НОВЫЙ ЗАВЕТ, Евангелия от св. Иоанна, г. 15, 13




"Хлопці ж бо то хлопці,

як соколи!.."

З стрілецької пісні [i]

 

Снилось, что землю ел на улице родного города... Вырезал той земли две плите со стол в ширину и четверть толщиной... Потом увидел, что это не просто земля, а торф, с черными и белыми слоями, на вкус как вафля постная, нет, немного вкуснее. А потом нес те глыбы под мышкой. Впоследствии они обернулись в охапку аира, что остро пахла троицкими праздниками и сагой луговой... На улице деревья какие-то высоченные и мохнатые, черно-зеленого цвета, темные да такие густые, широколиственные, осины и дубы. А листья на них словно вырезаны из жести, тяжелые, неподвижные. Один дуб имел листья дубовые вперемешку с осиновым... От деревьев тех могучих и страшных дышит древностью, апокалиптичностью, тишиной грозовой. Они стоят, млея, словно перед ожидаемыми громами второго пришествия... Вместо домов и заборов - руины. А на руинах тех уже кто-то строится заново... Жизнь пробивается сквозь ужас, жестокость и пепел, смущенная и уже испуганная...

Затем все как-то изменилось. Та же самая улица, но вид совсем другая. Все как будто ожило, затрепетало. Ожоги деревьев клубятся синеватым дымом, млеют и трескаются, опаленные огнями. Опаловое небо. Пыль с сажей и дымом затемняет солнце, и оно выглядывает сквозь опаловый туман желто горячим покотьолом [ii]... Стволы деревьев расщеплены снарядами и авиабомбами... Двор с разбитым белокорым тополем и лапчатым кленом, листья которого укрыты пылью и "потом"... Дом с заколоченными ставнями. Возле дома у стены стоит стол, а на столе лежит совсем юная женщина, убитая... Она только убита, еще кровь не засохла на разбитых висках и на выпуклой обнаженной груди, выступает из сосков и стекает мало-помалу большими жирными каплями. К этой груди приложен розовый младенец, тоже убит, он охватил обеими ручонками её грудь, будто спит... тоже забрызган кровью. Оба как живые, будто спят, - смерть была бессильна изуродовать совсем божественную красоту этой земной Мадонны и этого ребенка... Люди ходят на цыпочках. Неизвестно чего боятся - или смерти на столе, или смерти, что где-то летает вверху в опаловом небе... Присмотрелся и неожиданно узнал - это же Ата! И - с маленьким ребенком! Почему с маленьким ребенком?!

Рыдая, шел где-то пустырями, нес свое сумасшедшие отчаяние руинами, чтобы никто не видел... Вдруг удар через полуразбитый забор чем-то по голове - это ударил кто-то родной и страшно проклинал знакомым голосом, глаза залила кровь, много калиново-красной, пенистой крови на одежде, на руках, которыми прикрывал место удара... Голос проклинал, отдаляясь, чей то родной голос... В сердце поднялась буря не то жгучего гнева, не то жгучих слез, тяжелых слез отчаяния и растерянности, и горького сожаления, и обиды, хотел вдруг закричать, что то вдогонку этому голосу, то неистовое, что-то с самой глубины раздавленного сердца... И проснулся.

С обмороком погасло движение, умерло отчаяние, и умерли мысли. Лежал отяжелевший, тупой, равнодушный, как глыба. Вокруг темнота, словно смола, - такая черная и такая едкая. Темнота подвижна, как будто растопленная смола течет, качается, исходит парами... Удушающий смрад дыма и пироксилина заливает все - обрывки снов, безголосый крик, движения души, все идет горячей волной, жжет лицо, чадит... Кажется, что-то где-то горит. Где-то близко. Но все равно. Пусть. Обезволенное тело, разбито усталостью и болью, сожжено адским огнем изнутри, совсем не реагирует на вялую мысль о том, что где-то что-то горит. Пусть горит. Пусть. Пусть весь мир горит. Так ему и надо. На мозг настойчиво наваливается непреодолимый груз усталости, все тот же груз усталости и тупого умопомраченья, ему нельзя противостоять, и душа, убегая от того бремени, снова погружается в сон, убегает в какой-то иной мир - в бред.

Сон приходит, мурлыча, ласковый, родной, нежный сон - как освобождение. Чад и смрад, усталость и боль остаются сами по себе, а душа сама по себе. Теперь ее охватило другое иное чувство - волнующее чувство радости, возрожденное, где то из глубины, никому не высказанное, но такое, что когда-то было. Оно было. Чувство радости, что выжимает слезы умиления. Лишь то чувство теперь приправлено горечью и иронией...

Вот они маршируют. А вокруг - цветы... цветы... цветы...

Солнечный Львов. Огромные толпища. Люди на балконах и в окнах домов. Родные и неродные, близкие и далекие, но все свои - друзья, товарищи, матери, отцы, сестры... Множество их! А они - войско, только что призванное, юное, полное надежд, полное жажды небывалого подвига за них, за всех тех, что осыпает цветами, осыпает благословениями, у которых мерцают слезы радости. Цветы... цветы... цветы... Кутерьма цветов. Цветы летят со всех сторон и падают, падают, как весенний дождь, перетканный радугой. А вместе с ними - тоже словно цветы - девичьи улыбающиеся лица, горящие глаза, глаза, глаза – без счету их, они толпятся вдоль... И, увеличивая мерцание водопада цветов, машут, как бы лепестки, руки, множество поднятых рук машут приветливо... А сквозь тот ливень цветов, через то мерцание рук маршируют они. Это они маршируют улицам гордого, древнего и славного украинского города, что до боли, до крика требует снова свободы и блеска... Про это снилось во все тяжкие часы плача и горя всенародного в течение десятилетий, столетий, с давнего-давнего, во время массовых виселиц, пыток и расстрелов, во времена наибольшего отчаяния... И вот будто ударил где то солнечный луч и позолотил надеждой темные стены и скорби... И это потому столько торжеств, столько мерцания глаз, столько наивного безумия. Это потому жители этого древнего, измученного города забрасывают их цветами. Цветами надежд, цветами воскресших надежд, цветами веры в чудо...

Это не сон. Это — воспоминание.

Их дивизия марширует улицам Львова. Будущая дивизия, будущий страх врага, будущий носитель немеркнущей славы, зародыш больших героических армий... А пока что дивизия буйной молодости. Выстроена по-военному, молодость упруго отбивает шаг.

Это все молодежь, зеленая зелень, цвет земли галицкой и не галицкой, цвет земли украинской... Между той молодежью есть совсем дети, и у них дрожат губы от волнения... А на них сыплется дождь лепестков, словно благословение матери, что тут, где то стоит заплаканная, тоскующая, одинокая, но отправляет детей на великий подвиг...

И трепещет сердце от волнения.

Это его Родина! Ее тепло он чувствовал всем своим естеством, навстречу тому теплу он выпятил свою молодецкую грудь упруго и юно...

Они выходят на главную площадь. В солнечном сиянии ударяет оркестра... Барабан так бахнул, что в ушах лопнули перепонки и зазвенели...

Проклятый барабан!.. Сон не дошел до того места, как на трибуне стоял, принимая парад, "губернатор" Вехтер, полковник Бизанц, а возле них низкий господин в очках, в почтительной позе - не перед собранием, нет, а перед "губернатором" Вехтером, и такие же почтенные перед тем Вехтером еще некоторые господа, столбы города Львова и всей земли славного Даниила, князя Галицкого...

Очнулся от бешеной тряски. Вскочил и сел. Проклятый барабан!..

Это не барабан. Сверху сыплется, что то на голову, а воздух еще дрожит и движется во все стороны от взрыва, что только произошел. Несет огнем и чадом. В темноте, где то из дыма пробивается пламя, как лепестки сказочного, огненного цветка папоротника... Земля качается, как палуба корабля... Это же его дом горит, его пристанище, расщепленное бомбой или снарядом.

Сориентировавшись, наконец, как только мог, быстро поднялся. Раненая голова (еще вчера, а может, кто знает, когда уже ранена) рассаживается от боли и лихорадки. Где же товарищи? Тут же были товарищи! Товарищи по несчастью! Они здесь отдыхали вместе, целой группой в этой заброшенной, в этой единственной уцелевшей на целую округу хате. В украинской хате, в единственной, наверно, уцелевшей на весь мир украинской хате! Где же все?

Пустота. Дым. Духота

Его покинули.

Видишь, его списали со счета. Видимо, считали, что он доходит уже и оставили умирать на соломе. Это мысль отметила автоматически, но не было сожаления. Какое же здесь может быть сожаление? И к кому сожаление? И что значит сожаление? Они не были какой-то спаянной частью или группой, или отрядом, и даже не были близкими товарищами - они были случайно согнанной ураганом кучкой листьев, оборванных с разных деревьев. Листьев разбитых, растерзанных, помятых, вывалянных в болоте, в грязи, в крови. Ураган дунул - и лист покатился дальше, погнал неистово, кто куда попал, вслепую. А он зацепился, но и его вот дуновение урагана срывает снова, отдирает от земли, чтобы катить дальше, такого же разбитого и помятого, потрепанного.

Из темноты, из буро-седой дымовой мглы послышался стон или хрип.

О, кто-то есть!

- Алло! …

Молчание. Пошатываясь, шагнул туда. Думал, что это далеко, но сразу же наткнулся в обломок стены, в груду хлама. А у того хлама лежит еще один такой же, как он. Собственно, остатки такого... При отсветах не так того огненного цветка-папоротника, как неизвестно чего, увидел человека, перебитого пополам, - половина с головой лежит перед ним, половина чуть дальше. Голова пускала ртом кровавые, черные пузыри и смотрела вверх выкаченным белками глаз... Это видно так четко-четко.

По лицу трепещет, словно паутина, трепещет, замирая, судорога, то жизнь бежит быстро, вырываясь из разодранных остатков... Это же отсюда был слышен стон и хрип. Это он вздохнул в последний раз.

В останках человека Петр узнал юношу, что его товарищи принесли вместе на руках в этот дом, потому что он был тяжело ранен в живот, и положили тут на полу. Смерть во второй раз нашла его тут...

Петр смотрел на останки товарища, одетого так же, как он, в голубую одежду, и медленно в него прокрадывался страх - он удивлялся, почему это ему так хорошо видно лицо и все детали этих останков. Как будто кто-то нарочно осветил их ему каким-то таинственным, потусторонним светом, чтобы он видел, чтобы он рассмотрел и запомнил все до мелочей и чтобы знал, какая судьба, какая перспектива ждет и его. Это ж его судьба! И это грозное предупреждение! Только зачем ему лишние предупреждения! Сколько можно? Было их много и теперь уже они ни к чему при его полном презрении к смерти. А лицо застыло, паутинка жизни, тонкая и трепетная, слетела прочь, исчезла. Постоял минутку над застывшим лицом. Затем опустился на колени, закрыл мертвые глаза, отодвинул прядь русых волос со лба юноши, нагнулся низко-низко и поцеловал ту прядь... Он сделал это машинально. Будто с родным отцом прощался, ему показалось, что это их только двое осталось во всем мире и уже один из них мертв... Поцеловав, неспешно поднялся... Лицо зашевелилось - по нему пошли блики. Петр поднял голову вверх и понял, наконец, что это за мистика и откуда она: потолок, и целый угол дома снесен напрочь недавним взрывом, и там, в черном небе, стоит ослепительно «паникадило» [iii]- гроздь осветительных ракет на парашютах. "Паникадило" помаленьку плывет и вращается, снесенное движением воздуха. Где то гудит земля и стоит море клекоту...

Петр постоял еще мгновение над товарищем. Затем поправил намотанное заскорузлое тряпье на своей голове, вернулся на место, нашел свой панцерфауст и "МП", подумал... Хотел панцерфауст оставить, но в мозгу остро всплыл мотив, почему именно он взял его - к "МП" не хватало патронов, осталось всего с половину магазина, тогда он прихватил панцерфауст, ибо собирался дорого продать свою жизнь. Он не из тех, что идут навстречу гибели с голыми руками, пассивные и беззащитные. Он из тех, которых надежда греет и питает до последней искры, поэтому он не собирался складывать оружие, не собирался сдаваться живьем. И он не мог сдаться живьем, сложить оружие - к таким, как он, враг не имеет милосердия. Он тоже не имеет милосердия к врагу. Все в порядке. Подумав минутку, свалил панцерфауст на плечо и шагнул в пролом стены. Покачиваясь, вышел в дыму и чаде в дикую, грохочущую ночь.

Ослепительно "паникадило" плывет над землей в черном море ночи. Плывет и роняет лепестки, и тянет тоненькие полоски дыма, как серпантин. И везде огненные лепестки. Целая канитель. Как бы продолжение того феерического сна, того парада во Львове, в древнем и славном городе, солнцем озаренном и громом литавр озвученном, только вместо литавр здесь грохот землетрясения со всех краев - на север и на юг, на запад и на восток...

Пройдя несколько шагов, Петр остановился, не зная куда идти. Слишком много огня повсюду и слишком много темноты, которую и адский огонь одолеть не может, и слишком много грома - гром дрожит сплошным кольцом, в котором нет ни одного прохода.

Куда идти?

Он остановился на холме, над крутым склоном. Такое ощущение, что это он стоит на высокой горе. За спиной горит дом (собственно, не горит, а чадит), вырисовываясь развернутыми и разметанными стропилами и распахнутыми стенами на фоне далекого зарева - единственная изба, что осталась от какого-то села, разбомбленного и сожженного раньше, а теперь ее враг попытался поджечь, чтобы была ориентиром для артиллерии, вероятно так. За холмом, где то далеко рвутся снаряды тяжелых орудий, пролетая с воем над головой. А впереди, справа, и слева, а также в небе над всем невидимым горизонтом море огня, подвижного, игривого, как будто специально устроена пышная, праздничная иллюминация - с фейерверками, с цветами, с барабанами...

Вверху плывет "паникадило", а далеко внизу волнуется череда огненных языков, там странствует по земле пламя. Бесчисленные языки лижут мрак и бегут, как волны морского прибоя. То горит земля, сбитая "катюшами". Языки пламени качаются и идут рассыпным строем, будто качаются огненные пилы, положенные зубцами вверх, или растет и качается огненный камыш...

Справа, обозначая горизонт, брызжут искрами огненные островки - то горят селения, а между теми островками то там, то там, то и дело вспыхивают огненные и гейзеры - это бьют туда пушки и падают бомбы. А между всем этим тянутся в небо нитки огненного ожерелья - это огненные дорожки трассирующих пуль, что ищут в непроглядном, черном океане неба проклятую, живую, подвижную мишень, ищут летучую смерть. Временами в том месте на земле, откуда выходит огненная дорожка, взрывается гейзер огня, тогда нитка ожерелья обрывается, исчезает, но на его место появляется сразу много новых из других мест...

А впереди, далеко-далеко в черной бесконечности, из-за невидимого горизонта поднимается и мерцает огромный огненный водопад: тончайшие струи огня хлещут со всех сторон непрерывно и неумолкаемо, сгибают параболы, скрещиваются во всех направлениях, создают огненные арки, а из них целое густое кружево... Это где-то под Бродами торжествующий враг из тысяч автоматов и ружей бороздит небо множеством трассирующих, светящихся пуль. И множеством ракет. Звуков не слышно, потому что очень далеко, только видно молчаливое огненное неистовство. Это самая грозная часть горизонта, потому что самая таинственная, ибо молчаливая. Вот такая огненная пантомима. Пантомима триумфа врага, что не знает ни жалости, ни пощады. Куда же идти?

Усталость гнет тело к земле, но нужно б куда-то идти. Куда же идти?

Сзади, за холмом, рвутся пушечные выстрелы, пролетая над головой целыми чередами, вылетая, где то из неизвестной точки, не то справа, не то слева. Множественные разрывы сотрясают землю. А еще дальше за теми разрывами слышен далекий шум моторов – то рев и скрежет танков, стальных все перемалывающих бронтозавров, что где-то беспрерывно снуются табунами... А может, это где-то переформировываются моторизованные части... Чьи? Конечно, "его", потому что "наших" не имеется вообще...

И везде стоит такой рев. Он заполняет все интервалы между взрывами, между глухими раскатами грома. Вместе с ними он создает звуковые горизонты, сошелся огромным кольцом, и это кольцо такое плотное, не чувствуется в нем не единой пустоты, никакой прорехи, которой можно было бы выйти. Единственная звуковая пустота там, где цветет фонтан трассирующих пуль и ракет над Бродами. Там, на востоке.

Петр кладет на землю панцерфауст и садится рядом, апатичный, безразличный, охваченный фаталистическим настроением от всего от безграничной усталости и лихорадки. Нащупывает флягу на боку, выпивает из нее остатки воды, теплой, противной, и так сидит.

"Паникадило" в небе погасло, и от того темнота вдруг сгустилась, а в ней зарева пожаров, далекая череда языков пламени с горючей, подожженной "катюшами" земли, вспышки взрывов и мерцания трассирующих пуль стали ярче, создавая огромное огненное кольцо. Диаметр его - десятки километров.

Внутри то кольцо теперь залито густой тьмой, дымом, туманом. Кое-где в темноте вдруг вынырнет трескотня автоматов, и снова тихо.

Ба, это же там внутри вся их дивизия... и весь тринадцатый корпус!.. – мысль вынырнула, как помощь, как утеха. И действительно - это успокоило. Он здесь не один! О, он здесь не один! Здесь их, где то двенадцать тысяч... Обреченных... Да, двенадцать тысяч одних только тех, что маршировали Львовом так недавно, забрасываемых цветами, - молодых и зеленых...Таких, что еще и пороху не нюхали... Теперь они заперты в этом огненном кольце. А еще ж сколько других...

От этого становится легче. Вместе все легче. Он порывается идти туда, к своим, искать их. Искать! Там они. Все! К своим. Но...

А может, там уже никого и нет? Может, все исчезли, исчезли, сникли, испарились как камфора, а все то пространство заполнил враг, и это он там притаился грозно, а со всей дивизии, из всего корпуса остался он только сам в этом кольце.

Насторожившись, Петр слушает некоторое время. Но потом настороженность слабеет, возвращается апатия. Петр ищет, на что бы опереться спиной и так сидеть. Надо дождаться утра. Уже, наверное, не далеко. Но тьма не расходится, а еще больше густеет. Боже, с какой же мукой ползет время. Где же оно, то утро!.. Сбоку в темноте будто виднеется какой-то пенек или столб. Петр пододвигается, - да, это пенек расщепленного дерева, он опирается на него спиной и так сидит, просто глядя в пустоту. Снаряды над головой перестали выть. Стало как будто тише.

Ночь тепла, даже душно, июльская.

Петр сидит и ждет, ждет, слушал звон в ушах, - то бежит время и ритм его отбивает пульс в висках.. в темноте пролетают мимо яркие огненные точечки - это светлячки (или "святоіванівські хробачки", как говорят в этих местах), это значит, близко лес или сад, но Петру кажется, что те огненные точечки оторвались от того проклятого фонтана над Бродами и домчались аж сюда.

Петр закрывает глаза. И с необычайной яркостью, помимо его воли, выныривая из глубины подсознания, из самых дальних уголков мозга, проходит перед лихорадочным внутренним его взором, словно на экране, все, что произошло за такой короткий, но такой неистовый событиями срок...

Парад во Львове - это было давно, кажется, уже тысячу лет. Потом была тяжелая проза, тяжелые солдатские будни... Собственно, потом был Ромцьо, его товарищ, юный и веселый его друг Роман Пелех из Дрогобыча,— непобедимый оптимист. Все его называли Ромцьом, лишь он один называл Романом. Этот юноша заслонял тогда для Петра все, он был как флаг, трепетал трогательно и жизнерадостно на хмуром, облачном фоне, порываясь в синее небо, которое бесспорно было, наверное где-то за теми оловянными тяжелыми тучами. Он заслонял собой досадную действительность для Петра... В тяжелой прозе солдатских будней учебной каторги Нойгаммера, Оснабрюка, Бенешова, где они побывали вместе, во мгле моральной депрессии от унижения, скуки и тяжкого уныния. Роман горел как радостная свеча надежды и безграничной веры в их большое, героическое предназначение, ради которого можно терпеть все. Все терпеть, и даже унижения, даже обидное, горькое положение "унтерменша". Аж не верилось, какой огромный заряд жизненного оптимизма, безумной жизненной силы, кристально чистой веры в свою правду и пламенной любви к обиженному своему народу был заложен в этого человека, в этого почти ещё ребенка, в этого юного романтика с голубыми глазами, что одел страшную военную униформу со знаками "СС", стальной тяжелый шлем и должен был целыми днями топать на полигонах солдатскими сапогами. Те кованые сапоги натирали на его юных ногах мозоли и водяные пузыри, так же, как и вся солдатчина натирала болезненные волдыри на его юной душе, так же, как натирала волдыри на душе тяжелая и позорная судьба "унтерменша"... Но он терпел. Он лучился надеждой и радостью. Наперекор всему. Даже тогда, когда уже всем было ясно, что перспектива, которая их ждет, очень и очень скверная. Война вошла в жесточайшую фазу, для них не создается ни одной благоприятной ситуации для исполнения исторической миссии, наоборот, становилось ясно, что та война безжалостно смелет где-то их в пыль, и пропадут они ни за понюшку табаки, исчезнут где-то вот так, между прочим, и никто даже не будет знать, где их кости.

И главное — пропадут они за чужие интересы, хоть как они за те чужие интересы не имели и не имеют охоты воевать, хоть какую они лелеяли и лелеют мечту бороться за интересы свои, собственные. И главное — тот или те, за чьи интересы они будут стерты в пыль, считают их быдлом, скотом, "унтерменшей". Постоянно и неизменно. Их интересы расходятся, и об этом избранные прекрасно знают. Они, наверное, об этом знают, потому что это ясно без разъяснений, потому что это закономерность, ибо так всегда было. И поэтому они без объяснений грубые, твердые, без каких-либо сантиментов,— ибо они стремятся к своей цели: наивные расчеты этих " хлопців ", как они уже научились их называть, подчинить себе. И поэтому они их так нещадно муштруют. Они готовят всех их, этаких голубоглазых Ромцов, на пушечное мясо, "унтерменшевское" мясо, и только... С осознанием этого не одному из них, из тех " хлопців ", горько было на сердце и на душе. Горько было и за те парады, за те цветы, что ими их обкидывали, разряжая на этот "подвиг", за те взмахи рук, которыми их благословляли матери, за те "воздушные" поцелуи, которыми их девушки награждали как рыцарей... на что уже Петр был тверд характером и всегда, сделав какое-то решение, выбрав какую-то цель, шел к ней через все трудности и не отчаивался, но тут и он посерел душой. Осознание трагизма их положения, осознание некой общей большой ошибки душило его, но еще больше душило осознание безысходности их вообще, безысходности не только их, а вообще. И на фоне этого великой безысходности их трагедия — это не ошибка. Это не их ошибка! Это следствие безысходности. Исход трагической безысходности!..

В такой ситуации, при таком моральном состоянии юный Ромцьо, рядовой стрелок, а позже связной из сотни связи, приходил вечером к Петру в гости, садился на кровать, сбрасывал пыльный шлем, вытирал вспотевший лоб и улыбался. Он приходил, как брат к брату, наверное, чувствуя, что его появление, сияние его глаз непременно приносят счастье и радость. И это так и было. Отбыв тяжелый и долгий день муштры и очередную порцию морального (а порой и физической, в виде пощечины или пинка) пренебрежения от своего начальника, немецкого капрала, он улыбался! И говорил мечтательно:

— Ну-ну, ничего... Знаменито, черт его бери! — и дальше выкладывал энергично, с глубоким убеждением все ту же, хотя каждый раз на новый лад, свою мечту:

"Ничего. Терпи, казак! Но пусть-ка Ромцьо кончит выучку!.. Но пусть-ка тысячи нас закончат выучку! Но пусть-ка Ромцьо и тысячи нас научатся владеть техникой!..

Тогда мы поглядим, кто из нас "унтерменш"!"

И он развивал свои размышления, разворачивал широкую картину, радостную, героическую перспективу, о которой думали и те, что забрасывали их цветами, и за которую и забрасывали их цветами их братья и сестры, отцы и матери... Это целая оптимистичная концепция. Пока они - тысячи их - муштруются, овладевают самой новой техникой, беря ее хоть и из рук врага, тем временем в жестоком ходе войны, в последнем судорожном напряжение всех сил оба врага упадут обессиленные и опустошенные, впившись друг другу в глотку... И вот тут тогда выйдут они юные, свежие, железно организованные и дисциплинированные, и развернутся во всю силу — дивизия развернется в корпуса, корпуса в армии... Они пройдут по земле триумфальным маршем, они докончат дело: и след заборонуют обоих врагов и принесут на острие меча свободу своему народу и поставят тот меч на страже той свободы, на веки вечные.

Нарисовав такую картину, горя своими глазами и всем вдохновленным лицом, Роман, рядовой стрелок, вздыхал с готовностью на все жертвы:

"За это стоит терпеть, даже когда проклятый тот колбасник бьет в челюсть. Пускай бьет, уже недолго".

После таких визитов Петру было легко и радостно на душе. То, что говорил Роман,— это же, собственно, то, что думал и он всегда здесь и перед этим. И это то, что думали и все. Это же, собственно, та пружина, которая двигала всеми, приведя их сюда. Это мысли и настроения всех. Только в одних они начинали угасать, заливаемые тяжелыми буднями и ядом уныния, и большим жизненным опытом, и жизненной усталостью, из которой всегда родится скепсис.

Ромцьо же ничего этого не имел, никакого уныния и скепсиса,— он был на старте своей жизни, исполненной безграничной веры в то, во что раз поверил. А потому он сам не угасал и не давал угасать своим ближним, своим товарищам. Особенно же он не дал угасать ему, Петру, бремя на плечах которого, положенное жизнью, был уже, казалось, непосильным. Немецкая казарма, а в ней явное унижение и фальшивость их положения начали его убивать совсем, гасить его мечты; он вообще не переносил казармы, а эта была особенная. И тут приходил этот мальчишка к нему, наивный такой и такой озаренный безграничной верой и неуемной молодостью, и не давал его мечтам умереть.

Он их расшевеливал, словно жар в печи, подкидывал туда свое поленце, сдувал пепел усталости и уныния, и те мечты полыхали снова, и полыхала вновь усиленная, безграничная вера в свою (их) правоту. Это давало силы переносить такую тяжкую действительность...

Он временами наивный и смешной этот Роман, но и все они для чужого, а слишком враждебного, глаза наивные и смешные. Они — романтики. Они в своем осознании безысходности, но при непобедимом желании доконать невозможное, ориентированы на чудо. И ничего нет удивительного в том, что они не касались, как следует к этой совсем не романтической действительности.

К романтикам не принадлежало лишь их высшее и среднее начальство, состоявшее исключительно из немцев. Лишь среди младших командиров кой где был свой человек.

Сам Роман называл их дивизию "дивизией унтерменшей". И это, наверно, верно. Чрезвычайно верно, потому что имел он в виду — "униженных". Хотя фактически она была дивизией романтиков. Но то и другое не исключает одно другого, как две стороны одной медали,— униженные в борьбе за свободу в ситуации безысходности становятся романтиками, а порой даже фантастами, что не уменьшает благородства и величия их порывов...

Хлебнули они обиды, те романтики. Ого-го! Слишком же нахлебался ее он, Петр. При его гордом и крутом характере это был большой экзамен. Но он его выдерживал стоически, во имя Романовой мечты. Во имя той Романовой мечты он глотал ту горькую, невыносимую обиду, аж захлебывался, но глотал.

Но и это тоже было уже давно. И очень коротко. Чашу терпения, которую они пили так стоически, им не довелось допить даже до половины. То есть не пришлось им хоть и такой дорогой ценой, но получить желаемую науку, не было на то уже времени.

Тучи все сгущались. Небо все чернело. Его все больше и больше затягивало дымом от тысяч самолетов союзных воздушных сил, что шли в поднебесье стаями, таща за собой белые дымовые шлейфы, а еще больше заносило его дымом от пожаров на разбомблённой земле. Дымом и сажей несло по всей Германии.

На Западе создался второй фронт — американские, английские и канадские войска высадились в Нормандии, сломив сопротивление и развеяв легенду о "непобедимом" "Атлантическом Вале"... Вал поломан, отчаянное сопротивление немецких войск не спасло ситуации. И не спасет... Сказочная "Фау" тоже не спасает ситуации. Зря эти дьявольские воздушные торпеды гудят в стратосфере, загибая параболы над половиной Европы,— проиграв политическое, нельзя теперь дела поправить даже такими страшилищами. А дело проиграно политическое на востоке, и то самое в Украине, это начинают все осознавать. Только то осознание что-то туго идет... "Как насморк у жирафы", говорил, Роман. Шутники, видишь, говорят, что когда жирафа промочит ноги в понедельник, то насморк у нее будет только аж в субботу - такое длинное расстояние от пят до носа. Но у Гитлера дело еще хуже,— он глупостей наделал с самого начала войны, а до ума ему это еще и до сих пор не дошло, потому что, оказывается, расстояние у него от "пяток" до ума ужасно велико...

Третий Рейх клонился, угрожая скоропостижно упасть и всех привалить. Преждевременно упасть и преждевременно привалить.

Все коллеги Петра, а особенно все немцы, были подавлены, понурые. Один Роман был, как никогда, веселый и порой, словно школьник, озорной. Хоть его веселость смахивала на юмор висельников.

Теперь он взял себе за привычку во время посещения, отсалютовав, непременно воскликнуть:

- "Гайль, Зиг!"- и, выпучив глаза, "есть" ими "начальство".

В глазах бегали чертики. Он чем-то наслаждался. Он наслаждался тем, что мог в общепринятые боевые кличи и лозунги безнаказанно вкладывать свой смысл. Это его веселило. Когда шутка его казалась самому слишком прозрачной, он прикладывал палец к устам и говорил поучительно, повторяя распространенный плакат:

— "Пст! Файнд гирт мит!" (Тихо! Враг подслушивает!)

Так же он использовал все другие кличи и лозунги той поры. Теми кличами и лозунгами было исписано и обклеено все вокруг. Они красовались в витринах магазинов, на афишных тумбах, на дверях столовых, на станциях, на заборах, везде. Где не ступнешь — непременно встретишься с черным субъектом, нарисованным черным силуэтом на заборе или на стене. Черный субъект кого-то подслушивает. Под ним предостережение: "Пст! Файнд гирт мит!"

И где не шагнешь, можешь встретиться с кличами о "победе или смерти", про колеса, что должны крутиться только для победы, и тому подобное.

Формально Романова страсть к боевым лозунгам поры и их грозного повторение появилась после того, как он раз, отбывая наказание, стоял на страже возле ворот. А наказание получил он за то, что случайно попал не в свою столовую, а в ту, где питались немцы, и пообедал с юберменшивского казанка... Было, видишь, так, что украинские военные и подстаршины питались из одного котла, а немцы из другого, лучшего. Роману не то что вздумалось отведать пищи сверхлюдей ("пусть она скиснет!"), а просто он по своей мечтательности не туда попал. Обед он получил, но потом был разоблачен и наказан. К счастью, наказан легко, а мог бы быть, и расстрелян, почему нет. "Парень имел счастье" и получил несколько нарядов вне очереди, стоять на страже у пакгауза с амуницией, а затем у ворот.

И вот, стоя у ворот, понурый, с сильно натянутым шлемом и подтянутым под подбородком ремешком, чтобы его не так уж и узнавали друзья, Роман видел как на стене напротив прилепливали плакат:

"Зиг одер тод!" (Победа или смерть)

Лозунг Роману ужасно понравился. И с тех пор оно его будто приворожило. Где-либо надо и не надо Роман его непременно лепил в решительной задумчивости:

"Зиг одер тод!"

За это его немецкое начальство даже начинало любить, как образцового защитника будущего великого Рейха, исполненного таким героическим, боевым духом.

"Зиг одер тод!" "Гайль Зиг!"

Однажды Роман пришел к Петру в гости в новых, крепких сапогах.

"Гайль Зиг!"

— Хорошие колеса,— похвалил Петр обновку.

— Что ты сказал?

— Колеса... Так называется эта штука в Одессе, то есть сапоги.

Это Роману пришлось по сердцу. Больше всего понравилось потому, что попадало в самый главный лозунг эпохи. И когда они через некоторое время шли по брусчатке четко отбивая шаг, между людской толкотни Роман засмеялся, вспомнив Одесское название сапог, и до Петра:

—А ну только давай! Крепче шаг!

— А это для чего?

— Не спрашивай! А ну!

Они ударили коваными каблуками и зашагали как на параде.

— "Редер мюссен роллен фюр ден зиг!"— произнес Роман, чеканя шаг, произнес довольно патетично (Колеса должны крутиться для победы!).

Петр замедлил ход.

— Ну, брат..! Хватит тебе дурачиться. Твоя демонстративная ирония может в конце концов нам дорого стоить. Брось играться! Это же так прозрачно,

— Я совсем не играюсь, я серьезно.

— Тем хуже, твоя серьезная ирония твой глум...

— А почему ты думаешь, что это глум? А может, это радость?

—Не чему радоваться…

Роман протяжно свистнул.

— Ты думаешь? Да ж все идет наперекосяк, к черту? Га?! Тем самым наше "благоприятное время" приближается. Почему же не радоваться?

— А того не радоваться, что один идет наперекосяк, да только второй идти кувырком не собирается. Что-то не видно.

— Ничего. Пока мы закончим обучение - будет именно как раз, и второй пойдет уже кувырком. И тогда и будет наше: "Зиг одер тоди" Тогда будет наше "благоприятное время". Пошли!

— "Редер мюссен роллен!.."

Нет, с этим Романом спорить невозможно.

Чем больше клонился Гитлеров рейх, чем горячее становилось на Западе, угрожая пришествием оттуда великой бури, тем радостнее становился Роман, ходил, словно на пружинах. По его мнению, все шло, как пописанному. Созрел удар с запада. А удар с Запада - это пришествие великой бури, несущее им освобождение и осуществление мечтаний. Удар с Запада - это не только конец для одного врага и того Третьего Рейха, а это и начало конца для второго врага, что разорил их край с востока. И о! тогда-то и придет их "благоприятное время". "Когда бы только к тому времени освоить всю премудрость военную, а главное — уцелеть".

Но их "подходящее время" пришло раньше. Ибо не только они думали о себе, а еще кто-то другой думал о них, кто распоряжался их судьбой.

Разбитые на востоке немецкие армии катились на запад, они уже не могли прийти в чувства и откатывались неустанно. "Тот" с востока оказался хитрее и сильнее, и ловчее - он послал в бой, волей и неволей, все, что имел в своем распоряжении, все, что только мог послать на смерть. Немецкие армии не выдержали экзамена до конца,— разбитые на Волге, они же не могли оправиться и летели сломя голову, отступали панически. За ними гнались несметные полчища противника, а в первую очередь, в первой линии, гнали беспощадные и без милосердные формации из украинского люда, голодного, не обмундированного и невооруженного, старого и малого, гонимого в спину автоматами и пулеметами... Но их и не надо было подгонять: бездна гнева и злобы за причиненную обиду "освободителями", строителями "Новой Европы" была такая большая и такая жгучая, что не надо было их подгонять. И их наступление нельзя было остановить...

И вот здесь и была решена судьба дивизии. Кому пришла в голову дьявольская шутка. Решено было остановить яростное наступление с востока кровью этих юношей. Подготовка была враз закончена. Готово. Приказом "Главной Квартиры" дивизия была брошена на фронт. На восток. Не обученную, не до сформированную, не экипированную как следует... фактически была кинута не дивизия в полном смысле этого слова, а несколько тысяч не обученной, неопытной, необстрелянной в боях молодежи... Похоже на то, что их бросили сюда умышленно, специально чтобы истребить, чтобы их мечты утопить в их собственной крови. Будто те мечты были разгаданы и допущены к осуществлению... И никто этого не мог отменить. Организовывать дивизию было кому, но отстоять ее от глумления и от запланированной, преступной отдачи на бойню не было кому...

Так вот и пришло "подходящее время". Так пришел трагический экзамен. Пришлось идти на подвиг не так, как мечталось, а так, как выпало по прихоти злой судьбы.

Дивизию сорвали со всех тренировочных лагерей и бешеным темпом начали транспортировать на восток...

С тех пор они с Романом уже и не виделись... Растерялись, будучи в ра



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-10-06 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: