ОБЩЕСТВА ДИДРИХА НИКЕРБОКЕРА. 8 глава




О том, как форт Гуд-Хоп подвергся страшной осаде, как знаменитый Воутер впал в глубокое сомнение и как он в конце концов испустил дух.
За это время мои читатели должны были полностью осознать, какую трудную задачу я поставил перед собой: со скрупулезной тщательностью собрать и сопоставить летописи давно минувших времен, события которых почти не поддаются изучению, вести раскопки в своего рода маленьком Геркулануме[225] истории, веками пролежавшем погребенным под грудой лет и почти полностью забытом, выкапывать отдельные части и куски разрозненных явлений и старательно пытаться соединить их, чтобы восстановить в первоначальной форме и в первоначальной связи, то извлекать на свет божий личность какого-нибудь почти забытого героя, словно искалеченную статую, то расшифровывать полустертую надпись, то случайно натыкаться на заплесневелую рукопись, которая после утомительного изучения оказывается едва ли стоящей затраченного на ее прочтение труда. Как сильно зависит в таких случаях читатель от честности и добросовестности своего автора; ведь не обладая этими качествами, тот, подобно плутоватому антиквару, может либо выдать смастеренное им самим изделие за драгоценный памятник старины, либо же одеть изуродованный обломок в такие фальшивые одежды, что почти нельзя будет отличить правду от окутывающего ее вымысла. Именно на этот недостаток приходилось мне много раз сетовать во время утомительного изучения работ моих собратьев-историков, которые на редкость превратно и в ложном свете представляют события, касающиеся нашей страны, в особенности, великой провинции Новые Нидерланды. В этом убедится всякий, кто возьмет на себя труд сравнить их романтические излияния, разукрашенные лживой мишурой вымысла, с нашим превосходным кратким историческим сочинением, которое должно получить всеобщее признание за свою строгую простоту и неуклонную правдивость. Больше всего подобных огорчений я испытал, когда трудился над теми главами моей истории, где рассказывается о событиях на восточной границе; виной тому армия историков, облюбовавших эту эпоху и не дававших в своих трудах никакой пощады честным жителям Новых Нидерландов. В числе других мистер Бенджамин Трамбалл[226] высокомерно заявляет, что «голландцы всегда были просто захватчиками». На это я ничего не отвечу, а лишь невозмутимо продолжу свой рассказ, в котором будут приведены доказательства не только того, что голландцы обладали бесспорным правом собственности на прелестные долины Коннектикута и действительно владели ими и что они были несправедливо лишены этих владений, но также и того, что с тех пор коварные историки Новой Англии постоянно писали о голландцах оскорбительную ложь. В этом деле мною будет руководить дух истины и беспристрастия и забота о моей бессмертной славе, ибо я не стану умышленно бесчестить мой труд ни ложными утверждениями, ни искажением событий, ни предвзятым толкованием, если бы даже таким путем наши праотцы могли бы приобрести всю Новую Англию. В раннюю эпоху истории нашей провинции, еще до прибытия знаменитого Воутера, правительство Новых Нидерландов купило земли на реке Коннектикут и построило для наблюдения за ними и их защиты укрепленный пост на ее берегу, названный форт Гуд-Хоп и находившийся вблизи от теперешнего славного города Хартфорда. Командование этим важным постом вместе с рангом, званием и жалованием комиссара было доверено доблестному Якобусу Ван-Кюрлету, или, как пишут некоторые историки, Ван-Кюрлису — храбрейшему вояке того спесивого сорта, какой в изобилии бывает представлен на парадах; такие вояки знамениты тем, что съедают все, что убивают. Ван-Кюрлет имел очень воинственную внешность и был бы чрезвычайно высок ростом, если бы ноги у него были пропорциональны туловищу; но так как последнее было длинным, а первые необыкновенно короткими, то это придавало ему причудливый вид, словно туловище исполина водрузили на ноги коротышки. Подобное строение тела, напоминавшее таксу, он возмещал тем, что при ходьбе выбрасывал свои ноги так, словно — вы могли бы в этом поклясться — на них были надеты семимильные сапоги повсеместно известного Джека-Убийцы великанов;[227] и он так изумительно высоко задирал ноги и с такой силой попирал ими землю во время церемониального марша, что его солдаты часто опасались, как бы маленький человечек не затоптал самого себя. Но несмотря на возведение форта и на назначение его комендантом этого уродливого маленького воина, бесстрашные янки продолжали свои смелые вторжения, о которых я упоминал в предыдущей главе. Воспользовавшись склонностью к глубокому и флегматическому покою, вскоре появившейся у правительства Воутера Ван-Твиллера, они совершили отважный набег на провинцию Новые Нидерланды и поселились на новых землях (то есть стали скваттерами), находившихся в ведении форта Гуд-Хоп. Узнав об этом наглом поступке, длиннотелый Ван-Кюрлет действовал так, как полагается расторопному и доблестному офицеру. Он немедленно заявил протест по поводу ничем не оправданного захвата и для большего устрашения написал его на нижнеголландском наречии, а копию протеста вместе с длинным и печальным сообщением о вражеских нападениях тотчас же отправил губернатору в Новый Амстердам. Сделав это, он приказал своим людям всем без исключения не унывать, запер ворота форта, выкурил три трубки, лег в постель и с решительным и бесстрашным спокойствием ждал результата, что сильно воодушевило его приверженцев и несомненно вселило большое смущение и страх в сердца врагов. Случилось так, что к этому времени прославленный Воутер Ван-Твиллер, обремененный годами, почестями и торжественными обедами, достиг того возраста и такой силы ума, которые, по утверждению великого Гулливера, дают человеку право быть принятым в число членов древнего ордена Струльдбругов.[228] Он проводил время в том, что курил свою турецкую трубку, сидя в окружении мудрецов, столь же просвещенных и почтя столь же почтенных, как и он сам; по молчаливости, серьезности, прозорливости и благоразумному отвращению к принятию какого-либо решения в делах их можно сравнить лишь с некиими глубокомысленными членами ученых обществ, которых я знавал в наши дни. Поэтому, прочтя протест доблестного Якобуса Ван-Кюрлета, его превосходительство немедленно впал в одно из глубочайших сомнений, какие ему когда-либо приходилось испытывать; его огромная голова постепенно опускалась на грудь,[229] он закрыл глаза и приклонил свой слух в одну сторону, как бы прислушиваясь с большим вниманием к спору, происходившему в его животе. Все, кто знал Воутера, утверждали, что живот у него — это огромная зала суда или зала совещании его мыслей и служит для его головы тем же, чем палата представителей для сената. Время от времени он издавал нечленораздельные звуки, очень похожие на храп. Впрочем, сущность этих сокровенных размышлений осталась никому неведомой, так как он ни разу не обмолвился о них ни единым словом ни мужчине, ни женщине, ни ребенку. Тем временем протест Ван-Кюрлета спокойно лежал на столе и служил для разжигания трубок почтенным мудрецам, собравшимся на совет. В облаках дыма, поднятых ими, доблестный Якобус, его протест и его могучий форт Гуд-Хоп вскоре совершенно скрылись и были забыты, как это случается с неотложными вопросами, которые оказываются погребенными под грудой речей и резолюций на теперешних заседаниях конгресса. Бывают не терпящие проволочек обстоятельства, когда наши глубокомысленные законодатели и мудрые совещательные органы становятся помехой для народа и когда одна унция легковесного решения стоит фунта мудрых сомнений и благоразумных споров. Так, по крайней мере, обстояло дело в данном случае: в то время, как прославленный Воутер Ван-Твиллер изо дня в день сражался со своими сомнениями и в этой борьбе его решимость все ослабевала и ослабевала, враг проникал все дальше и дальше в его владения и самым угрожающим образом появился по соседству с фортом Гуд-Хоп. Янки основали там большой город Пайкуэг, впоследствии названный Уэтерсфилд, который, если можно верить утверждениям почтенного историка Джона Джосселина, джентльмена, «пользовался позорной славой из-за тамошних ведьм». И жители этого Пайкуэга столь обнаглели, что развели свои луковые плантации, которыми славился их город, под самым носом гарнизона форта Гуд-Хоп, так что честные голландцы не могли смотреть в ту сторону без слез. К этой вопиющей несправедливости доблестный Якобус Ван-Кюрлет отнесся с должным негодованием. Он буквально дрожал от чудовищного гнева и от разлития доблести; по причине длины туловища, в котором кипели гнев и доблесть, они проявляли себя самым бурным образом. Он немедленно принялся укреплять свои редуты, наращивать в высоту брустверы, углублять ров и усиливать свою позицию двойным рядом засек. Приняв эти героические меры предосторожности, он с беспримерной смелостью отправил нового гонца с отчаянным сообщением об опасном положении форта. Ни один современный герой, обессмертивший свое имя во второй сабинской войне,[230] не обнаружил больше доблести в искусстве сочинения посланий и не проявил себя с большей славой на бумаге, чем героический Ван-Кюрлет. Гонцом, избранным для доставки этих тревожных донесений, был толстый, жирный маленький человечек, так как он лучше всех должен был перенести путешествие и меньше других подвергался риску расстаться со своей шкурой. Чтобы обеспечить быстроту передвижения, его посадили на упряжную лошадь, самую легкую на бегу во всем гарнизоне, отличавшуюся длиной ног, шириной костей и тяжестью шага, к тому же такую высокую, что маленькому гонцу, чтобы забраться ей на спину, приходилось лезть через круп, держась за хвост. Она развила столь необычайную скорость, что гонец меньше чем за месяц добрался до форта Амстердам, хотя расстояние до него было верных двести трубок, или около 120 миль. Необыкновенный вид этого зловещего незнакомца поверг бы весь город Новый Амстердам в недоумение, если бы его славные жители заботились о чем-нибудь еще, кроме своих домашних дел. Храня на лице выражение страшной спешки и деловитости и попыхивая короткой дорожной трубкой, посланец Ван-Кюрлета проследовал длинной размеренной рысью по топким переулкам столицы, уничтожая целые ряды пирожков из грязи, которые были сделаны посреди дороги голландскими ребятишками и которыми всегда славились дети этого города. Подъехав к губернаторскому дому, он с величайшей поспешностью слез с коня, разбудил седоголового привратника, старого Скатса, который, подобно своему прямому потомку и достойному наследнику, почтенному глашатаю наших судов, клевал носом на своем посту, и, забарабанив изо всех сил в дверь залы совещаний, испугал всех членов совета, дремавших над планом создания городского рынка. В это самое мгновение в стороне кресла губернатора послышалось тихое хрюканье или, вернее, глубокий храп; одновременно увидели, как из его рта вырвался клуб дыма, и небольшое облако вознеслось над его трубкой. Совет, разумеется, предположил, что он погрузился в глубокий сон на благо общества, и в соответствии с обычаем, соблюдаемым в подобных случаях, все стали громко призывать к молчанию, чтобы не нарушить тишины. Вдруг дверь распахнулась настежь, и маленький гонец, до половины засунутый в пару гессенских сапог,[231] в которые он влез по случаю своей поездки, вошел раскорякой в залу. В простертой правой руке он держал зловещее донесение, а в левой крепко зажал пояс своих широких штанов, лопнувший на беду от тех усилий, которые ему пришлось сделать, чтобы спешиться. Он решительно доковылял до губернатора и не столь вразумительно, сколь торопливо выполнил свое поручение. Но, к счастью, его дурные известия пришли слишком поздно, чтобы нарушить покой самого спокойного из правителей. Его почтенное превосходительство только что затянулся и вздохнул в последний раз, так как его легкие и его трубка одновременно исчерпали себя и его мирная душа, как сказал бы господин Гомер, отлетела с последним клубом дыма, поднявшимся из его трубки. Короче говоря, прославленный Воутер Ван-Твиллер, он же Вальтер Сомневающийся, который так часто дремал в обществе своих современников, теперь опочил с праотцами, а вместо него стал править Вильгельмус Кифт. КОНЕЦ КНИГИ ТРЕТЬЕЙ

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
Содержащая летопись правления Вильяма Упрямого

ГЛАВА I

В которой излагаются хитрости и искусные уловки лукавых грабителей — книготворцев и их верных оруженосцев, книготорговцев. Содержащая, кроме того, описание разносторонних познаний Вильяма Упрямого и рассказ о том, как человек может настолько заучиться, чтобы стать ни к чему непригодным.
Теперь-то мне представился случай хорошенько испытать терпение моих читателей. Вот грозная крепость, доведенная до последней крайности, доблестный комендант, которому угрожает неминуемая опасность, и легион неумолимых врагов, стекающихся со всех сторон. Сентиментальный читатель готовится проявить свои симпатии и оплакать страдания храбрецов. Философический читатель — применить свои основные положения и хладнокровно определить масштабы и установить соотносительность великих деяний, подобно любителю древностей, измеряющему пирамиду двухфутовой линейкой. А простой читатель, ищущий развлечения, льстит себя надеждой, преодолев однообразные страницы, над которыми он дремал, насладиться убийствами, насилиями, разрушениями, пожарами и всеми другими замечательными событиями, придающими блеск победе и украшающими триумф завоевателя. Итак, каждый читатель должен стремиться вперед; если в нем есть хоть малейшая искра любопытства, он не может удержаться от того, чтобы не перевернуть следующую страницу. И так как он теперь полностью в моих руках, то почему бы мне не позволить себе небольшой отдых и не внести разнообразие в скучный труд повествования, начав задуривать голову моему читателю кучей здравых рассуждений о том, о сем и о всякой всячине, высказав некоторые из моих заветных убеждений или поговорив немного о самом себе. Все это читателю надлежит прочесть или навсегда отложить книгу в сторону и остаться в полном неведении относительно доблестных деяний и великих событий, описанных в дальнейшем. Раскрою читателям одну великую литературную тайну. Опытный писатель, желая внушить какие-нибудь особые догмы, религиозные, политические или нравственные, часто прибегает к следующему способу: он поясняет свои излюбленные доктрины занимательными выдумками по поводу общеизвестных событий и так ловко сочетает историческую правду с хитроумным вымыслом, что миллионы наивных людей этого не замечают. В то время, как они с открытым ртом следят за интересным рассказом, их часто можно заставить проглотить самые нелепые мнения, смехотворные теории и чудовищные ереси. Так, в частности, обстоит дело с ревностными проповедниками современной философии, и ни один честный, доверчивый читатель, который поглощает их сочинения, думая, будто приобретает твердые знания, не должен удивляться, если обнаружит, что, пользуясь благочестивой цитатой, «чрево его наполнилось ветром палящим».[232] К числу таких же способов относится и литературная уловка, с помощью которой трезвую истину, как терпеливую и работящую вьючную лошадь, заставляют тащить на своей спине две корзины подлых предположеньиц. Таким путем увеличивается число книг, перо работает без устали и торговля процветает. Ведь если бы каждый писатель должен был рассказывать только о том, что он знает, тогда толстым книгам скоро наступил бы конец и фолиант Мальчика-с-пальчик считался бы гигантским томом. Тогда человек мог бы носить свою библиотеку в кармане, и вся армия писак, типографщиков, переплетчиков и книгопродавцев могла бы умереть с голоду. Но так как писателю не возбраняется говорить все, что он думает, и все, чего он не думает, рассказывать обо всем, что он знает и чего не знает, высказывать догадки, сомневаться, убеждать самого себя, смеяться вместе с читателем и над ним (последнее мы, писатели, делаем исподтишка — в девяти случаях из десяти), заниматься гипотезами, ставить тире — и звездочки **** и прибегать к тысяче других невинных ухищрений, то все это, говорю я, прекраснейшим образом содействует заполнению страниц книг, карманов книгопродавцев и голодных желудков авторов, способствует развлечению и просвещению читателя и споспешествует славе, преуспеянию и пользе нашего ремесла! После того, как я рассказал моим читателям о всех приемах и тайнах создания книг, им остается только взять перо в руку, сесть за стол и написать для себя книгу, а я тем временем продолжу мою историю, не прибегая ни к одному из перечисленных выше ухищрений. ВИЛЬГЕЛЬМУС КИФТ, который в 1634 году взошел на губернаторское кресло (пользуясь излюбленным, хотя и неуклюжим выражением современных стилистов), был по фигуре, чертам лица и характеру полной противоположностью Воутеру Ван-Твиллеру, своему прославленному предшественнику. Он происходил из очень почтенной семьи; его отец был инспектором ветряных мельниц в древнем городе Саардаме; про нашего героя рассказывают, что еще мальчиком он производил очень занимательные исследования свойств и работы названных механизмов; и это является одной из причин, почему впоследствии он стал таким способным губернатором. Его фамилия, согласно утверждениям самых остроумных филологов, — это испорченное Кивер, то есть спорщик или крикун; она выражала наследственную склонность его семьи, которая почти два столетия давала жару жителям открытого всем ветрам городка Саардама и произвела на свет божий больше мегер и забияк, чем десять любых других местных семейств. И Вильгельмус Кифт настолько полно унаследовал семейные таланты, что не пробыл и года в должности губернатора, как стал повсюду известен под именем ВИЛЬЯМА УПРЯМОГО. Это был проворный, раздражительный, маленький старый джентльмен, высохший и увянувший отчасти в результате естественного течения лет, а отчасти из-за того, что его поджаривала и иссушала огненная душа, которая подобно лучине пылала ярким пламенем в его груди, постоянно побуждая к самым доблестным ссорам, спорам и злосчастным приключениям. Мне пришлось слышать, как один глубокомысленный и философический знаток человеческой природы заметил, что если женщина к старости толстеет, то дальнейшее ее существование становится ненадежным, но если на свое счастье, она увядает, то живет вечно. Так же обстояло дело с Вильямом Упрямым, становившимся все более крепким, по мере того, как он высыхал. То был один из тех маленьких голландцев, каких мы иногда видим проворно шагающими по улицам нашего города, в кафтане с широкими полами и огромными пуговицами, почти не уступающими по величине щиту Аякса, играющему столь видную роль у господина Гомера, в старомодной треуголке, торчащей на затылке, и с тростью, доходящей ему до подбородка. Лицо у него было широкое, но с резкими чертами, нос задран кверху самым дерзким образом; его щеки, как почва Огненной Земли, были опалены до темно-красного цвета — без сомнения, вследствие соседства двух свирепых маленьких серых глаз, сквозь которые его пламенная душа сверкала таким же огнем, как тропическое солнце, сияющее сквозь два зажигательных стекла. Вокруг его рта залегали забавные складки, делавшие его лицо очень похожим на сморщенную морду раздражительной моськи. Короче говоря, он был одним из самых упрямых, беспокойных, уродливых человечков, которые постоянно злятся из-за пустяков. Таковы были душевные качества Вильяма Упрямого, но к высокому званию и власти его привел бесспорно выдающийся ум. В юности он весьма успешно прошел курс наук в знаменитой Гаагской академии, известной тем, что она выпускала законченных буквоедов с небывалой быстротой; в этом отношении с ней могут сравниться только некоторые наши американские колледжи, производящие бакалавров искусств как бы с помощью патентованной машины. Там он очень ловко сражался на границах нескольких наук и совершил столь отважный набег в область мертвых языков, что захватил в плен кучу греческих существительных и латинских глаголов вместе с различными выразительными поговорками и апофегмами,[233] которыми постоянно щеголял в разговоре и в письмах, проявляя при этом такое же тщеславие, с каким победоносный генерал в древности выставлял напоказ трофеи из разграбленных им стран. Кроме того, он сам себя здорово запутал логикой, в которой зашел так далеко, что свел самое тесное знакомство, по крайней мере по имени, со всем семейством силлогизмов и дилемм. Но что больше всего ценил он в себе, это познания в метафизике; осмелившись однажды погрузиться в нее слишком глубоко, он чуть было в ней не задохнулся, окунувшись в трясину невразумительных учений и тем подвергнув себя страшной опасности; от последствий этих испытаний он никогда не мог полностью оправиться. Откровенно говоря, подобно многим другим глубокомысленным любителям совать нос в эту темную, сбивающую с толку науку, он, занимаясь отвлеченными рассуждениями, которых не мог постичь, и искусственной классификацией, в которой сам не мог разобраться, привел свои мозги в такое расстройство, что никогда уже на протяжении всей своей дальнейшей жизни не был в состоянии ясно мыслить ни о чем, даже о самых простых вещах. Должен признаться, что это было до некоторой степени несчастьем, ибо он, вступая в споры, которые очень любил, всегда прибегал к логическим дедукциям и метафизическому жаргону и быстро начинал блуждать в тумане противоречий, а затем распалялся сильнейшим гневом на противника за то, что тот не дал себя сразу убедить. В науке, как и в плавании, тот, кто хвастливо резвится и барахтается на поверхности, подымает больше шума и брызг и привлекает больше внимания, чем трудолюбивый ловец жемчуга, погружающийся в поисках сокровищ на самое дно. «Всеобъемлющие таланты» Вильяма Кифта были предметом изумления и восторга его земляков; он держал себя в Гааге с таким же тщеславием, как глубокомысленный бонза в Пекине, овладевший половиной букв китайского алфавита, и был единодушно провозглашен всеобъемлющим гением! Я знавал на своем веку многих всеобъемлющих гениев, хотя, говоря откровенно, не знал ни одного, который в обычных житейских делах разбирался бы лучше, чем соломенное чучело; но для государственных дел человек хоть сколько-нибудь трезвых суждений и с простым здравым смыслом стоит любого блистательного гения, когда-либо писавшего стихи или создававшего новые теории. Итак, сколь бы странным это ни могло показаться, всеобъемлющие таланты прославленного Вильгельмуса были ему помехой, и если бы он был менее ученым маленьким человечком, то, возможно, оказался бы гораздо более великим губернатором. Он чрезвычайно любил производить философские и политические опыты; набив себе голову отрывочными сведениями о древних республиках, олигархиях, аристократиях и монархиях, о законах Солона,[234] Ликурга[235] и Харондаса,[236] об идеальной республике Платона, о «Пандектах» Юстиниана[237] и о тысяче других обломков почтенной древности, он всегда был готов ввести в употребление тот или иной из них. Поэтому, кидаясь от одной противоречивой меры к другой, он за то время, что находился у власти, втянул правительство маленькой провинции Новые Нидерланды в множество затруднительных положений, из которых не смогли выпутаться полдюжины его преемников. Как только этот суматошный человечек дуновением судьбы был занесен в губернаторское кресло, он сразу же созвал совет и произнес с большим воодушевлением речь о делах провинции. Всем известно, какую блестящую возможность имеют губернатор, президент и даже император разгромить своих врагов в речах, посланиях и бюллетенях, которые никто не в состоянии опровергнуть, а потому не приходится сомневаться, что ретивый Вильям Кифт не упустил столь благоприятного случая проявить доблесть на словах, как это свойственно всем рьяным законодателям. Сохранились сведения, что перед началом речи он вытащил из кармана красный носовой платок из бумажной ткани и по принятому среди великих ораторов обыкновению очень звучно прочистил нос. По моему мнению, это делается преимущественно для того, чтобы, как сигнальной трубой, привлечь внимание слушателей; однако Вильям Упрямый утверждал, будто этот обычай мог похвалиться более классическим происхождением, ибо ему довелось прочесть о замечательном приеме известного демагога Гая Гракха,[238] который, обращаясь с речью к римскому народу, модулировал звук своего голоса с помощью ораторской флейты, или камертона; «это, — говорил проницательный Вильгельмус, — я считаю не чем иным, как изящным и иносказательным способом выразить, что он предварительно прочищал свой нос». После того, как вступительная симфония была исполнена, Вильям Кифт начал со смиренных сетований на отсутствие у него талантов, на то, что он совершенно недостоин оказанной ему чести и самым жалким образом неспособен выполнять важные обязанности, связанные с его новым положением. Одним словом, он высказал о себе чрезвычайно низкое мнение, и многие из простодушных деревенских членов совета, не ведая, что это были, разумеется, только слова, всегда произносимые в таких случаях, почувствовали большое беспокойство и даже обозлились из-за того, что он согласился занять пост, для которого сам считал себя явно не подходящим. Затем в безукоризненно классической манере, проявляя глубокую ученость, он ни к селу, ни к городу перешел к напыщенному описанию всех форм правления в древней Греции и войн между Римом и Карфагеном, а также к истории возвышения и падения различных чужеземных империй, о которых собравшиеся знали не больше, чем их еще неродившиеся правнуки. Итак, убедив, по примеру наших ученых ораторов, слушателей в том, что за словом в карман не полезет и обладает большими познаниями, он, наконец, приступил к менее важному разделу своей речи — положению провинции; тут он вскоре довел себя до полного неистовства, ругая янки, которых сравнил с галлами, разрушившими Рим, с готами и вандалами, опустошившими плодороднейшие равнины Европы. Он не забыл упомянуть, притом в надлежащих оскорбительных выражениях, о той дерзости, с какой янки захватили земли Новых Нидерландов, и о беспримерном нахальстве, с которым они начали строительства города Нью-Плимут и развели уэтерсфилдские луковые плантации под самыми стенами, или вернее земляными батареями форта Гуд-Хоп. Искусно доведя слушателей своим страшным рассказом до наивысшего напряжения, Вильям Кифт напустил на себя самодовольный вид и заявил, многозначительно кивнув, что он принял меры к тому, чтобы положить конец этим захватам, что он был вынужден прибегнуть к недавно изобретенной ужасной военной машине, применение которой приводит к страшным последствиям, но оправдано злой необходимостью. Короче говоря, он решил победить янки — посредством послания! С этой целью он изготовил соответствующий грозный документ, в котором упомянутым выше захватчикам приказывалось, повелевалось и предписывалось немедленно уйти, удалиться и ретироваться из упомянутых выше округов, районов и областей под страхом подвергнуться всем установленным для подобных случаев карам, штрафам и наказаниям, и т. д. Это послание, уверял он собрание, сразу же сотрет врага с лица их земли, и он поручился честью губернатора, что через два месяца после обнародования послания ни в одном из построенных янки городов не останется камня на камне. Когда он кончил, члены совета некоторое время хранили молчание; то ли они онемели от восхищения, пораженные его блестящим проектом, или же были усыплены длинной речью, об этом история тех времен умалчивает. Достаточно будет сказать, что в конце концов они единодушно проворчали свое согласие, и послание было немедленно отправлено с соблюдением всех необходимых формальностей, то есть с привязанной к нему широкой красной лентой большой правительственной печатью, по величине не уступавшей гречишному блину. Губернатор Кифт, дав таким образом выход своему негодованию, почувствовал огромное удовлетворение, распустил совет sine die,[239] надел треуголку и штаны из полосатого бумажного бархата и, взобравшись на высокого, тощего строевого коня,[240] пустился рысью к своему загородному дому, который был расположен на прелестном уединенном болоте, ныне называемом Датч-стрит,[241] но более известном как Догс-мизери.[242] Теперь, подобно доброму Нуме Помпилию[243] и, он предался отдыху от законодательных трудов, беря уроки управления не у нимфы Эгерии, а у своей почтенной супруги, принадлежавшей к числу тех особых женщин, что были посланы на землю вскоре после потопа в наказание за грехи человечества и обычно назывались осведомленными женщинами. Мой долг историка обязывает меня довести до сведения читателей обстоятельство, которое оставалось в свое время большой тайной и, следовательно, было предметом застольных сплетен не более, как в половине домов Нового Амстердама, но подобно многим другим великим тайнам с течением лет выплыло наружу. Я имею в виду то, что великий Вильгельмус Упрямый, хотя он и был самым могущественным из всех маленьких человечков, появлявшихся на свет божий, у себя дома подчинялся тому виду власти, о котором не упоминают ни Аристотель, ни Платон. Коротко говоря, эта власть носила характер чистейшей тирании и в просторечии называлась бабьим царством. Подобного рода абсолютная власть, хотя в наши дни и встречается чрезвычайно часто, в древности была очень редка, насколько можно судить по шуму, поднятому из-за семейных порядков у честного Сократа,[244] представляющих единственный дошедший до нас древний случай. Впрочем, великий Кифт парировал все насмешки и сарказмы своих близких друзей, всегда готовых посмеяться над человеком по такому щекотливому поводу, парировал ссылкой на то, что он сам выбрал эту власть и подчинялся ей по собственной воле; одновременно он добавлял, что у одного древнего автора нашел глубокомысленное изречение: «Кто стремится властвовать, должен сперва научиться повиноваться». ГЛАВА II



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-09-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: