Изгнание из воображаемого




 

ИЗГНАНИЕ. Решив отказаться от состояния влюбленности, субъект с грустью видит, что изгнан из собственного Воображаемого.

 

1. Возьмем Вертера в тот вымышленный миг (в рамках уже вымышленного повествования), когда он, предположим, отступается от самоубийства. Тогда ему ничего не остается, кроме как уйти в изгнание — не удалиться от Шарлотты (однажды он уже так поступал — безрезультатно), а уйти прочь от ее образа, или того хуже — перекрыть ту бредовую энергию, которую зовут Воображаемым. Тогда начинается «своего рода долгая бессонница». Такова цена: мою собственную жизнь надо оплатить смертью Образа.

Вертер, Гюго, Фрейд [115]

 

(Любовная страсть — это бред; но в бреде нет ничего особенно странного; все о нем рассуждают, ныне он приручен. Загадочна как раз утрата бреда: куда же из него вернуться?)

 

2. В условиях реального траура о том, что любимый объект перестал существовать, говорит мне «испытание реальностью». В случае траура по любви объект ни мертв, ни удален. Я сам и решаю, что его образ должен умереть (и, быть может, даже стану скрывать от него эту смерть). Все время, пока длится этот странный траур, мне, стало быть, придется сносить два противоположных несчастья: страдать от того, что другой наличествует (продолжая невольно ранить меня), и грустить, что он умер (таким, по меньшей мере, каким я его любил). Так, я тревожусь (по старой памяти) из-за никак не раздающегося телефонного звонка, но в то же время, поскольку решил поставить крест на подобных заботах, должен себе повторять, что молчание это в любом случае непоследовательно: звонить мне подобало только любовному образу; образ же этот исчез; и теперь телефон, звонит он или нет, все равно возвращается к своему ничтожному существованию.

(Не в том ли самая чувствительная точка этого траура, что мне нужно лишиться некоторого языка — любовного языка? Кончены все «Я люблю тебя».)

 

3. Траур по образу, если он мне не удается, заставляет меня тревожиться; если же я в нем преуспеваю, он погружает меня в печаль. Если изгнание из Воображаемого есть необходимый путь «излечения», следует признать, что продвижение по нему печально. Эта печаль — отнюдь не меланхолия, или по крайней мере меланхолия эта неполна (совсем не клинична), ибо я себя ни в чем не обвиняю и не угнетен. Моя печаль принадлежит той расплывчатой зоне меланхолии, где утрата любимого остается абстрактной. Удвоенное лишение: я не могу даже сделать свое несчастье предметом психической разработки, как в ту пору, когда страдал, будучи влюбленным. Тогда я желал, мечтал, боролся; передо мной было некое благо, оно просто задерживалось, наталкивалось на всякие помехи. Теперь же — никаких отголосков, все тихо, и это еще хуже, Хотя и экономически оправданный — образ умирает, чтобы я жил, — любовный траур всегда имеет нечто в остатке: без конца приходят на ум слова: «Какая жалость!»

Фрейд [116]

 

4. Доказательство любви: я приношу тебе в жертву свое Воображаемое — как стригли в приношение свою шевелюру. Тем самым я, быть может (по крайней мере так говорят), получу доступ к «истинной любви». Если провести параллель между любовным кризисом и психоаналитическим лечением, то я открещиваюсь от любимого, как пациент открещивается от своего аналитика: я ликвидирую перенос, и именно так, видимо, кончаются и лечение, и кризис. Отмечалось, однако, еще и другое: эта теория забывает, что и аналитик тоже должен поставить на своем пациенте крест (без чего анализ рискует остаться нескончаемым); так же и любимый человек — если я приношу ему в жертву некое Воображаемое, успевшее, однако, на него налипнуть, — любимый должен погрузиться в меланхолию от своего принижения. И требуется, наряду с собственной моей скорбью, предвидеть и принять эту меланхолию другого, от чего я страдаю, ибо еще его люблю.

Истинный акт скорби — отнюдь не страдать от утраты любимого объекта; это значит однажды констатировать появление на поверхности отношений этакого крохотного пятнышка, проступившего как симптом неминуемой смерти; в первый раз я причинил зло любимому, конечно же не желая, но и не потеряв самообладания.

Антуан Компаньон [117]

 

5. Я стараюсь оторваться от любовного Воображаемого-но Воображаемое жжется из-под земли, словно плохо загашенный торф; оно вновь вспыхивает; отвергнутое является вновь; из плохо зарытой могилы вдруг прорывается протяжный вопль.

 

(Ревность, тревоги, одержимость, страстные речи, влечение, знаки — вновь повсюду полыхало любовное желание. Словно я в последний раз — до безумия — хотел сжать в объятиях человека, который вот-вот умрет — для кого я вот-вот умру: я совершаю отказ от расставания.)

Фрейд, Уинникот [118]

 

«Изумительно!»

 

ИЗУМИТЕЛЬНО. Не в силах специфически охарактеризовать свое желание любимого, влюбленный субъект приходит в итоге к глуповатому слову «изумительно!»

 

1. «Погожим сентябрьским днем я вышел на улицу, чтобы пройтись по магазинам. Париж этим утром был изумителен… и т. д.»

Уйма частных восприятий сложилась вдруг в ослепительное впечатление (ослепить — значит, в конечном счете, помрачить зрение, речь): погода, время года, солнечный свет, улица, ходьба, парижане, покупки, все это включено в нечто уже призванное стать воспоминанием — это, в общем, картина, иероглиф благосклонности (какою ее мог бы написать Грез), картина желания в хорошем настроении. Весь Париж в моем распоряжении, но я не хочу им завладевать: ни томления, ни алчности. Я забываю все то реальное, что есть в Париже помимо его обаяния, — историю, работу, деньги, товары, жестокость больших городов; я вижу в нем только объект эстетически сдержанного желания. Растиньяк с высоты Пер-Лашеза обращался к городу: «Теперь — ты или я»; я говорю Парижу: «Изумительно!»

Дидро, Бальзак [119]

 

Еще не отойдя от ночных впечатлений, я просыпаюсь в истоме от счастливой мысли: «X… был вчера вечером изумителен». О чем это воспоминание? О том, что греки называли charis: «блеск глаз, сияющая красота тела, лучезарность желанного существа»; может быть даже, совсем как в древней charis, я добавляю к этому и мысль — надежду, — что любимый объект отдастся моему желанию.

Греческий язык [120]

 

2. Следуя некоей своеобразной логике, влюбленный субъект воспринимает другого как Целое (наподобие осеннего Парижа), и в то же время это Целое кажется ему чреватым неким остатком, какового ему не высказать. Именно весь в целом другой порождает в нем эстетическое видение: влюбленный субъект восхваляет его за совершенство, прославляет себя за совершенство сделанного выбора; он воображает, что другой хочет быть любимым, как того хотел бы он сам, — не за то или иное из своих качеств, но за все в целом, и эту целостность он ему и дарует в форме некоего пустого слова, ибо Все в целом невозможно инвентаризировать, не приуменьшив; в слове «Изумительно!» не кроется никаких качеств, одна только целостность аффекта. И однако, в то время как «изумительно» высказывает все в целом, оно высказывает также и то, чего этому целому недостает; оно стремится обозначить то место в другом, за которое специфически стремится зацепиться мое желание, но место это не поддается обозначению; я о нем никогда ничего не узнаю; язык мой так и будет всегда пробираться ощупью, запинаться, пытаясь это высказать, но я никогда не смогу произнести что-либо кроме пустого слова, образующего как бы нулевую степень всех тех мест, где образуется весьма специфическое желание, которое я испытываю именно к этому (а не какому-то) другому.

 

3. В жизни я встречаю миллионы тел; из этих миллионов могу желать сотни, но из этих сотен люблю я только одно. Другой, в которого я влюблен, обозначает для меня специфичность моего желания. Этим отбором, столь строгим, что он оставляет лишь Единственного, и определяется, как. говорят, отличие психоаналитического переноса от переноса любовного: один из них универсален, другой специфичен, Понадобилось немало случайностей, немало удивительных совпадений (и, быть может, немало поисков), чтобы я обнаружил Образ, который, один на тысячу, соответствует моему желанию. В этом и заключается великая загадка, к которой мне никогда не подобрать ключа: почему я желаю Такого-то? Почему я желаю его так долго и томительно? Желаю ли я его целиком (силуэт, внешность, вид)? Или же только часть этого тела? И, в таком случае, что же в этом любимом теле призвано служить для меня фетишем? Какая часть, быть может — до крайности неуловимая, какая особенность? Манера подстригать ногти, чуть выщербленный зуб, прядь волос, манера растопыривать пальцы во время разговора, при курении? Обо всех этих изгибах тела мне хочется сказать, что они изумительны. «Изумительно» подразумевает: это и есть мое желание в самой его уникальности: «Вот оно! Это именно то (что я люблю)!» И однако, чем больше я ощущаю специфичность своего желания, тем менее могу ее назвать; точности выцеливания соответствует колебание имени; особенность моего желания может породить только расплывчато-«неособенное» высказывание. От этого языкового провала остается лишь один след: слово «изумительно» (верным переводом «изумительно» было бы латинское ipse: это он, это именно он сам).

Лакан, Пруст [121]

 

4. «Изумительно» — незначительный след некоего утомления — износа языка. От слова к слову я силюсь по-разному высказать одно и то же о моем Образе, «неособенным» способом — особенность моего желания; в конце этого пути последней моей философией может стать только признание — и практическое применение — тавтологии. Изумительно то, что изумительно. Или иначе: я от тебя без ума, потому что ты изумителен; я люблю тебя, потому что тебя люблю. Таким образом, любовный язык замыкается тем же самым, чем он был учрежден, — завороженностью. Ведь описанию завороженности никогда в конечном счете не выйти за пределы простого высказывания: «я заворожен». Добравшись до предела языка, там, где он уже может лишь повторять на манер заезженной пластинки свое последнее слово, я упиваюсь его утверждением; уж не является ли тавтология тем неслыханным состоянием, в котором сходятся, смешивая все ценности, героическая гибель логических процедур, непристойность глупости и взрыв ницшевского да?

Ницше

 

«Покажите мне, кого желать»

 

ИНДУКЦИЯ. Любимый человек желанен, поскольку кто-то другой (или другие) показали субъекту, что он достоин желания: при всей своей специфичности, любовное желание обнаруживается через индукцию.

 

1. Незадолго до того как влюбиться, Вертер встречает молодого работника, который рассказывает ему о своей страсти к некой вдове: «Образ этой верной и нежной любви повсюду преследует меня, и сам я словно воспламенен ею, томлюсь и горю». После этого Вертеру не остается ничего другого, как в свою очередь влюбиться в Шарлотту. А сама Шарлотта указана ему еще до того, как он ее увидит; в карете, везущей их на бал, предупредительная подруга рассказывает ему, как прекрасна Лотта. Тело, которое вот-вот станет любимым, заранее выделено, выхвачено объективом, дается как бы крупным планом, который приближает его, увеличивает и заставляет субъекта чуть ли не уткнуться в него носом; это почти то же, что поблескивающий объект, который искусная рука заставляет маняще мерцать прямо передо мной, чтобы загипнотизировать, пленить меня? Эта «аффективная заразительность», эта индукция исходит от других, от языка, от книг, от друзей: любовь не бывает сама себе истоком. (Машиной для показа желания служит массовая культура: вот кто должен вас интересовать, говорит она, словно догадываясь, что люди неспособны сами найти, кого им желать.)

Вот в чем состоит трудность любовного приключения: «Пусть мне покажут, кого желать, но потом пусть убираются!»: бесчисленны эпизоды, когда я влюбляюсь в того, кто любим моим лучшим другом: любой соперник поначалу был учителем, вожатым, проводником, посредником.

Вертер, Фрейд, Ларошфуко, Стендаль [122]

 

2. Чтобы показать место, куда обращено твое желание, достаточно его тебе более или менее запретить (если правда, что без запрета нет желания). X… желает, чтобы я был рядом с ним, оставляя в то же время его более или менее свободным; чтобы я вел себя гибко, подчас отлучаясь, но оставаясь неподалеку, с одной стороны, нужно, чтобы я присутствовал в виде запрета (без которого не было бы и настоящего желания), но также и удалялся в тот самый момент, когда желание уже оформится и я могу оказаться для него обузой; нужно, чтобы я был достаточно доброй Матерью (защитительницей и попустительницей), около которой играет ребенок, пока она сидит и мирно шьет. Такова, видимо, структура «удачной» пары: немного запрета, много игры; обозначить желание и потом его оставить — на манер тех услужливых аборигенов, которые охотно покажут дорогу, не упорствуя вас проводить.

Уинникот

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: