Задание. Поэт пишет о лирическом «я», «которое жадно ищет впитать в себя этот мир и стать им, делая его собою». Попробуйте объяснить эту мысль, перечитывая названные выше стихотворения.
Прочитайте отрывок из письма И. Анненского близкой знакомой:
«Любите ли Вы стальной колорит, но не холодный, сухой, заветренно-пыльный, а стальной — только по совпаденью — влажный, почти парной, когда зелень темней от сочности, когда солнце еще не вышло, но уже тучи не могут, не смеют плакать, а дымятся, бегут, становятся тонкими, просветленными, почти нежными? Сейчас я из сада. Как хороши эти большие гофрированные листья среди бритой лужайки, и еще эти пятна вдали, то оранжевые, то ярко-красные, то белые... Я шел по песку, песок хрустел, я шел и думал... Зачем не дано мне дара доказать другим и себе, до какой степени слита моя душа с тем, что не она, но что вечно творится и ею, как одним из атомов мирового духа, непрестанно создающего очаровательно-пестрый сон бытия? Слово?.. Нет, слова мало для этого... Слово слишком грубый символ... слово опошлили, затрепали, слово на виду, на отчете... Поэзия, да: она выше слова». (И. Анненский. Из письма к А. В. Бородиной. 25 июня 1906.)
Не правда ли, письмо похоже на стихотворение в прозе? Но это всего лишь письмо, одно из многих, которые написаны поэтом, и оно свидетельствует о напряженном духовном бытии поэта, о глубине его отношения к миру.
Задание. Сопоставьте текст письма со стихотворением «Мучительный сонет».
Мучительный совет
Едва пчелиное гуденье замолчало,
Уж ноющий комар приблизился, звеня...
Каких обманов ты, о сердце, не прощало
Тревожной пустоте оконченного дня?
Мне нужен талый снег под желтизной огня,
|
Сквозь потное стекло светящего устало,
И чтобы прядь волос так близко от меня,
Так близко от меня, развившись, трепетала.
Мне надо дымных туч с померкшей высоты,
Круженья дымных туч, в которых нет былого,
Полузакрытых глаз и музыки мечты,
И музыки мечты, еще не знавшей слова...
О, дай мне только миг, но в жизни, не во сне,
Чтоб мог я стать огнем или сгореть в огне!
— Что сближает письмо и стихотворение? Как и в чем их объединяет позиция автора?
— Что привносит в текст поэтическая интонация, музыка поэтического слова? Найдите в стихотворении все словесные повторения, переносы их из строки в строку.
— Как они помогают передать душевное состояние лирического героя?
Поэзия Анненского ассоциативна. Литературовед Л. Гинзбург так пишет об этом: «Он действительно любит намеки, «недосказы», и поэтому опускает звенья поэтической логики. Но эти звенья почти всегда восстановимы:
Полюбил бы я зиму,
Да обуза тяжка…
От нее даже дыму
Не уйти в облака.
Эта резанность линий,
Этот грузный полет,
Этот нищенски синий
И заплаканный лед!
Какая верность взгляда, и какой твердой рукой это написано! Но почему, например, лед — нищенски синий? Какова здесь логика эпитета? Зима — обуза, с нею трудно. Лед — синий, обнаженный, лишенный покрова; нищ тот, кто всего лишен, предоставлен холоду. Синева льда сцеплена с нищенством. Дальнейший ход ассоциаций: нищенский — заплаканный. Но лед заплакан, вероятно, еще и потому, что местами подтаял и на нем проступает вода. Тяжесть и холодная обнаженность окончательно осмысляются в единстве со второй частью стихотворения».
|
Задание. Прочитайте остальные три четверостишия стихотворения «Снег» и попытайтесь показать единство двух его частей, о котором говорит ученый. Объясните дальнейшую цепь ассоциациативных образов.
В отличие от «старших символистов» К. Бальмонта и В. Брюсова, поэтизировавших в некоторых своих стихах внерассудочный эмоциональный порыв, Анненский не может отказаться от мучительного «света сознания». «Быть самим собой невозможно без того, чтобы не приносить страдание другому, — пишет об этической рефлексии Анненского современный исследователь. — Столкнулись два высших, в понимании Анненского, закона жизни: закон свободы личности закон добра. Это столкновение остается в его поэзии неразрешенным».
Дополнительный материал для учителя
Из воспоминаний об И. Анненском
С. Маковский
Он был весь неповторим и пленителен. Таких очарователей ума — не подберу другого определения — я не встречал и, наверное, уже не встречу. Мыслитель на редкость общительный, он обладал редчайшим даром общения: умел говорить и слушать одинаково чутко. Не будучи красноречив в обычном, «ораторском» смысле, он достигал, если можно так сказать, полноречия необычайного. Слово его было непосредственно остро и, однако, как бы заранее обдуманно и взвешенно: вскрывало не процесс мышления, а образные итоги мысли. Самое неожиданное замечание — да еще облеченное в шутливую форму (вкус «ирониста», каким он себя упорно называл, удерживал его от серьезничания, хотя бы и по серьезнейшему поводу) — возникало из глубины мироощущения. Мысль его звучала как хорошая музыка: любая тема обращалась в блестящую вариацию изысканным контрапунктом метафор» и самим слуховым подбором слов. Вы никогда не знали, задавая вопрос, что он скажет, но знали наперед, что сказанное будет ново и ценно, отметит грань, от других скрытую, и в то же время отразит загадочную сущность его, Анненского.
|
Высокий, сухой, он держался необыкновенно прямо (точно «аршин проглотил»). Прямизна зависела отчасти от недостатка шейных позвонков, не позволявшего ему свободно вращать головой. Будто привязанная к шее, голова не сгибалась, и это сказывалось в движениях и манере ходить прямо и твердо, садиться навытяжку, поджав ноги, и оборачиваться к собеседнику всем корпусом, что на людей, мало его знавших, производило впечатление какой-то начальнической позы. Черты лица и весь бытовой облик подчеркивали этот недостаток гибкости. Он постоянно носил сюртук, черный шелковый галстук был завязан по-старомодному широким, двойным, «дипломатическим» бантом. Очень высокие воротнички подпирали подбородок с намеком на колючую бороду, и усы были подстриженные, жесткие, прямо торчавшие над припухлым, капризным ртом. С некоторой надменностью заострялся прямой, хотя и по-русски неправильный нос, глубоко сидевшие глаза стального цвета смотрели пристально, не меняя направления, на прекрасно очерченный прямой лоб свисала густая прядь темных волос с проседью. Вид бодрый, подтянутый. Но неестественный румянец и одутловатость щек (признак сердечной болезни) придавали лицу оттенок старческой усталости — минутами, несмотря на моложавость и даже молодцеватость фигуры, он казался гораздо дряхлее своих пятидесяти пяти лет.
В манерах, в светскости обращения было, пожалуй, что-то от старинного века. Необыкновенно внимательный к окружающим, он блистал воспитанностью не нашего времени. И это была не бюрократическая выправка и не чопорность, а какая-то романтическая галантность, предупредительность не человека салонных навыков, а мечтателя тонко чувствующего ту эстетику вежливости, которая ограждает души благороднорожденные от вульгарного Запанибратства. Он принадлежал к породе духовных принцев крови. Ни намека на интеллигента разночинца. Но не было в нем и наследственного барства. Совсем особенный с головы до пят — чуть-чуть сановник в отставке и... вычитанный из переводного романа маркиз.
Красиво подавал он руку, вскакивал с места при появлении в комнате дамы, никогда не перебивал собеседника, не горячился в самом горячем споре, уступал слабейшему противнику с обезоруживающим благодушием. Когда создавалась аудитория, любил говорить и говорил отчетливо, властно, чеканил слова, точно докладывал, но и тут остроумие преобладало над профессорской дотошностью, четкость привыкшего к кафедре лектора сочеталась с непринужденной causerie (франц.: непринужденный, легкий разговор). А в дружеской беседе голос его, ораторски негибкий, окрашивался тончайшими оттенками чувств.
Этим волнующим голосом читал он нам, аполлоновцам, свои стихи. Они хранились, переписанные его сыном (печатался под псевдонимом Кривич), в ларце из кипарисового дерева — отсюда и название посмертного сборника. Мы собирались у него на квартире в Царском Селе иногда днем, чаще вечером.
Просторен, хотя темноват, был рабочий кабинет Анненского: полки с разнообразнейшими книгами, бюст Еврипида на шкафу, множество фотографических портретов на свободной стене против окон... После наших просьб хозяин подходил к столику, на котором стоял отдельно заветный «ларец», бережно открывал его, выбирал ту или другую «пьесу (так называл он стихотворения), затем принимал обычную для него в таких случаях позу: немного торжественно опирался обеими руками на спинку поставленного перед собою стула. «Пьеса» лежала перед ним; однако читал он всегда наизусть, не торопясь, скандируя стих, но стараясь произносить слова будничным тоном. В эти Минуты древним, усталым, изможденным мыслью вещуном казался Анненский, и мы слушали, не всегда понимая, но чувствуя, что ничто в этих признаниях одиночества не плод литературного изощрения, что тут взвешена сердцем каждая буква, выстрадан каждый образ, иносказательно-прихотливый, или недоговоренный, или намеренно прозаический.
И все же обворожительно молод был он, молод умственной неутомимостью, жаждой впечатлений, отзывчивости к младшему поколению! Для нас, его друзей учеников, не было критика снисходительнее. Он согревал светом своим всякого, кто с ним соприкасался. Потому что доброты, отечески-мудрой ласковости к людям было в нем гораздо больше, чем он, быть может, сам хотел. Он хотел жалости к ближнему, обреченному вместе с ним на призрачную «Голгофу жизни», но сердце его было создано любящих и — как это свойственно людям глубоко чувствующим — стыдливо-робким в своей нежности. Сам он шутливо называл его «сердцем лани»:
Игра природы в нем видна:
Язык трибуна с сердцем лани,
Воображенье без желаний
И сновидения без сна.
В этом четырехстишии «К моему портрету» каждое слово — свидетельство о самой сущности его мироощущения. Для Анненского человек и, следовательно, он сам был только «игрой природы», эпизодом в цепи безбожного миротворения. Отсюда и противоположение «желаний» (приятие жизни и ее смысла) фантазии («воображению») и «сна», т. е. веры в какую-то иную трансцендентную реальность, — «сновидениям», мечтам художника, бесследно тающим, как облака на небе <...>
Русский «модернизм» той поры привлек Анненского культом красоты и не мерзостями стиля, не литературными изощрениями, не экзотикой и символическими туманами, а отчужденностью от жизни, презрением к «здравому смыслу», мифотворчеством, игрой ума, любующегося призраками, неприятием реализма. В бегстве от реальности он пристал к «молодым», сделался «ментором» вместе с Вячеславом Ивановым в учрежденном при редакции «Аполлона» «Обществе ревнителей художественного слова» (называвшемся между нами «Поэтической академией»), окунулся с головой в эстетику. Эстетика стала для него спасительным щитом от мыслей отчаяния. Мало того: на эстетике строил он хрупкую свою теорию мирооправдания. Чтобы не проклинать смерть, он вводил ее в круг художественных эмоций, в гамму одушевленных поэтической мечтой метафор. И смерть из «одуряющей ночи» обращалась в «белую радость небытия», в «одну из форм многообразной жизни» (из «Книг отражений»), а ведь формами сознания жизни исчерпывается ее содержание: другого смысла, другой правды и быть не может. Художник, поэт, творя слово и все, что оно пробуждает в душе, творит единственную ценность смертного — красоту иллюзии. Оттого и прекрасно, что невозможно: Невозможно — тоже с большой буквы, как и его Тоска.
Н. Гумилев
О недавно вышедшей книге И. Анненского уже появился ряд рецензий модернистов, представителей старой школы и даже нововременцев. И характерно, что все они сходятся, оценивал «Кипарисовый ларец», как книгу бесспорно выдающуюся, создание большого и зрелого таланта. На это, может быть, повлиял тот факт что Анненский, не примыкая идейно к кружку русских символистов, кстати сказать, не раз значительно уклонявшихся от поставленных себе целей, в то же время учился у тех же учителей — французских поэтов, работал над теми же проблемами, болел теми же сомнениями, хотя во имя иного. Русские символисты взялись за тяжелую, но высокую задачу—вывести родную поэзию из вавилонского плена идейности и предвзятости, в котором она томилась почти полвека. Наряду с творчеством, они должны были насаждать культуру, говорить об азбучных истинах, с пеной у рта защищать мысли, которые на Западе стали уже общим местом. В этом отношении Брюсова можно сравнить с Петром Великим.
Анненский оставался чужд этой борьбе. Эстетизм ли тонкой, избалованной красотами Эллады души или набожное, хотя с виду и эгоистическое, стремление использовать свои силы наилучшим образом заставили его уединиться духовно, — кто знает?
Но только теперь, когда поэзия завоевала право быть живой и развиваться, искатели новых путей на своем знамени должны написать имя Анненского, как нашего «Завтра». Вот как он сам определяет свое отношение к русскому символизму в стихотворении, озаглавленном «другому»:
Твои мечты — менады по ночам,
И лунный вихрь в сверкании размаха
Им волны кос взметает по плечам...
Мой лучший сон — за тканью Андромаха.
На голове ее эшафодаж,
И тот прикрыт кокетливо платочком,
Зато нигде мой строгий карандаш
Не уступал своих созвучий точкам.
Две последние строки особенно характерны для нашего поэта. В его стихах пленяет гармоническое равновесие между образом и формой — равновесие, которое освобождает оба эти элемента, позволял им стремиться дружно, как двум братьям, к точному воплощению переживания.
Круг его идей остр, нов и блещет неожиданностями, иногда парадоксальностью. Для него в нашей эпохе характерна не наша вера, а наше безверье, и он борется за свое право не верить с ожесточенностью пророка. С горящим от любопытства взором он проникает в самые темные, самые глухие закоулки человеческой души; для него ненавистно только позерство, и вопрос, с которым он обращается к читателю: «а если грязь и низость только мука по где-то там сияющей красе?» — для него уже не вопрос, а непреложная истина. «Кипарисовый ларец» — это катехизис современной чувствительности.
Над техникой стиха и поэтическим синтаксисом И. Анненский работал долго и упорно и сделал в этой области большие завоевания. Относя главное подлежащее на конец фразы, он придавал ему особенную значительность и силу, как, например, в стихах:
Я знал, что она вернется
И будет со мной — Тоска.
Причудливо перетасовывая придаточные предложения, он достигал, подобно Малларме, иератической величественности и подсказывал интонации голоса, до него неизвестные в поэзии:
О нет, не стан, пусть он так нежно-зыбок,
Я из твоих соблазнов затаю,
Не влажный блеск малиновых улыбок,
Страдания холодную змею.
Его аллитерации не случайны, рифмы обладают могучей силой внушаемости.
Читателям «Аполлона» известно, что И. Анненский скончался 30 ноября 1909 г. И теперь время сказать, что не только Россия, но и вся Европа потеряла одного из больших поэтов…