ЖЕНЩИНА СТАРШЕ МУЖЧИНЫ, МУЖЧИНА МОЛОЖЕ ЖЕНЩИНЫ 6 глава




Однажды Аньес представила ей Поля. В ту же минуту, когда Лора увидела его, она услыхала, как кто-то незримый говорит ей: «Какой мужчина! Настоящий мужчина. Единственный мужчина. Другого такого нет на свете». Кто же был этот незримый подсказчик? Уж не сама ли Аньес? Да. Это она указывала путь младшей сестре и тут же загораживала его собою.

Аньес и Поль были добры к Лоре и опекали ее так, что в Париже она чувствовала себя у них как когда-то в родном городе. Счастье постоянного семейного уюта было, правда, окрашено меланхолическим сознанием, что единственный мужчина, которого она могла бы любить, одновременно и тот единственный, на которого она не имеет права посягнуть. Когда она проводила время вместе с супругами, ощущение счастья чередовалось в ней с приступами печали. Она умолкала, ее взгляд устремлялся в пустоту, и Аньес в такие минуты брала ее за руки и говорила: «Что с тобой, Лора? Что случилось, дорогая сестричка?» Иной раз в той же ситуации и из подобных же побуждений брал ее за руки Поль, и все трое погружались в благостную купель, в которой смешивались самые разнородные чувства: чувства родства и любви, соучастия и вожделения. Потом она вышла замуж. Аньесиной дочери Брижит было десять лет, и Лора решила поднести ей в подарок двоюродного братика или сестричку. Она упросила мужа помочь ей забеременеть, и хотя это удалось легко, последствия оказались для них печальными: у Лоры был выкидыш, и врачи объявили ей, что, если она хочет иметь ребенка, дело не обойдется без серьезного медицинского вмешательства.

 

 

ЧЕРНЫЕ ОЧКИ

 

Аньес полюбила черные очки, еще когда училась в гимназии. Даже не потому, что они защищали глаза от солнца, а потому, что в них она казалась себе красивой и таинственной. Очки стали ее слабостью: как иные мужчины без конца набивают шкаф галстуками, а иные женщины приобретают десятки колец, Аньес собрала целую коллекцию черных очков.

В жизни Лоры черные очки стали играть особую роль после выкидыша. Тогда она носила их почти не снимая и лишь извинялась перед друзьями: «Не сердитесь на меня за мои очки, но я так заревана, что не могу без них показаться». С той поры черные очки стали для нее знаком печали. Она надевала их, но не для того, чтобы скрыть слезы, а чтобы показать, что плачет. Очки стали заменителем слез, но от настоящих слез выгодно отличались тем, что не причиняли вреда векам, не вызывали ни покраснения, ни припухлости и были ей даже к лицу.

Если Лора полюбила черные очки, то и на этот раз, как бывало обычно, вдохновилась примером сестры. Однако история с очками говорит еще и о том, что отношения сестер никак нельзя сводить к утверждению, что младшая подражала старшей. Да, Лора подражала, но одновременно и подправляла ее: она придавала черным очкам более глубокое содержание, более значительный смысл, так что, я бы сказал, Аньесиным черным очкам полагалось бы краснеть перед Лориными за свою фривольность. Всякий раз, когда Лора появлялась в них, было ясно, что она страдает, и у Аньес возникало ощущение, что собственные очки ей надо бы непременно снять из деликатности и скромности.

История с очками выявляет и кое-что другое: Аньес в ней предстает той, кому судьба благоприятствует, а Лора — той, кого судьба не балует. Обе сестры уверовали, что перед лицом фортуны они не равны, и Аньес мучилась из-за этого даже больше, чем Лора. «Моя сестричка влюблена в меня, а вот в жизни ей не везет», — говаривала она не раз. Поэтому она с радостью встретила ее в Париже; поэтому представила ей Поля и попросила его любить ее; поэтому сама нашла для нее хорошенькую гарсоньерку и приглашала к себе всякий раз, когда подозревала, что она страдает. Но что бы Аньес ни делала, она вечно оставалась незаслуженно избалованной судьбой, меж тем как Лору фортуна явно не жаловала.

Лора была на редкость музыкально одарена; она превосходно играла на рояле, но, невзирая на это, упрямо решила заниматься в консерватории вокалом. «Когда я играю на рояле, я сижу перед чужим, враждебным предметом. Музыка принадлежит не мне, а этому черному инструменту, что напротив. А когда я пою, мое собственное тело превращается в орган, и я сама становлюсь музыкой». Не ее вина, что у нее оказался слабый голос, из-за которого все и рухнуло: солисткой она не стала, а ее музыкальная карьера на всю оставшуюся жизнь свелась всего лишь к любительскому хору, куда она ходила два раза в неделю на репетиции и несколько раз в году с ним концертировала.

Ее брак, в который она вступила из самых лучших побуждений, спустя шесть лет тоже распался. Правда, весьма состоятельный супруг вынужден был оставить ей прекрасную квартиру и платить изрядное содержание, так что она смогла приобрести модный магазин, где стала продавать меха с достойным удивления коммерческим талантом; и все же этот обыденный, чересчур заземленный успех не был способен загладить несправедливость, причиненную ей на более высоком, духовном и эмоциональном уровне.

Пользуясь репутацией страстной любовницы, разведенка Лора меняла партнеров, но при этом делала вид, что все эти любовные связи для нее тяжкий крест. «Я знавала многих мужчин», — часто говорила она с патетической грустью, словно жалуясь на судьбу.

«Я завидую тебе», — отвечала ей Аньес, и Лора в знак печали надевала черные очки.

Восхищение, переполнявшее Лору в детстве, когда она подглядывала, как Аньес прощается у калитки с мальчиком, никогда не покидало ее, и потому, поняв в один прекрасный день, что сестра не сделает никакой блистательной научной карьеры, не смогла скрыть своего разочарования.

— В чем ты меня упрекаешь? — защищалась Аньес. — Вместо того чтобы петь в опере, ты продаешь меха, а я, вместо того чтобы мотаться по международным конференциям, нашла для себя необременительно скромное местечко на предприятии, где выпускают компьютеры.

— Однако я делала все возможное, чтобы петь, а ты забросила научную карьеру по собственной воле. Я была побеждена. Ты сдалась.

— А почему я должна была делать карьеру?

— Аньес! Жизнь всего лишь одна! Ты обязана заполнить ее! Мы же должны хоть что-нибудь оставить после себя!

— Что-нибудь оставить? — переспросила Аньес голосом, полным скептического недоумения.

В ответе Лоры послышался почти скорбный протест:

— Аньес, ты — нигилистка!

Этот упрек Лора адресовала своей сестре часто, но по большей части про себя. Вслух она произнесла его всего два-три раза. В последний раз, когда увидела, как отец после смерти матери сидит за столом и рвет фотографии. То, что делал отец, было для нее невыносимо: он уничтожал кусок жизни, кусок совместной, своей и маминой, жизни: он рвал образы, рвал воспоминания, принадлежавшие не только ему, но всей семье и в особенности дочерям; он делал то, на что не имел права. Она принялась кричать на отца, а Аньес за него вступилась. Оставшись одни, сестры впервые в жизни поссорились. Исступленно и зло. «Ты — нигилистка! Ты — нигилистка!» — кричала Лора Аньес, потом надела черные очки и в слезах и гневе уехала.

 

 

ТЕЛО I

 

У знаменитого художника Сальвадора Дали и у его жены Гала на старости лет был ручной кролик; он жил с ними, ни на шаг не отходил от них, и они очень его любили. Однажды им предстояла дальняя поездка, и они до поздней ночи толковали о том, что делать с кроликом. Брать его с собой было затруднительно, но невозможно было и оставить его: другим людям он не доверял. На следующий день Гала приготовила обед, и Дали наслаждался превосходной едой, правда, до той минуты, пока не догадался, что это кроличье мясо. Он вскочил из-за стола и, бросившись в уборную, изверг в унитаз любимого зверька, верного друга своих поздних дней. Зато Гала была счастлива: тот, кого она любила, вошел в ее нутро, обласкал его и претворился в тело своей хозяйки. Не было для нее более совершенного наполнения любви, чем вобрать в себя любимого. По сравнению с этим единением тел сексуальный акт представлялся ей забавной щекоткой.

Лора походила на Гала, Аньес — на Дали. Было немало людей, женщин и мужчин, которых Аньес любила, но, если бы в силу некоей курьезной договоренности дружба с ними была обусловлена ее обязанностью следить за их носом, заставляя их регулярно сморкаться, она предпочла бы остаться без друзей. Лора, знавшая брезгливость сестры, нападала на нее: «Что значит симпатия, какую ты испытываешь к тому или иному? Как ты можешь при этом исключать тело? Разве человек, из которого ты вычтешь тело, все еще человек?»

Да, Лора была как Гала: полностью отождествившись с собственным телом, она чувствовала себя в нем как в превосходно обставленном жилище. И тело было не только тем, что отражается в зеркале, самое ценное было внутри. Поэтому названия внутренних органов тела и их процессов стали излюбленной частью ее словаря. Когда она хотела сказать, до какого отчаяния вчера довел ее любовник, она говорила: «Как только он ушел, меня вырвало». Несмотря на то что она часто говорила о своей рвоте, Аньес была далеко не уверена, что сестру вообще когда-нибудь рвало. Рвота была не ее правдой, а ее поэтическим вымыслом: метафорой, лирическим образом боли и отвращения.

Однажды сестры отправились за покупками в магазин дамского белья, и Аньес заметила, как Лора нежно гладит бюстгальтер, предложенный ей продавщицей. То был один из тех моментов, когда Аньес осознавала, что их различает с сестрой: для Аньес бюстгальтер относился к категории вещей, призванных исправить некий телесный изъян, как, например, повязка, протез, очки или кожаный ошейник, какой носят больные после повреждения шейных позвонков. Бюстгальтер призван поддерживать нечто, что в силу неудачного расчета оказалось тяжелее, чем предусматривалось, и посему должно быть укреплено дополнительно, примерно так, как подпирают в плохо сооруженных постройках балконы, чтобы не рухнули. Иными словами: бюстгальтер обнаруживает техническую стать женского тела.

Аньес завидовала Полю: он живет, не осознавая постоянно, что у него есть тело. Вдыхает, выдыхает, легкие работают у него как большие автоматизированные мехи, так воспринимает он и свое тело: охотно забывает о нем. Даже о своих телесных тяготах он не говорит никогда, причем вовсе не из скромности, а скорее из какого-то тщеславного стремления к элегантности, ибо болезнь — несовершенство, за которое бывает стыдно. Он долгие годы страдал от язвы желудка, но Аньес узнала об этом лишь в тот день, когда «скорая» увезла его в больницу со страшным приступом, случившимся сразу же после того, как он выступил на суде с драматичной защитительной речью. Это тщеславие было, конечно, смешным, но оно, скорее, умиляло Аньес и вызывало чуть ли не зависть к Полю.

Хотя Поль, по всей вероятности, был тщеславен сверх меры, все же, думала Аньес, его позиция раскрывает разницу между мужской и женской участью: женщина гораздо больше времени занята разговорами о своих телесных сложностях; ей не дано беззаботно забыть о своем теле. Начинается это с шока первого кровотечения; тело вдруг тут как тут, и она стоит перед ним, словно механик, которому поручено следить за работой небольшой фабрики: каждый месяц менять тампоны, глотать порошки, застегивать бюстгальтер, быть готовой к производству. Аньес с завистью смотрела на старых мужчин; ей казалось, что старятся они по-иному: тело ее отца постепенно превращалось в свою собственную тень, теряло свою материальность, оставаясь на свете лишь в виде одной небрежно воплощенной души. Напротив же, чем больше тело женщины становится ненужным, тем больше превращается в тело: грузное и обременительное; оно похоже на старую, обреченную на слом мануфактуру, при которой женское «я» обязано до самого конца оставаться в качестве сторожа.

Что может изменить отношение Аньес к телу? Лишь миг возбуждения. Возбуждение — быстролетное искупление тела. Но и тут Лора не согласилась бы с ней. Миг искупления? Как это, миг? Для Лоры тело было сексуальным изначально, априорно, непрестанно и целиком, по своей сути. Любить кого-нибудь для нее означало: принести ему тело, дать ему тело, тело с головы до пят, такое, какое оно есть, снаружи и изнутри, с его временем, что исподволь разрушает его.

Для Аньес тело не было сексуальным. Оно становилось таким лишь в краткие, редкостные мгновения, когда миг возбуждения осиял его нереальным, искусственным отсветом и делал желанным и прекрасным. И пожалуй, именно потому Аньес была, хотя вряд ли кто знал об этом, одержима телесной любовью, тянулась к ней, ибо без нее не было бы уж никакого запасного выхода из убожества тела и все было бы потеряно. Когда она любила, ее глаза всегда были открыты, и, если поблизости случалось зеркало, она смотрела на себя: ее тело в эти минуты казалось ей залитым светом.

Но смотреть на собственное тело, залитое светом, — предательская игра. Однажды, отдаваясь любовнику, Аньес увидела некоторые изъяны своего тела, не замеченные при последней встрече (она встречалась с любовником не чаще одного-двух раз в год в большом парижском анонимном отеле), и не могла оторвать взгляда: она не видела любовника, не видела их совокупляющихся тел, она видела лишь старость, уже начавшую вгрызаться в нее. Возбуждение мгновенно улетучилось, а она, закрыв глаза, убыстрила движения любви, чтобы тем самым не дать партнеру прочесть ее мысли: в эту минуту она решила, что сошлась с ним в последний раз. Она вдруг почувствовала себя бессильной и затосковала по супружеской постели; затосковала по супружеской постели, словно по утешению, словно по тихой затемненной гавани.

 

 

СЛОЖЕНИЕ И ВЫЧИТАНИЕ

 

В нашем мире, где день ото дня множится число лиц, все более похожих друг на друга, человеку, желающему утвердиться в оригинальности своего «я» и убедить себя в его неповторимой исключительности, приходится нелегко. Существуют два метода культивирования исключительности «я»: метод сложения и метод вычитания. Аньес вычитает из своего «я» все внешнее, наносное, дабы таким путем дойти до самой своей сути (не без риска того, что в результате подобного вычитания окажется на полном нуле). Метод Лоры прямо противоположен: чтобы ее «я» стало более зримым, более ощутимым, уловимым, более объемным, она без конца прибавляет к нему все новые и новые атрибуты, стремясь отождествиться с ними (не без риска того, что под грузом прибавляемых атрибутов исчезнет сущность самого «я»).

Возьмем для примера ее кошку. После развода Лора осталась одна в большой квартире, и ей стало грустно. Захотелось разделить одиночество хотя бы с каким-нибудь животным. Сперва она подумывала о собаке, но скоро поняла, что собака требует забот, на которые она не способна. А посему приобрела кошку. Большую сиамскую кошку, красивую и злую. Чем дольше Лора жила с кошкой и рассказывала о ней друзьям, тем больший смысл обретал для нее этот зверь, выбранный ею, по сути, случайно и без особой уверенности (она ведь поначалу хотела собаку): она не уставала восхвалять достоинства кошки, принуждая всех делать то же самое. Она находила в ней завидную самодостаточность, независимость, гордость, свободу поведения и постоянство очарования (в отличие от очарования человеческого, то и дело нарушаемого проявлениями неловкости и непривлекательности); она видела в ней образец для себя; она видела в ней самое себя.

И тут дело совсем не в том, напоминает ли Лора нравом своим кошку или нет, важно лишь то, что она запечатлела ее на своем гербе и что кошка (любовь к кошке, апологетика кошки) стала одним из атрибутов ее «я». Поскольку многие ее любовники с самого начала досадовали на этого эгоцентричного и злого зверя, что ни с того ни с сего фыркал и царапался, он стал пробным камнем Лориной силы; она словно бы каждому хотела сказать: ты будешь обладать мною, но только такой, какая я есть на самом деле, то есть вместе с моей кошкой. Кошка стала образом ее души, и любовнику приходилось сперва принять ее душу, если он хотел владеть ее телом.

Метод сложения вполне мил, если человек прибавляет к своему «я» кошку, пса, свиную печень, любовь к морю или к холодному душу. Все выглядит менее идиллическим, если кому-то вздумается прибавлять к своему «я» любовь к коммунизму, к отечеству, к Муссолини, к Католической церкви или к атеизму, к фашизму или к антифашизму. Метод в обоих случаях остается абсолютно тем же: кто упрямо отстаивает превосходство кошки перед всеми остальными зверями, делает, по сути, то же, что и тот, кто утверждает, что Муссолини — единственный спаситель Италии: хвастаясь атрибутом своего «я», он стремится, чтобы этот атрибут (кошку или Муссолини) признавали и любили все окружающие. В этом суть того странного парадокса, жертвой которого становятся все, кто культивирует «я» методом сложения: они прибавляют, дабы создать исключительное, неповторимое «я», но тотчас превращаются в пропагандистов прибавленных атрибутов и делают все, чтобы как можно большее число людей походило на них; тем самым исключительность этого «я» (такими усилиями обретенная) быстро исчезает.

Мы можем вполне резонно спросить, почему человек, который любит кошку (или Муссолини), не довольствуется своей любовью, а стремится внушить ее и другим. Попробуем ответить, вспомнив образ молодой женщины в сауне, воинственно утверждавшей, что она любит холодный душ. Тем самым ей мгновенно удалось отделить себя от одной половины рода людского, от той, что отдает предпочтение душу горячему. Беда была только в том, что вторая половина человечества тем больше на нее походила. Ах, до чего все это грустно! Людей много, мыслей мало, и как же нам отличиться друг от друга? Молодая женщина знала лишь один способ, как преодолеть досадность своего сходства с этими несметными толпами, признающими холодный душ: свою фразу «обожаю холодный душ» она должна была произнести уже в дверях сауны, притом с такой энергией, чтобы миллионы остальных женщин, которые получают от холодного душа такое же наслаждение, как и она, в один миг выглядели ее жалкими подражательницами. Иными словами: если мы хотим, чтобы эта невинная, ничего не значащая любовь к душу стала атрибутом нашего «я», мы должны дать знать миру, что за эту любовь мы готовы бороться.

Тот, кто атрибутом своего «я» сделал любовь к Муссолини, станет политическим борцом; тот, кто пристрастен к кошке, к музыке или старинной мебели, тот подносит своим близким подарки.

Представьте себе, что у вас есть приятель, который любит Шумана и ненавидит Шуберта, тогда как вы до безумия любите Шуберта, а Туман вам смертельно скучен. Какую пластинку вы подарите другу ко дню рождения? Шумана, которого любит он, или Шуберта, которого боготворите вы? Естественно, Шуберта. Подари вы ему Шумана, у вас осталось бы неприятное чувство, что этот подарок сделан не от души и похож скорее на взятку, которой вы рассчитываете добиться расположения друга. Поднося подарок, вы подносите его из любви, хотите дать другу кусочек самого себя, кусочек своего сердца! И потому вы дарите ему Шубертову «Неоконченную», на которую он после вашего ухода плюнет и затем, надев перчатки, возьмет ее двумя пальцами и отнесет в мусорный ящик, стоящий у дома.

Лора в течение нескольких лет подарила сестре и ее мужу набор тарелок и блюд, чайный сервиз, корзину для фруктов, лампу, кресло-качалку, примерно пять пепельниц, скатерть, а главное, рояль, который однажды как сюрприз внесли два дюжих мужика и спросили, куда его поставить. Лора сияла: «Я хотела вам подарить такое, чтобы вы думали обо мне даже тогда, когда меня нет с вами!»

После развода Лора проводила у сестры каждую свободную минуту. Она занималась Брижит как собственной дочерью, а рояль купила сестре главным образом потому, что хотела учить играть на нем племянницу. Однако Брижит рояль возненавидела. Аньес боялась, что Лора почувствует себя обиженной, и потому умоляла дочь взять себя в руки и постараться увлечься этими черными и белыми клавишами. Брижит сопротивлялась: «Я что, должна учиться играть на рояле только ради ее удовольствия?» В итоге все кончилось плохо: через несколько месяцев рояль стал всего лишь роскошной декорацией или, скорее даже, помехой; лишь грустным напоминанием о чем-то незаладившемся; лишь громоздким белым телом (да, рояль был белый!), которого никто не желал.

По правде говоря, Аньес не любила ни чайный сервиз, ни кресло-качалку, ни рояль. Не то чтобы эти вещи были безвкусны, но в них во всех было нечто эксцентричное, что не отвечало ни ее характеру, ни ее пристрастиям. Вот почему она не только с искренней радостью, но и с эгоистичным облегчением отнеслась к сообщению Лоры (рояль стоял уже шесть лет в ее квартире нетронутым), однажды сказавшей ей, что Бернар, молодой друг Поля, стал ее любовью. Охваченная страстью женщина, думала Аньес, найдет для себя более увлекательные занятия, чем таскать сестре подарки и воспитывать племянницу.

 

 

ЖЕНЩИНА СТАРШЕ МУЖЧИНЫ, МУЖЧИНА МОЛОЖЕ ЖЕНЩИНЫ

 

— Великолепная новость, — сказал Поль, когда Лора поведала ему о своей любви, и позвал обеих сестер на ужин. Он был невыразимо счастлив, что два милых его сердцу человека любят друг друга, и по такому случаю заказал к ужину две бутылки исключительно дорогого вина.

— Ты заведешь знакомство с одним из самых знаменитых семейств Франции, — говорил он Лоре. — Ты, конечно, знаешь, кто отец Бернара?

Лора сказала:

— Разумеется! Депутат! И Поль:

Ничего-то ты о нем не знаешь. Депутат Бертран Бертран — сын депутата Артура Бертрана. Он чрезвычайно гордился своей фамилией и мечтал с помощью сына сделать ее еще более знаменитой. Он долго думал, какое дать ему имя, и его осенила гениальная идея окрестить его Бертраном. Такое удвоенное имя никто не сможет упустить или забыть! Достаточно произнести «Бертран Бертран», и оно прозвучит как овация, как крик «ура»: Бертран Бертран! Бертран Бертран! Бертран Бертран!

При этих словах Поль поднял бокал, словно, скандируя имя любимого вождя, произносил здравицу. Затем наконец выпил:

— Отменное вино, — сказал он и продолжал: — Каждый из нас пребывает под таинственным воздействием своего имени, и Бертран Бертран, который слышал, как его скандируют по нескольку раз на дню, жил всю жизнь точно под прессом воображаемой славы этих четырех благозвучных слогов. И свой провал на выпускных экзаменах по сравнению с другими одноклассниками он перенес куда тяжелее. Словно удвоенное имя автоматически удваивало и его чувство ответственности. При своей известной скромности он способен был бы вынести позор, павший на него; но он не мог смириться с позором, доставшимся его имени. Уже в двадцать лет он дал клятву своему имени всю жизнь посвятить борьбе за торжество добра. Однако вскоре обнаружил, что нелегко различить, что есть добро и что есть зло. Его отец, к примеру, голосовал с большинством парламента за Мюнхенское соглашение. Он хотел защитить мир, поскольку мир — добро неоспоримое. Но потом ему ставили в укор, что Мюнхенское соглашение проложило дорогу войне, которая была неоспоримым злом. Сын хотел избежать ошибок отца и потому держался лишь самых элементарных, но несомненных истин. Он никогда не высказывался о палестинцах, Израиле, Октябрьской революции, Кастро и даже о террористах, поскольку знал, что существует граница, за которой убийство уже не убийство, а героизм, и что эту границу он никогда не будет способен определить. Тем истовее он выступал против нацизма, газовых камер и в определенном смысле сожалел, что Гитлер исчез под развалинами канцелярии, так как с той поры понятия добра и зла обрели нестерпимую относительность. Это привело его к тому, что он сосредоточился на добре в самом непосредственном, не искаженном политикой виде. Его девизом было: «Добро есть жизнь». Смыслом его жизни стала борьба против абортов, против эвтаназии и против самоубийств. Лора, смеясь, возражала:

— Ты делаешь из него идиота!

— Видишь, — сказал Поль Аньес, — Лора уже защищает семью своего любовника. Это столь же достойно похвалы, как и это вино, за выбор которого вы должны мне похлопать! Недавно в передаче об эвтаназии Бертран Бертран позволил заснять себя у койки неподвижного больного с удаленным языком, незрячего и терзаемого постоянными болями. Бертран сидел, склонившись над ним, и телекамера показывала, как он вселяет в больного надежду на лучшие дни. В минуту, когда он в третий раз произнес слово «надежда», больной вдруг разъярился и издал протяжный страшный вопль, подобный вою зверя, быка, лошади, слона или всех, вместе взятых; Бертран Бертран испугался: он уже не мог говорить, он лишь изо всех сил пытался удержать на лице улыбку, и камера долго снимала лишь эту застывшую улыбку трясущегося от страха депутата, а рядом с ним, в том же кадре лицо вопящего смертника. Но я не об этом хотел говорить. Я хотел только сказать, что с сыном он сплоховал, выбирая ему имя. Поначалу он хотел, чтобы сына звали, как и его, но быстро сообразил, что наличие на этом свете двух Бертранов Бертранов смахивало бы на карикатуру: людям было бы невдомек, идет ли речь о двух или четырех лицах. И все же, не желая отступиться от счастья слышать в имени сына отголосок собственного имени, он пришел к идее окрестить его Бернаром. Правда, Бернар Бертран звучит не как овация или крик «ура», а как обмолвка или даже скорее как фонетическое упражнение для актера или диктора радио, чтобы научиться говорить скороговоркой не спотыкаясь. Как я уже сказал, наши имена таинственно воздействуют на нас, и имя Бернара уже с колыбели предопределило его участь: вещать на волнах эфира.

Поль молол весь этот вздор лишь потому, что не отваживался говорить о том главном, о чем он думал и что приводило его в восторг: Лора была на восемь лет старше Бернара! А дело в том, что Поля не покидало одно прекрасное воспоминание о женщине старше его на пятнадцать лет, с которой он находился в интимной связи, когда ему самому было двадцать пять. Ему хотелось говорить об этом, хотелось объяснить Лоре, что часть жизни каждого мужчины составляет любовь к женщине, которая старше его, и что именно о ней у него остаются самые чудесные воспоминания. «Женщина старше мужчины — это жемчужина в его жизни», — хотелось ему воскликнуть, снова поднимая бокал. Но он воздержался от этого поспешного жеста и стал лишь про себя вспоминать о давнишней любовнице, которая доверяла ему ключ от своей квартиры, и он мог ходить туда когда хотел, делать что хотел, и это было ему весьма кстати, потому как он не ладил с отцом и стремился по возможности меньше бывать дома. Она никогда не претендовала на его вечера; когда он был свободен, он приходил к ней, когда был занят, он не должен был ей ничего объяснять. Она никогда не принуждала его куда-либо ходить с ней, а если их видели вместе в обществе, она изображала из себя любящую родственницу, готовую сделать все для своего очаровательного племянника. Когда он женился, она послала ему дорогой свадебный подарок, который для Аньес навсегда остался загадкой.

Но, пожалуй, не совсем удобно было говорить Лоре: я счастлив, что мой друг любит опытную женщину, которая старше его и будет относиться к нему как любящая тетя к очаровательному племяннику. Он не мог сказать этого, тем более что Лора разговорилась сама:

— И что самое прекрасное — рядом с ним я чувствую себя на десять лет моложе. Благодаря ему я вычеркнула десять или пятнадцать скверных лет, и мне так, будто я только вчера приехала из Швейцарии в Париж и встретила его.

Это признание лишило Поля возможности вслух вспоминать о жемчужине своей собственной жизни, и он лишь думал о ней, пригубливая вино и уже не слушая того, о чем говорила Лора. Чуть погодя, чтобы снова вступить в разговор, он спросил:

— Что рассказывает Бернар о своем отце?

— Ничего, — сказала Лора. — Могу уверить тебя, что его отец — не тема наших разговоров. Я знаю, что это выдающаяся семья. Но ты же знаешь мое мнение о выдающихся семьях.

— И тебе даже не любопытно?

— Нет, — весело рассмеялась Лора.

— А жаль. Бертран Бертран — самая большая проблема Бернара Бертрана.

— Не думаю, — сказала Лора, убежденная, что самой большой проблемой Бернара стала она.

— Ты же знаешь, что старый Бертран уготовил для Бернара политическую карьеру? — спросил Поль Лору.

— Нет, — сказала она, пожав плечами.

— В этой семье политическая карьера наследуется, как имение. Бертран рассчитывал на то, что его сын однажды будет выдвинут кандидатом в депутаты вместо него. Но Бернару было двадцать лет, когда он услыхал по радио такое сообщение: «В авиакатастрофе над Атлантическим океаном погибло сто тридцать девять пассажиров, в том числе семеро детей и четверо журналистов». К тому, что дети в подобных сообщениях выделяются в особую, чрезвычайно ценную породу человечества, мы привыкли давно. Но на сей раз дикторша причислила к ним еще и журналистов и тем самым озарила Бернара светом познания. Он понял, что политик в наши дни фигура комичная, и с ходу решил стать журналистом. Случаю было угодно, что тогда на юридическом факультете я вел семинар, который он посещал. Там и завершились его предательство политической карьеры и предательство отца. Об этом Бернар тебе, наверное, рассказывал.

— Да, — сказала Лора. — Он боготворит тебя!

В эту минуту вошел чернокожий с корзиной цветов. Лора помахала ему. Чернокожий обнажил великолепные белые зубы, и Лора взяла из его корзины пучок из пяти увядших гвоздик; подала его Полю:

— Всем своим счастьем я обязана тебе. Поль протянул руку к корзине и вынул другой пучок гвоздик.

— Сегодня мы чествуем тебя, не меня! — И он подал цветы Лоре.

— Да, сегодня мы чествуем Лору, — сказала Аньес и взяла из корзины третий пучок гвоздик. У Лоры увлажнились глаза, и она сказала:

— Мне так хорошо, мне с вами так хорошо, — потом она поднялась. Прижимая к груди оба букета, она стояла возле чернокожего, возвышавшегося рядом, точно король. Все чернокожие похожи на королей: этот был похож на Отелло тех времен, когда он еще не ревновал Дездемону, и Лора выглядела как Дездемона, влюбленная в своего короля. Поль знал, что должно произойти сейчас. Когда Лора бывала в подпитии, она всегда начинала петь. Желание петь, поднимаясь откуда-то из глубины тела к горлу, достигло такой интенсивности, что несколько ужинавших господ обратили к ней любопытные взоры.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: