Передовое человечество — на стороне СССР. 3 глава




По лесам била немецкая артиллерия. При каждом выстреле и взрыве метались по лесу перепуганные птицы. Они почему-то никак не хотели покинуть знакомые места. И каждое дерево, будь то ель или береза, сосна или дуб, осина или клен, бузина или куст шиповника, вздрагивало почти по-человечески — испуганно и с надеждой. С надеждой, если не было прямого попадания или слишком крупных осколков. Даже упрямые дубки, и в эту уже почти зимнюю пору никак не желавшие сбрасывать с себя сухую листву, вздрагивали…

Им, деревьям, живым деревьям, доставалось сейчас ничуть не меньше, чем людям. И если люди живут для людей, то и они, деревья, для них же! Для людей! И для земли, которая вечна! Как люди…

Елка рада была наступлению зимы. У нее особые на то причины.

Река Нара. Речка Нара. Речушка Нара. Она стала сейчас ее жизнью, ее судьбой. Нара должна наконец замерзнуть. Должна! Переходить ее вброд хуже, чем переходить по льду. Вода в Наре все равно ледяная, хотя и нет льда. А если действительно заболеешь и свалишься? Кто тогда будет ходить через Нару?

И еще эта водка. Та самая, которая пока спасает Елку. После каждого перехода Нары она с трудом опрокидывает полстакана. Это противно, хотя и нужно. Но запах! Запах! Даже когда ее, полузамерзшую, мокрую, дрожащую, растирали водкой после возвращения из Наро-Фоминска, она еле выдержала…

Скорей бы лед на Наре! Скорей бы!..

…Снег завалил их землянку в Сережках. И избу с выбитыми окнами, с полуразбитой крышей, со срезанными миной сенями. Но в избе все равно никто не жил сейчас. А землянку надо было откапывать. Два дня Елка была дома. Два дня она занималась этим, ибо снегопад не прекращался.

Заиндевели елки и сосны возле палисадника. Запорошило снегом стволы берез и осин. Снег продолжал идти, а с деревьев капало, как в весеннюю пору. То ли снег был действительно мокрый, то ли деревья с лета сохранили тепло и снег не задерживался на их ветвях. Капель, настоящая капель…

Вместе со снегом в последние дни на Сережки все чаще опускались немецкие листовки. Зеленые, белые, розовые, голубые. «Русские солдаты-герои! Войне пришел конец! Москва пала! Сдавайтесь, чтобы сохранить себе жизнь! Эта листовка служит пропуском!..», «Солдаты Красной Армии! Не верьте политкомиссарам! Судьба Москвы и России решится в ближайшие дни! Спасайте свою жизнь! Эта листовка служит пропуском…», «Русские! Вам не будет пощады! Бросайте оружие и свои позиции! Немецкая армия сильнее вас! Сталин уже принял решение бросить Москву. Что вы защищаете? Скорее сдавайтесь немецкому командованию. Эта листовка служит…»

Зеленые, белые, розовые, голубые. Они были разные не по цвету, а словно их писали разные люди. В одних — уже пала Москва. В других — судьба ее только решается. В третьих — наивное о политкомиссарах…

Ночью над Сережками пролетел самолет. Его обстреливали с другого берега Нары. Он увиливал от выстрелов, долго кружил, наконец сбросил на землю какую-то пачку и ушел в сторону, вдоль реки. Жителей в деревне осталось совсем мало, но когда Елка примчалась к пруду, там уже больше десятка людей о чем-то спорили и, больше того, скандалили:

— А мне?

— Брось ты! Сам видел: ихние листовки читал. Куда прешь? Дай мне лучше!

— Что мне ихние, я правду знать хочу!

— Мне!

— Мне дай!

Кто-то потрошил пачку с советскими газетами.

Елка пробралась вперед.

— Тетя Настя, мне!

— Тебе, Елочка, обязательно! Кому-кому, а тебе обязательно… А то эти прут, дьявол их побери! Как на базаре!

Елка прибежала домой.

— Мама, мама, слушай!..

При свете коптилки, сделанной из немецкой гильзы, Елка читала:

— «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Газета «Московский большевик», первое ноября, суббота, одна тысяча девятьсот сорок первого года». Вот. «От Советского информбюро. Утреннее сообщение тридцать первого октября. В течение ночи на тридцать первое октября наши войска вели бои с противником на Волоколамском, Малоярославецком и Тульском направлениях…» А вот слушай: «За тридцатое октября уничтожено тридцать семь немецких самолетов. Наши потери восемнадцать самолетов…» И еще смотри: «Бои на Западном фронте». Вот: «Минувшие сутки ознаменовались стычками на правом и левом флангах нашего фронта. Вчера и сегодня артиллеристы командира Рокоссовского обстреливали скопления вражеской пехоты, нанося ей большие потери. Войска командира Ефремова, действующие на Малоярославецком направлении, вели ожесточенные бои за овладение рядом важнейших стратегических пунктов, расположенных на дорогах к Москве. На этом участке фронта наши войска успешно ликвидировали мелкие группы автоматчиков, просочившихся еще накануне на восточный берег реки Нары…» Ведь не сдали же Москву, не сдали!

— Значит, Москва жива, — сказала мать.

— Да, конечно, мама! Как же! И газета вышла в Москве! — говорила Елка. — Смотри…

Она читала заголовки:

 

Мужественно и бесстрашно защищать родную Москву!

ЧЕТЫРЕ НАЛЕТА НАШЕЙ АВИАЦИИ НА БЕРЛИН.

Передовое человечество — на стороне СССР.

 

И еще другие:

 

Тысячи деталей для боевых машин.

ГЕББЕЛЬС ПРИЗЫВАЕТ НЕМЦЕВ К НОВЫМ ЛИШЕНИЯМ.

ФИЛЬМ, ПОСВЯЩЕННЫЙ ОБОРОНЕ МОСКВЫ.

Концерты в зале имени Чайковского.

ВЫДАЧА ПРОДОВОЛЬСТВЕННЫХ КАРТОЧЕК.

СЕГОДНЯ В КИНОТЕАТРАХ.

 

Сколько времени в Сережках не было газет! А ведь когда-то, до войны, были, а Елка их почти не читала. Да что там почти… А теперь… Смешно, наверно? Наверно…

И еще у нее почему-то сейчас было ощутимо хорошо на душе. Почему? Почему же? Ах, ведь Леонид любил читать газеты. Вот почему… Леонид, Ленька… Странно! Где он?

 

В какой уже раз она перечитывала это письмо. Написанное убористым, корявым, плохо разборчивым почерком. Давнее, довоенное письмо:

«Здравствуй, Елка! Ты скоро поедешь с отцом в Эстонию, как ты мне говорила. Но ты там никогда не была. И вот я покопался тут в книгах и пишу тебе о том, что узнал об Эстонии и ее главном городе Таллине. Может быть, тебе это пригодится, когда ты будешь там.

Эстония, или Эстляндия, как ее называли раньше, расположена вдоль южного берега Финского залива. Кроме того, ей принадлежит более 700 островов. А населения всего один миллион. И почвы малоплодородные: много болот, торфяников.

Таллин (бывший Ревель) — столица Эстонии и один из самых красивых городов Европы. В нем много зелени и исторических памятников. Самый красивый — это древняя крепость Вышгород, где есть замок с башней «Длинный Герман» и Вышгородская церковь. В старой части города тоже много памятников средневековой архитектуры. При Петре I в Таллине был построен дворец Кадриорг с большим парком.

А еще Таллин — большой порт. Он имеет обширный, защищенный и ненадолго замерзающий, а иногда и вовсе не замерзающий рейд. Значит, ты там будешь купаться в море. Это хорошо. Я, например, никогда в море не купался.

В Таллине есть и крупные заводы: «Вольта», целлюлозно-бумажная фабрика, фабрика «Балтийская мануфактура». На них много рабочих-революционеров.

Да, забыл написать, что остатки древних сооружений сохранились в Эстонии во многих местах. Кроме старинных церквей и костелов, а также развалин замков, встречаются городища и курганы, в которых находят предметы исторической и доисторической эпох. Если сможешь, обязательно посмотри.

Вот и все. Больше писать нечего…»

Это было его, Ленькино, письмо. Единственное письмо.

 

На третий день Елку опять вызвали. Пришел посыльный, когда уже все пытались уснуть, и сказал:

— Я за тобой. Не сердись, что поздно.

Глубокой ночью Елку провели по ходам сообщения.

— Я знаю, — сказала она, когда боец остановился у входа в землянку.

Елка отодвинула плащ-палатку и спустилась вниз. Сколько раз ей приходилось быть здесь перед переходом на ту сторону? Три, четыре, пять раз? Пять. Пять раз после возвращения она тоже приходила сюда.

От коптилки поднялся незнакомый пожилой военный со «шпалой» в петлицах.

— А где… — вырвалось у Елки.

— А-а… Политрук Савенков? — догадался капитан. — Вчера… Да… убили… Такое уж наше дело… Теперь вот со мной придется держать связь… Сколько же тебе, — спросил он совсем неофициально, — малышка?..

— Пятнадцать. Да только какое это имеет значение!

— Не боишься?

— Я уже ходила.

— Вода холодная небось?

— Ничего, сейчас замерзла.

Их перебили. В землянку ворвался младший лейтенант, крикнул у входа:

— Опять автоматчики!

— Прости! Подожди! — сказал капитан.

За землянкой в самом деле вовсю раздавались выстрелы — ружейные, автоматные, рвались мины.

Елка осталась ждать капитана. А думала сейчас о Савенкове. Неужели его нет теперь, совсем нет? А ведь с политруком ее знакомил папа… Когда она пойдет туда, за Нару, она скажет папе о Савенкове. А может, лучше не говорить? Ведь… Стоит ли говорить о таком?

Капитан ворвался в землянку, еле дыша:

— Все! Прикончили! Прут, черти, каждый день! Ну, как ты тут, не соскучилась?..

Елка промолчала. Не знала, что сказать.

— Ну, так как? — переспросил капитан, чуть отдышавшись. — Опять пойдешь?

— Нужно — пойду.

— Нужно, доченька, — почти нежно сказал капитан. — Придется сейчас же пойти к бате и узнать, когда немцы собираются начинать, это — первое, как мост — второе. Это очень важно. Поняла?

— Да.

— Когда вернешься?

— Завтра с темнотой.

— Ступай, как говорится, с богом.

Уже у выхода он окликнул ее:

— Да, давай познакомимся. Капитан Елизаров. А тебя как?

— Зовите просто Елкой…

 

Ночь. Редкая тихая ночь. Замерли берега Нары. Ни выстрела, ни взрыва. Замерло небо, угрюмое, низкое, темное. Ни гула самолета, ни луча прожектора. Замерли леса. Лишь порывистый ветер гуляет среди деревьев, смахивает снежок с хвои да потрескивают стволы елей, словно по ним стучат дятлы.

Зима наступает нехотя, вяло. Снег идет от случая к случаю, будто размышляя: стоит ли до настоящих морозов? А морозов так и нет. Даже ночью всего три-четыре градуса. Разве это зима?

Молчит, притаился в скромной полузимней одежде наш берег. Молчит, что-то замышляя, берег немецкий. Странно, что у Нары есть теперь немецкий берег. Но он есть — там, за рекой, немцы.

Елку удручает сегодняшняя тишина. Она замерла у обрыва, не решаясь шагнуть вниз, к реке. Слишком тихо. Слишком! Шум леса — это не шум…

Провожающий ее незнакомый лейтенант понимающе молчит. Сейчас он при ней, а не она при нем. Она для него — высшее начальство, поскольку есть приказ капитана: «Доставить до места перехода, в целости и сохранности доставить!» Лейтенант понимает, что ни советовать ей, ни подсказывать он не может. Она знает лучше, когда и как.

И все же он не выдерживает, шепчет:

— Смолой-то как пахнет и берестой. Вкусный запах!

— Да-да, — безразлично соглашается Елка, вглядываясь в чужой берег.

Они сидят почти у самого обрыва, прячась за стволами ели и березы.

Ель и береза, будто по заказу, растут рядом, как стереотруба, образуя отличный обзор противоположного берега. Но там тихо сегодня.

Почему так тихо?

— Время напрасно уходит, — прошептала Елка. — Обидно!

Лейтенант поддакнул, хотя и не очень понял. Он впервые выполнял такое задание.

И в тот же момент на немецком берегу загремело радио:

 

Расцветали яблони и груши,

Поплыли туманы над рекой.

Выходила на берег Катюша,

На высокий берег, на крутой…

 

— Наконец-то! — обрадовалась Елка.

— Это что, немцы? — поразился лейтенант.

— Приманивают, — объяснила Елка. — Радиоустановка у них. Сначала песни наши крутят, а потом кричат: «Рус, сдавайся!» — и стреляют…

Лейтенант меньше суток был на фронте.

 

…Пусть он вспомнит девушку простую,

Пусть услышит, как она поет, —

 

гремело за рекой радио.

— Теперь мне пора, — сказала Елка. — Я пошла.

И она нырнула вниз, в темноту.

Когда через три с лишним часа Елка добралась до места, она поняла: ждать темноты не придется.

— Немцы начнут форсировать Нару ровно в полдень, — сказал отец. — Сведения точные. Мост нами заминирован. Как только немцы ступят на мост, он взлетит… И потом, скажи капитану…

— Тогда я пойду сразу. Надо передать.

— Дойдешь?

— Дойду, папа…

И она пошла обратно, хотя уже светало. Она шла быстро. Немцев она не боялась. Встречалась с ними не раз. И теперь: поплачет, в крайнем случае, похнычет — отпустят. Что с нее, девчонки, взять? Мать у нее в Сережках, братишки, сестренка маленькая, папа больной. Вот и гостинцы им несет от бабушки из Выселок…

Три деревни она прошла благополучно. Немцы пропускали ее.

Один долговязый, с рыжими усами, чуть не перепугал Елку, когда она уже вышла из последней деревни. Он взял ее под руку, отвел в сторонку и, осмотревшись по сторонам, где толпились другие фрицы, стал что-то горячо растолковывать Елке. Она, знавшая немецкий на уровне своих одноклассников, всю жизнь долбивших одни артикли, ничего не поняла.

Немец озябшими руками достал из-за пазухи губную гармошку и стал совать ее Елке.

— Нах Москау коммен вир, кляйне, дох нихт. Унд цурюк аух нихт! Ним! Их браухе ее нихт![3]

Елка в испуге схватила гармошку, чтобы не связываться. Немец довольно улыбался.

А вообще-то немцам было не до Елки. Дороги запружены техникой. Артиллерия наготове. Минометчики и бронемашины подтягиваются к Наре. Офицеры носятся, отдают приказания. Уверенные в своей силе и превосходстве, они действительно, видимо, готовились к решающему…

До Нары оставалось сто метров. Уже мост был виден.

— Хальт! Вер ист да? Вохин реннст ду? Ком цурюк![4]

Елку задержали… И, кажется, прочно.

Она плакала, хныкала, повторяла заученное так, что и сама, кажется, верила:

— Мне же надо, дяденьки! Ой, как надо! Я через мост быстренько-быстренько пробегу, а там и деревня наша — Сережки…

 

Теперь у нее действительно оставался единственный выход: идти на глазах у всех через мост. Свои по ней стрелять не будут. Свои увидят — поймут. Лишь бы уговорить этих…

И она уговорила.

— Пойдошь, дэвочка, пойдошь, — сказал один из немцев на ломаном русском. — Ми тебья проводимь! Сами проводимь! А тэпэрь отдохны! Совсем чьють-чьють…

Остальные хохотали.

Ее сунули в какой-то погреб.

И медленно-медленно тянулось время. Прошло не меньше часа. И больше. И еще больше.

Вдруг наверху задрожала земля. Вой. Грохот. Опять вой.

Она прислушалась. Поняла: это немцы стреляют по нашим.

…Через полчаса ее вывели из погреба.

Сказали:

— А тэпэрь идьи, дэвочка! На мост, на мост идьи! Ми тэбья проводимь!

И опять хохот.

Теперь она поняла, в чем дело.

И пошла. Пошла в сторону моста. Совершенно одна. Но сейчас за ней, наверное, двинется ревущая колонна бронемашин и мотоциклистов.

Шаг. Два. Пять. Она шла на чуть дрожащих ногах. Еще пять шагов. Стала считать про себя: десять, восемнадцать, двадцать три… Вот уже и мост.

Наш берег молчал. Видят ли ее наши? Видят ли? Конечно, видят! Но почему же они молчат?

Она обернулась. Немецкая колонна осталась на том берегу. Странно. Значит, надо идти. Все равно идти. Еще… Еще… Шаг… Шаг… Это тридцать первый, кажется… Тридцать два… Тридцать три… Тридцать…

Она бросилась вперед. И что-то кричала.

Воздух потряс страшный взрыв. Елка почувствовала его не только ушами, но и спиной. Она упала. Потом, кажется, вскочила и вновь побежала вперед — уже по нашему берегу. Спина горела. Неужели ее ранило? Теперь она думала о капитане Елизарове. Ему надо сказать то, что передал папа. Это очень важно! Даже не мост этот, а другое…

Елке казалось, что она бежит по пустыне. Как все хорошо! Она вырвалась из такого… Но почему так жжет грудь и тяжело дышать?.. Может, она и верно ранена?..

Мост еще продолжал рушиться, давя и губя немецкую колонну, когда заговорил наш берег. Шквал огня ударил по немцам, растянувшимся на противоположной стороне реки, по танкам, которые пытались перейти реку вброд, и дальше — по артиллерийским и минометным позициям…

И Елка видела это. Оказавшись у своих, она оглянулась на Нару, и на бывший мост, и на тот, ныне чужой берег, с которого только что пришла.

Еще метров десять вверх. Там ель, и береза, и песчаный обрыв, откуда она уходила. Ель и береза, растущие вместе. А потом знакомым ельником к знакомой землянке. В общем-то, этот капитан Елизаров, судя по всему, хороший. Жаль, конечно, политрука Савенкова. Тот был лучше…

Больше Елка уже не могла ни бежать, ни думать. Ударил еще снаряд немецкой гаубицы. Ударил рядом с песчаным обрывом, на котором стояли ель и береза… Ударил рядом с Елкой.

 

Если бы Ленька был в сорок первом в этих местах, он узнал бы, что немцы так и не форсировали Нару. Немцы, которые перешли в своем страшном походе тысячи рек, больших и малых, остановились перед маленькой подмосковной Нарой и уже не двинулись дальше. Наоборот, отсюда они покатились назад…

Если бы Ленька приехал в Сережки после войны, он увидел бы обмелевшую Нару и новый железобетонный мост через нее, на котором уже нет знака, сколько тонн он выдерживает.

Этот мост здесь зовут Елкиным.

И школу — новую школу, выросшую на месте старой помещичьей усадьбы, — тоже зовут Елкиной школой.

И еще в Сережках есть Елкин дом. Он сохранился с прежних лет, только подремонтировался чуть, приобрел крышу шиферную, а так — прежний. И хотя давно нет в живых старых хозяев дома, его зовут Елкиным…

Но Ленька не мог приехать после войны в Сережки. В далекой Венгрии есть озеро Балатон. Оно куда больше, чем Нарские пруды, на которые они собирались когда-то с Елкой. Там, недалеко от озера Балатон, в братской могиле похоронен танкист Леонид Иванович Пушкарев…

А я часто приезжаю в Сережки…

Нет в России для меня более близких и дорогих мест, чем Подмосковье.

Они, места подмосковные, ни с чем не сравнимы — ни по красоте, ни по особой душевности своей. Они и есть Россия.

Приезжая в Сережки, я прохожу по Елкиному мосту. В Елкину школу заглядываю. И, конечно, на местное кладбище, где вижу знакомые мне могилы: Ричарда Тенисовича — Елкиного отца, Елены Сергеевны — Елкиной матери, Александры Федоровны — Ленькиной бабушки…

Здесь нет только одной могилы — Елкиной. И не только здесь. Ее не может быть. Елку никто не хоронил…

Елка. Елочка. Елка-палка. И еще — Анка, Аня, Энда, «своя…».

Она так и не успела съездить в свой Таллин. И в комсомол вступить не успела. Она не успела даже надеть солдатскую шинель, как Ленька. Не успела…

Ее звали Елкой.

Ее и по сей день зовут Елкой.

 

НОВЫЕ ДВОРИКИ

 

 

 

Сенька стоял на мосточке через речку Гремянку и смотрел в воду. Впрочем, речки сейчас никакой не было, просто ручей. А вот весной здесь и верно настоящая речка, настоящая Гремянка. Вода в ней бурлит и гремит, заскакивая через высокий берег на луг и разливаясь по нему до самого леса. Зато весной в Гремянке почти нет рыбы. Вернее, и есть она, да поймать ее никак нельзя. А сейчас ловится. Выше, за плотиной, даже окунька можно поймать граммов на двести.

Сейчас Сенька не рыбачил. Стоял просто так, и все. Мосток новый пахнет свежей смолой, а вокруг него еще не почернели разбросанные щепки и стружка. А раньше, когда мосток старый был, все его называли Трухлявым. По вечерам парни девушкам так и говорили: «Пошли на Трухлявку!» И верно, мосток трухлявый был, скрипучий, того гляди — развалится.

По вечерам Сенька сюда, конечно, и раньше не ходил. Да и теперь не ходит. До гулянок он еще не дорос, да и неинтересно ему это. Подумаешь, стоять целой толпой вокруг одного гармониста! Интерес!

А вот днем — другое дело! Вода в речке прозрачная — дно видно. Когда Сенька глядит с мосточка, в воде его лицо отражается. Даже по отражению этому нетрудно догадаться, что глаза у Сеньки черные, а волосы белые. А вот ресницы не различишь. А они у Сеньки тоже черные и очень большие. Смешно! Волосы белые, а глаза и ресницы черные. Почему так?

Учительница Лидия Викторовна говорит, что волосы на солнце выгорают. А почему тогда ресницы не выгорают и глаза? Зимой волосы у Сеньки такие же светлые бывают, как и летом. А зимой, известно, солнце не так светит.

Сенькина одноклассница Оля Сушкова сказала как-то:

— А может, ты их перекисью моешь? А?

Сенька никогда не мыл голову никакой перекисью и не знал, что это такое.

— В городах все моют, — пояснила Оля, — там у всех волосы светлые.

Сенька часто бывал в городе и старался вспомнить: неужто там у всех светлые волосы? Вроде бы волосы он видел обыкновенные, разные. А таких, как у него самого, почти не встречал. Видно, Сушкова просто выдумала.

Берега Гремянки заросли лопухом, крапивой, осокой. К концу лета всегда так. А весной здесь ничего не видно! Все под водой. По большой воде и осока не растет. А по малой — всегда. Да еще какая! Рукой не вырвешь — порежешься!

Ближе к березовой рощице, где скрывалась речка, лопухи и крапива поднимались выше Сенькиного роста, и даже осока не была видна в их дремучих зарослях. Кусты малины с перезрелыми ягодами росли меж берез и одиноких осин. По малину обычно ходили в дальний лес, а эту забывали, и только ненароком забегавшие сюда ребята лакомились спелыми ягодами. Приходившая на мостик молодежь, парни и девушки, кустов не видели — вечером тут темно да и сыро.

Зато по началу лета здесь много незабудок и лесных колокольчиков. Сенька рвал их целыми охапками, а потом, уже на опушке рощи, разбирал по букетам.

Росла в рощице рябина, усеянная большими гроздьями ярко-оранжевых ягод. Сейчас рябину никто не рвал, а глубокой осенью, после первых морозов, ее брали в охотку. Даже Сенькина мать, не очень верившая в силу лекарств, настаивала на рябине водку и говорила, что она очень полезна для здоровья. И точно. Когда Сенька прошлой зимой простудился, мать натерла его этой настойкой, и он наутро поправился.

Слева на лугу вдоль речки растет совсем еще свежая трава. После жары пошли дожди, и зелень опять ожила, посвежела, как в первые дни лета. Одни мелкие ромашки лепестки опустили вниз и издали стали похожи на первые искусственные спутники. Сенька в книжке их видел. Такие же: шар, а позади несколько хвостов. И ромашки так: желтый шар, а вниз — лепестки-хвосты. Это — лекарственные. А обычные — они еще по-прежнему цветут. И, когда увядают, поднимают лепестки кверху.

И кашка цветет на прибрежном лугу. Есть бледная, а есть ярко-ярко малиновая. Кашка, она сладкая, если ее пожевать. Но Сеньке не хочется уходить с мосточка. Здесь хорошо.

Справа за капустным полем видна деревня. Непонятно, почему она называется Старые Дворики. Многие поотстроились в последние годы заново. Избы отремонтировали. Клуб сделали, магазин. А раньше дома старые были, и верно, что Старые Дворики. Отец говорил, что это испокон веков, когда еще французы на Москву шли. Тогда деревня сгорела, она просто Дворики была. Ну, а отстроили на старом месте деревню — назвали Старые Дворики.

Еще — правее от деревни, на бугре, — виден памятник. Солдат опустился на одно колено и знамя держит. Это — могила. С Отечественной войны. На могиле надпись: «Живые бесконечно обязаны вам». В дни праздников ребята украшают ее цветами, а весной белят памятник. А в эту весну Сенька не видел, как белили памятник, — он опять в город уезжал с матерью. Потом мальчишки издевались. «Тебе, — говорили, — торговля дороже памяти павших». Да только разве это так!

Раньше город далеко был. Шли пешком верст двенадцать до станции или тряслись на попутной телеге, а там ждали паровика.

Поезда ходили редко, и народу в них было полно: не втиснешься. А с корзинками да с мешками совсем плохо!

Мать не раз Сенькиного брата Митю просила: «Подвези!» Митя после прихода из армии в совхозе работал шофером. Это он в армии научился. Но подвозить на станцию Митя не соглашался.

— Не сердись, маманя, не могу! — говорил. — У меня машина совхозная, общественная, а вы как бы по частному делу едете. Не положено. Не сердитесь.

Теперь до города близко. Часа два езды с хвостиком. Со станции электрички в город ходят, а по шоссейке автобусы. Ну, а до шоссейки десять минут ходу.

«Завтра мамка опять в город потащит, — думал Сенька. — Яблоки поспели, да и помидоры еще не все продали».

Сенька не любил ездить в город.

Уж если б ездить, так хоть на базар. А то бегай по улицам да по подъездам, скрывайся от каждого милиционера. Стыд! А еще октябренком называешься!

В октябрята Сеньку приняли сразу же в первом классе. Вот уже год скоро. Учился Сенька хорошо. Никаких там троек. Во втором классе еще лучше будет учиться. Особенно с арифметикой ему было легко: он ее назубок по деньгам знал. В начале лета пучок редиски стоит пятьдесят копеек, потом — тридцать пара, а сейчас за гривенник пучок отдают. Не успела редиска отойти, огурцы начинаются, ягоды, цветы полевые. И все свою цену имеет, десять, пятнадцать, двадцать копеек за штуку, за пару, за стакан, за пучок, а то и рубль, если что подороже.

Правда, если честно говорить, не любил Сенька эту арифметику. Лучше бы ее просто в школе изучать, чем по деньгам. Да и вообще деньги ему опостылели.

— Ты ничего не понимаешь, мал еще, — журила его мать. — Без денег куда ж?

— А почему мы на базар не едем, а все так? — спрашивал Сенька.

— Вот и говорю, что мал, — не понимаешь! — подтверждала мать. — На базаре-то все втридешева отдашь, а так подороже. Зачем же дешевить, себя обкрадывать!

— А почему милиция нас гоняет? Что мы, нечестно продаем? — допытывался Сенька.

— Чем же это нечестно? Свое небось — не чужое! — объясняла мать. — А милиция, она всех гоняет.

Сенька этого не понимал. Он видел, что никого в городе милиция зазря не гоняла. Если правило нарушил, улицу не там перешел — это да. Или пьяного какого, который ругается. А так все ходили по городу спокойно, и никого милиция не гоняла. А гоняла таких, как он с матерью, да еще женщин, которые цветами торгуют у метро. И то не всегда. За цветы почти не попадало.

Мать завидовала цветочницам:

— Надо бы и нам, Коля, цветы завести. Тюльпаны там всякие, георгины, флоксы…

— Да, да, — безразлично говорил отец. — Когда-нибудь…

Сеньке казалось, что отец вовсе не собирается разводить цветы для продажи. И Сеньке не хотелось, чтоб у них были эти цветы. Хватит мороки и так. А цветы есть и полевые, все равно с ними приходится ездить в город по первым теплым дням…

Сенька снял руки с перил мосточка, поднял из-под ног щепку и бросил ее в воду. Щепка поплыла по речке, кружась, как волчок. Вот она уже прошла под мостком, задела за куст осоки, оторвалась и помчалась дальше, скрывшись от Сенькиных глаз.

Две сороки, кувыркаясь, будто подбитые, перемахнули на левый берег речки, минуту попрыгали в траве и повернули в сторону леса.

На тропке, ведущей к мостку, появились горлицы, но, заметив Сеньку, улетели.

«И мне пора, — подумал Сенька. — Мамка искать будет…»

И верно.

Только подумал, услышал:

— Се-е-е-нька! Се-е-е-нька!

Это звала мать.

Сенька почесал затылок, и его мечтательность как рукой сняло.

Залихватски подпрыгивая, помчался он вдоль капустного поля к дому.

 

 

Мать у Сеньки хорошая, ласковая, добрая. Только не совсем сознательная. Это потому, что она в совхозе не работает. Так Сеньке говорил его старший брат Митя. И отец не раз укорял:

— Шла бы ты, Лена, как все люди, в совхоз! Ведь совестно: Митя в совхозе, я тоже, а ты…

Мать разводила руками:

— Куда же мне от хозяйства?

Вроде бы получалось, что и не прочь она пойти в совхоз, да дела не пускают.

Это сейчас, а раньше — совсем не так. Раньше бабушка и слова не давала сказать:

— С ума спятили, что ль! Совхоз! А хозяйство свое на кого? Корову? Огород? Сад? А детенка? И не помышляйте! Хватит с вас в совхозе…

Это она обращалась к отцу и Мите. «Детенок» — это Сенька. Сенька знал, что он может спокойно ходить в соседнее село в детский сад, да и не такой уж маленький. Но возражать бабушке Сенька не мог. Ей даже отец с матерью не возражали. И Митя тоже.

Бесполезно! Бабушка была вовсе несознательная и характера крутого.

От нее, от бабушки, и шли у них сначала все поездки в город. Мать по утрам молоко возила. Заодно прихватывала лук, укроп, редиску и Сеньку. Пока молоко по квартирам разносила, Сенька где-нибудь поблизости на углу стоял.

— Кому лук, укроп, редиску? Свеженькие, — предлагал он.

Так было до школы еще.

Но молоко шло все хуже и хуже. То ли молочниц в городе стало много, то ли в магазинах молока вдоволь, но постоянные покупательницы у матери все таяли. Прежде в одном подъезде она бидон опорожняла, а потом весь двор стала обходить — и все ни с чем. Молоко оставалось и часто скисало на обратном пути.

Бабушка бранилась, корила мать, но что поделаешь! Сенька своими глазами видел, что молоко продавалось плохо.

Когда Сенька пошел в школу, бабушка заболела, и мать вовсе перестала возить молоко.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2016-08-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: