за счастье дочери родной!

Ты в этом убеди отца.

Несчастный! Нет на нем лица.

Утешь его и успокой:

он мучим страхом и тоской.

Увы, в слепой любви ко мне

постичь не может он вполне,

какое все мы вскоре

преодолеем горе!

Лишь я навек сомкну глаза, –

тотчас рассеется гроза

и, может быть, на годы,

минуют вас невзгоды.

Но предположим: год иль два

я буду все еще жива,

а наш заступник умирает –

и новый князь нас разоряет.

Скажи, что ждет меня тогда?

Неодолимая нужда,

забота о голодном муже?!

Такая участь – смерти хуже.

Однако ты себе представь

на миг совсем другую явь:

граф жив, и я жива‑здорова,

никто нас не лишает крова,

я графу бедному служу.

Но вот я замуж выхожу:

не за него, а за другого!

Ты спросишь: «Что же тут дурного?»

Так знай: коль мужа полюблю,

то господина оскорблю.

А мужа коль возненавижу,

тем самым Господа унижу.

А это – смерть. А это – ад…

О, нет мне, нет пути назад!

Я жизнью тягощусь земною.

Но день настанет, и за мною,

уставшей от забот земных,

небесный явится жених,

тот, кто меня столь долго жаждет,

по ком больное сердце страждет,

кому бы я отдать хотела

жар моего младого тела,

жених мой – земледелец вольный,

отрада деве богомольной.

Легко за плугом он идет

в чудо‑борозды ведет.

И в том крае нет ни морозов, ни зноя, –

достаток в домах, изобилье сплошное,

и там куры не дохнут, телята не мрут,

и детишки голодные не орут.

Ни жажды, ни голода там не знают,

ни о чем не печалятся, не страдают,

несчастья не тяготеют над ними.

Старики там становятся молодыми.

Не грозят им ни паводком, ни пожаром.

И работать не надо – бери все задаром!

Вот куда я стремлюсь, мать моя дорогая.

Отпусти же дочь свою, не ругая.

Плохо людям слабым, маленьким, беззащитным:

то огонь, то вода, то еще что грозит нам.

Все, что год создавал, разрушают в мгновенье

то пожар, то буря, то наводненье.

Если ты жалеешь меня и любишь,

то запретом дочь свою не погубишь,

чтоб любовь я за нелюбовь не считала

и пред Господом нашим, Иисусом Христом, чтоб предстала,

чья любовь не знает различий меж мною,

жалкой нищенкой, и королевской женою…

Да, конечно, чтить родителей надо,

эту заповедь помню я, Христа возлюбившее чадо.

Кровь от крови и плоть я от вашей плоти.

Вы, что дали мне жизнь, эту жизнь бережете.

Но еще есть заповедь на скрижали:

чтоб мы также и самих себя уважали,

и чтоб верность сами себе мы хранили

и свое достоинство не уронили.

Говорят, так часто на свете бывает,

кто других веселит, тот порой о себе забывает,

восхваляя других, сам впадаешь порой в униженье»

почитая других, вдруг теряешь к себе уваженье.

Да, я буду любить вас, до гроба вам верной останусь,

но себя не унижу, с мечтой своей не расстанусь.

Вы, родители милые, дочь родную простите.

Коль мне блага желаете, с миром меня отпустите.

Нет, уж лучше заставить вас поплакать недолго,

чем забыть свою цель и не слышать веления долга!

Час прощания близок. Я с жизнью сливаюсь иною.

Мои сестры и братья вам радостью будут земною,

и они вас утешат, одних вас в беде не оставят!

Но ни жалость, ни слезы меня отступить не заставят!

Ни за что не сверну я с указанной Богом дороги,

господина лишив единственной в мире подмоги…

И, его воскресив, сама обрету я спасенье,

хоть и тягостно сердцу постигшее вас потрясенье.

Но стенать над моим не придется вам гробом

или видеть меня умирающей, мучимой смертным ознобом.

И себя не терзайте вопросом: где мы дочь свою похороним?

Там, где смерть я приму, вход закрыт навсегда посторонним.

В Салерно это случится,

где нам суждено разлучиться,

чтоб, уйдя от дьявола, от духа злого,

встретиться снова…

Так смерть моя будет вам искупленьем,

а мне – избавленьем…»

И когда они увидали,

что, как бы они ни рыдали,

дочь им не переубедить, –

зря только раны бередить, –

и все, что с нею происходит,

от Бога на нее нисходит,

и, очевидно, неспроста

ребенку, девочке, в уста

божественная сила

такую речь вложила, –

они смекнули наконец,

что здесь не прихоть!.. Здесь Творец

гласит ее устами…

(Иль мы не помним с вами,

сию историю излагая,

возмужание святого Николая,{288}

который младенцем еще, в колыбели,

чего ни с кем не бывало доселе,

воспринял святое ученье Христово,

чудесно постигнув господне слово?..)

И в душе они оба решили,

что пред Господом бы согрешили,

если б дочь отговаривать смели

от указанной Господом цели.

Но едва они так решили, как разом

горе им затуманило разум:

нет, не выдержать этого расставанья,

несмотря на любые обоснованья!..

Им худо, им страшно было,

от ужаса их знобило.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: