Послесловие научного редактора 13 глава




Впоследствии к «Трактату» Фенелона обратился Тредиаковский, взяв его за основу в своей работе над теолого‑философской поэмой «Феонтия» (1754), где вопрос о соотношении веры и знания, религии и науки был решен в пользу веры и религии.

Так или иначе, к 1740‑м годам основные проблемы, волновавшие философскую и научную мысль Западной Европы XVI—XVII веков, стали актуальными и для России. Причем собственно русская специфика постановки и решения этих проблем заключалась в том, что к ним обращались люди, далекие от естествознания. Феофан был в высшей степени компетентен в богословии и хорошо знал философию Просвещения, но перед ним стояла задача подчинения и той и другой государственному принципу (наука третировалась только как служанка монархии). Кантемир, хотя и был основательно осведомлен в истории философии и естествознания (о чем свидетельствуют примечания к сатирам и перевод «Разговоров о множестве миров»), но это была основательная осведомленность гуманитария, серьезного и умного дилетанта, который понимал науку вообще только как эмпирическую дисциплину, но не как новое мировоззрение со своим инструментарием познания, со своею внутренней логикой развития, со своим подходом к всеобщей и единственной Истине, которую ищет все человечество (ограниченность подобной трактовки науки вполне обозначилась в «Письмах о природе и человеке»). Точно так же позднее и Тредиаковский, имевший прежде всего превосходную гуманитарную подготовку (с уклоном в теологию и филологию), не сумел и не пожелал признать за новой наукой позитивное мировоззренческое содержание и все свои предпочтения отдал богословию, этой, с его точки зрения, науке наук.

Короче говоря, до выхода Ломоносова на самостоятельный творческий путь не было в России деятеля, который видел бы в науке созидательное культурное начало, открывающее и приумножающее величественность, осмысленность и красоту мира и, в процессе всего этого, духовно раскрепощающее человека. Как мы увидим, такой взгляд на науку был присущ ему с самого начала до самого конца его пути.

 

 

Ломоносов не оставил после себя в собственном смысле слова, философских сочинений. Однако характер и объем его культурной работы настоятельно требовали от него именно универсально философского осмысления всех многообразных ее направлений, что было бы невозможно, если бы ломоносовский духовный потенциал не заключал в себе того изначального (пожалуй, даже донаучного, априорного) качества, которое академиком С. И. Вавиловым было определено как «глубокое понимание неразрывной связи всех видов человеческой деятельности и культуры».

Несмотря на то, что в каждой отдельной области Ломоносову приходилось решать задачи весьма специальные, требующие основательных специальных же познаний, эта отличительная черта его творческой индивидуальности, эта органичная целостность взгляда на мир и человеческую культуру сопутствовали ему во всех его общих и частных просветительских начинаниях. Помимо чисто субъективных (гениальная одаренность, почти фанатическое трудолюбие и т. п.) причин того, что Ломоносов — поэт, ученый, государственный деятель — умел видеть мир «в дивной разности», не дробя при этом самой целостности восприятия, здесь имелись и объективные причины. Главной среди них следует назвать прежде всего прогрессивную методологию ломоносовского мышления.

Проблема выработки философского метода, адекватного новой картине мира, которая вырисовывалась на основе естественнонаучных данных в XVI—XVIII веках, требует особого рассмотрения. Будучи важной сама по себе, эта проблема должна быть поставлена здесь хотя бы потому, что ее рассмотрение, думается, помогает ответить на такой немаловажный вопрос: почему ни Феофан, ни Кантемир, ни, скажем, Тредиаковскйй (несмотря на энциклопедичность их познаний и широту творческих устремлений) не заняли в истории русской культуры того уникального места, которое по праву принадлежит Ломоносову, и только ему?

Будучи, по выражению С. И. Вавилова, «одним из величайших практических умов своего времени, Ломоносов всегда рассматривал мир с позиции естественного стихийного материализма». При этом у Ломоносова его стихийный материализм никогда не оборачивался заурядным, вульгарным эмпиризмом. Это тем более важно отметить, что в первой половине XVIII века многие философы и ученые слишком буквально, «по‑вагнеровски» (если воспользоваться термином Гёте) воспринимали научное кредо Ньютона: «Я не измышляю гипотез». Направленное против последователей Декарта, ставивших на первое место в процессе познания дедуктивную работу разума (воображение, рациональную интуицию), это положение во времена Ломоносова грозило затормозить развитие философского и научного поиска, ограничить человеческое познание лишь пределами эмпирически постигаемой действительности.

Ломоносов уже в самом начале своего творческого пути с поразительным в молодом мыслителе чувством меры отдает должное и «картезианскому» и «ньютонианскому» подходу, не будучи удовлетворен ни тем, ни другим в отдельности, и пытается найти свой метод познания, в котором диалектически совместились бы рациональное и чувственное, теоретическое и практическое, интуитивное и опытное начала: «Один опыт я ставлю выше, чем тысячу мнений, рожденных только воображением. Но считаю необходимым сообразовать опыты с нуждами физики. Те, кто, собираясь извлечь из опыта истины, не берут с собой ничего, кроме собственных чувств, по большей части должны остаться ни с чем: ибо они или не замечают лучшего и необходимейшего, или не умеют воспользоваться тем, что видят или постигают при помощи остальных чувств».

Точно таким же чувством меры отмечено первое высказывание Ломоносова о месте «вышнего творца» в системе научного познания. Вопрос этот весьма сложен. Наивно было бы делать из Ломоносова атеиста, что, к сожалению; достаточно назойливо проделывается в научно‑популярной литературе о нем. Идеи Бога он не отвергал, но понимал ее по‑своему. Для Ломоносова с самого начала характерен гноceoлогический пафос отношения к Богу, творцу естественных законов: «У многих глубоко укоренилось убеждение, что метод философствования, опирающийся на атомы, либо не может объяснить происхождение вещей, либо, поскольку может, отвергает Бога‑творца. И в том, и в другом они, конечно, глубоко ошибаются, ибо нет никаких природных начал, которые могли бы яснее и полнее объяснить сущность материи и всеобщего движения, и никаких, которые с большей настоятельностью требовали бы существования всемогущего двигателя. Пример объяснения творения дают следующие примеры». Примечательна последняя (никак, впрочем, не распространенная) фраза в этом высказывании: Ломоносов уже готовится к неизбежному, как он понимает, спору с церковниками, который со всей остротой и издержками того времени разгорится у него в 1750 — начале 1760‑х годов.

Но самое главное здесь: как бы вскользь брошенное точное определение своей, скажем так, научно‑методологической базы — «метод философствования, основанный на атомах». Ломоносов, уже в начале пути выступая убежденным атомистом, видит в этом атомистическом мировоззрении единственную возможность универсального истолкования физических процессов, характеризующих мировую бесконечность. Этим‑то и было продиктовано следующее его высказывание, показывающее, насколько тесно связана будущая успешная реализация всех гениальных задатков его личности с правильным философским методом, благодаря которому сама реализация и стала возможной и который так рано был им выработан: «Сколь трудно полагать основания! Ведь при этом мы должны как бы одним взглядом охватывать совокупность всех вещей, чтобы нигде не встретилось противопоказаний… Я однако отваживаюсь на это, опираясь на положение или изречение, что природа крепко держится своих законов и всюду одинакова».

Все эти высказывания взяты из записок Ломоносова, которые он вел для себя в первые годы по приезде из Германии и которые в дальнейшем, при систематизации его рукописного наследия, получили название «276 заметок по физике и корпускулярной философии» (1741—1743). Свою грандиозную программу «испытания натуры» Ломоносов начал составлять в ту пору, когда его положение в Петербургской Академии наук было в высшей степени неопределенным. Он думает о том, как избежать в своем методе крайностей картезианского и ньютонианского подходов — задача, достойная ученого высшего академического ранга, а его выдерживают студентом. Он размышляет о том, как посредством «метода философствования, опирающегося на атомы», «объяснить сущность материи и всеобщего движения» и постичь законы, по которым действует «всемогущий двигатель», а общаться ему приходится с Шумахером, который, со своей стороны, пытается постичь его самого, чтобы приспособить уже к своим законам, и потому сначала выжидает, но, убедившись в невозможности такого приспособления, начинает чинить ему препятствия. Он намеревается «полагать основания» и уже отваживается «охватывать совокупность всех вещей, чтобы нигде не встретилось противопоказаний», а ему даже не позволяют присутствовать на заседаниях ученого собрания (с 8 июня 1741 года по 11 мая 1742 года вследствие шумахеровых проволочек, а потом — уже по собственной вине). Когда читаешь все созданное и задуманное Ломоносовым в 1741—1743 годах и соотносишь это с тогдашними обстоятельствами его работы в Академии, вывод о неизбежности взрыва напрашивается сам собою. Слишком уж велика была разница в давлениях! «Клокочущее сердце» Ломоносова (вспомним это эмоционально точное определение Радищева) выдерживало колоссальные перегрузки. Если давление, нормальное для Шумахера, Винсгейма, Крафта и др., принять за единицу, то для Ломоносова, для той области, в которой его «я» чувствовало себя привычно и обретало способность к плодотворному самовыражению, нормальным было давление в десятки раз большее. Диву даешься, как его натура вообще выдерживала столь резкие перепады.

«276 заметок» — один из важнейших документов не только раннего, но и всего научного творчества Ломоносова. Они вводят нас в лабораторию ломоносовского мышления, показывают, что диалектичность его философского и научного метода, будучи стихийной (врожденной), была еще и всерьез осознанной. Отличительной внешней чертою ломоносовского метода было соединение парадоксальности и здравомысленности. Точнее: парадоксальность его выводов (которую, кстати, в последующие годы Эйлер всегда вменял ему в достоинство) происходила от его замечательной здравомысленности.

Так, в одной из заметок Ломоносов пишет: «Не следует выдумывать много разных причин там, где достаточно одной; таким образом, раз центрального движения корпускул достаточно для объяснения теплоты, так как оно может увеличиваться до бесконечности, то не следует придумывать других причин». Общая посылка здесь сродни ньютоновскому высказыванию: «Природа проста и не роскошествует излишним количеством причин». Она служит Ломоносову достаточным основанием для беспощадно критической постановки вопроса о теплотворной материи или теплороде, особом веществе, посредством которого объяснялась в ту пору теплота. Движения молекул вполне достаточно для удовлетворительного объяснения теплоты, тем более что теория теплорода требует делать слишком много различных допущений, которые привносят дополнительные, «выдуманные» сложности в проблему, и без того сложную.

Правильная исходная установка ломоносовских рассуждений основана на правильных наблюдениях явлений, противоречащих теории теплорода. «Тела, удельно более тяжелые, нагреваются сильнее, чем удельно более легкие», — записывает Ломоносов. Теория объясняет это тем, что «тела удельно более тяжелые принимают в себя больше теплотворной материн, чем удельно более легкие». Ломоносов вскрывает внутреннюю ошибочность теории, основываясь на ее внутренней логике, а не на деспотическом противопоставлении своего, правильного, взгляда: «Далее, тела удельно более легкие имеют более вместительные поры, следовательно, принимают в себя больше теплотворной материи, чем удельно более тяжелые, что нелепо». Ломоносов подбирает целый ряд примеров, «неудобных» для апологетов теплорода, готовясь к аргументированной и сокрушающей ошибочную теорию полемике, которую он поведет с ними в следующем десятилетии. Уже сейчас ему ясно, что посредством теплорода нельзя объяснить слишком многих очевидных вещей. Например: «Положим, что при самом сильном морозе, под арктическим кругом, ударяется сталь о кремень. Мигом выскочит искра, т. е. материя теплоты». Это ж сколько «разных причин» надо выдумать, чтобы объяснить наличие теплотворной материи «под арктическим кругом», которая то никак себя не обнаруживает, то вдруг «мигом выскочит»! В конце своих заметок Ломоносов еще раз обращается к этой пресловутой материи — на этот раз, чтобы прямо противопоставить ошибочной теории свое понимание теплоты: «Животное тело непрерывно испускает теплоту, но никогда не принимает ее в себя, следовательно, теплота не зависит от сосредоточения посторонней материи, а есть некоторое состояние тела».

Параллельно с конкретными научными проблемами Ломоносов в своих заметках вновь и вновь обращается к вопросам, связанным с методом. Он затрагивает их с разных точек зрения. В высшей степени важным для Ломоносова был здесь тот аспект этих вопросов, в котором наглядно проступала взаимозависимость метода и стиля исследования, изложения и поведения науки: «Что касается тех мистических писателей, которые уклоняются от сообщения своих знаний, то они с меньшим уроном для своего доброго имени и с меньшей тягостью для своих читателей могли бы скрыть это учение, если бы вовсе не писали книг, вместо того, чтобы писать плохие». Это ироническое развенчание «жреческого комплекса» иных ученых основано все‑таки на завидном умении Ломоносова проникать во внутреннюю логику оппонентов. Лишь после такого вот развенчания лжи изнутри он дает ей внешнюю оценку: «Те, кто пишут темно, либо невольно выдают этим свое невежество, либо намеренно, но худо, скрывают его. Смутно пишут о том, что смутно себе представляют». Здесь Ломоносов из области физики и корпускулярной философии уже переходит в область языка, и приведенные только что слова напрямую соотносятся со слег дующим его высказыванием из «Российской грамматики» (1755): «Тончайшие философские воображения и рассуждения, многоразличные естественные свойства и перемены, бывающие в сем видимом строении мира и в человеческих обращениях, имеют у нас пристойные и вещь выражающие речи. И ежели чего точно изобразить не можем, не языку нашему, по недовольному своему в нем искусству приписывать долженствуем».

К заметкам по физике и корпускулярной философии Ломоносов приложил план научных работ, в которых намеревался развить замыслы и наблюдения, изложенные в заметках конспективно. Первыми и наиболее значительными из них для начального периода ломоносовского творчества стали «Опыт теории о нечувствительных физических частицах тел и вообще о причинах частных качеств», относящийся к концу 1744 года, «Размышление о причине теплоты и холода» (написано в 1744 году, опубликовано в 1747 году), «О действии химических растворителей вообще» (1743). В этих работах Ломоносов предпринимает успешную попытку привести в систему свое атомистическое мировоззрение, поставив перед собой в качестве главной задачи «сыскать причины видимых свойств, в телах на поверхности происходящих, от внутреннего их сложения».

В ту пору, когда подавляющее большинство физиков и химиков все, что было неясно из опытов, по существу, почти все явления объясняли гипотетическими тонкими жидкостями, неразличимыми и невыделяемыми (ср.: материи теплоты, электричества, тяжести, света), Ломоносов придал «методу философствования, основанному на атомах» универсальное значение и именно через его посредство дерзнул истолковать все «многоразличные естественные свойства и Перемены, бывающие в сем видимом строении мира». Материя, по Ломоносову, состоит из «нечувствительных физических частиц» (то есть невидимых). Они, в свою очередь, подразделяются на элементы (то, что мы теперь называем атомами) и корпускулы (то, что теперь называют молекулами). Здесь Ломоносов смотрел более чем на сто лет вперед: только в 1860 году международный съезд химиков дал точные определения атома и молекулы.

Ломоносов доказывает, что «тела не могут ни действовать, ни противодействовать взаимно без движения», что вообще «никакое изменение не может произойти без движения». Движение бывает трех видов: поступательное, колебательное и вращательное («коловратное», по терминологии Ломоносова). Теплоту он объясняет «коловратным» движением и не оставляет в своей физической картине мира места для огненной материи (теплорода, теплотвора). Прекращение движения означает предельную степень холода (абсолютный нуль). Заполняющий пространство мировой эфир передает теплоту на расстояние (например, от солнца к земле).

Было бы неверно представлять себе дело таким образом, что Ломоносов вплоть до мельчайших деталей предугадал современный взгляд на вещи. Ни мы, ни тем более Ломоносов в этом не нуждаемся: смысл истории науки — не в предугадываниях более или менее удачных (хотя это так любопытно и, главное, легко — свести все к наитию, интуитивным прозрениям и т. п.), а в трудном и не всегда стремительном, но неуклонном продвижении к объективной истине, в борьбе идей, добытых неимоверной работой души и ума, борьбе, полной драматизма. С этой, исторической точки зрения, вклад ученого в развитие науки определяется не столько известным числом гениальных догадок (впрочем, и по этой части за Ломоносова можно быть спокойным), а тем, насколько он повысил общий уровень эпохи в постижении мира по сравнению с прошлым, насколько усовершенствовал методы познания, насколько освободил человеческую мысль от предрассудков предшественников для потомков. Ведь предел ее совершенствования стремится к бесконечности, а наше нервное внимание к внезапным озарениям, на столетия или даже тысячелетия опережающим время, в дилетантской подоснове своей есть не что иное, как лень душевная, неосознанное поползновение за чужой счет решить свои проблемы, — например, за счет ученых, которые гениально угадывают их решение и таким образом достигают предела совершенствования, что невозможно.

Скажем, Ломоносову уже в 1741—1743 годах абсолютно была ясна кинетическая природа тепла, но он ее связывал только с «коловратным» движением частиц, а не с беспорядочным, как мы это делаем теперь. Элементы и корпускулы Ломоносова — это не совсем атомы и молекулы в современном смысле. Точно так же и «абсолютный нуль» указан Ломоносовым как возможная крайняя степень холода, а не как количественная величина. Главное не в этом. Главное в том, что названные выводы Ломоносова — не догадки даже, а логические следствия из его общей атомистической концепции строения вещества. Они не были неожиданны, они были неизбежны.

Неизбежной была и полемика его с Лейбницем и Вольфом (которого он прямо не называет) по вопросу о «физических монадах», которые Ломоносов в полном соответствии с его общим воззрением считал протяженными, закрывая таким образом путь метафизическому осмыслению частиц. Равно неизбежным стало его выступление против Бойля, считавшего, что увеличение веса при прокаливании металлов происходит за счет присоединения к металлам огненной материи. В § 44 «Опыта теории о нечувствительных физических частицах тел» он подбирался и к «Началам» Ньютона в связи с вопросом о причинах всемирного тяготения, который, как мы помним, был оставлен великим англичанином на усмотрение читателей. «Здесь мы не оспариваем мнения мужей, имеющих большие заслуги в науках, которые принимают кажущуюся силу притяжения как явление, объясняющее другие явления; в этом им можно уступить по тому же основанию, по какому астрономы предполагают суточное движение звезд вокруг Земли для определения кульминаций, восхождений и т. д. Знаменитый Ньютон, установивший законы притяжения, вовсе не предполагал чистого притяжения». То, что Ломоносов готовился к основательному разговору по поводу «Начал» Ньютона, подтверждается его прошением в Академическую канцелярию, написанным 23 июля 1743 года, когда, находясь под арестом, он работал над «Опытом»: «Потребна мне, нижайшему, для упражнения и дальнейшего происхождения в науках математических Невтонова Физика и универсальная Арифметика, которые обе книги находятся в книжной академической лавке».

Такое отношение к научным авторитетам было в диковинку. Когда Ломоносов представил «Рассуждение о причине теплоты и холода», академики по прочтении выразили ему свое неодобрение именно в связи с неучтивым «поношением» признанных имен: «Г‑ну адъюнкту было… указано, чтобы он не старался поносить Бойля, весьма знаменитого в ученом мире, выбирая из его сочинений именно те места, в которых тот несколько поддается воображению, и обходя молчанием очень много других мест, в которых он дает образцы глубокой учености. Г‑н адъюнкт уверял, что он это сделал без умысла». Академики не учли одного оттенка: Ломоносов нападал не на Бойля (к которому относился с уважением), а на его ошибочные объяснения; и, поскольку он писал не речь о Бойле, а диссертацию о причинах теплоты и холода, он должен был «выбирать из его сочинений именно те места», где Бойль ошибался.

Этическая сторона научного процесса была очень важна. Научный переворот XVI—XVIII веков ущемил многие самолюбия. При таких руководителях науки, как, например, Шумахер, научная полемика (о чем уже говорилось выше) грозила обернуться нескончаемыми дрязгами. Вот почему, начиная с 1740‑х годов, Ломоносов не упускал случая, подчеркнуть, что научная критика направлена не на личности, а на убеждения. Спорить надо «в правде», тогда выступление против корифеев будет не пороком, а добродетелью, не «поношением», а отвагой. В этом смысле образцом для подражания Ломоносов считал Декарта: «Славный и первый из новых философов Картезий осмелился Аристотелеву философию опровергнуть и учить по своему мнению и вымыслу. Мы, кроме других его заслуг, особливо за то благодарны, что тем ученых людей ободрил против Аристотеля, против себя самого и против прочих философов в правде спорить, и тем самым открыл дорогу к вольному философствованию и к вящему наук приращению. На сие взирая, коль много новых изобретений искусные мужи в Европе показали и полезных книг сочинили!»

Это из предисловия Ломоносова к переводу «Волфианской экспериментальной физики», выполненному в 1744 году (само же предисловие было написано двумя годами позже, при подготовке книги к изданию). Читая своим студентам, будущим академикам Симеону Кирилловичу Котельникову (1723—1806) и Алексею Протасьевичу Протасову (1724—1796) лекции, он пользовался в качестве пособия книгой Тюммига, в которой физика Вольфа излагалась сокращенно и удобопонятно. Ломоносов, и сам в свое время обучавшийся по ней, решил подарить российскому учащемуся юношеству хороший учебник: «Сия книжица почти только для того сочинена и переведена на российский язык, чтобы по ней показывать и толковать физические опыты». Чтобы дать молодому поколению верные научные ориентиры, а также правильный этический настрой, он и написал предисловие.

Здесь он дал краткий очерк развития нового европейского естествознания за двести лет. Решающее отличие современности от средневековья он видит прежде всего в том, что мыслящий человек судит не об истине по авторитетам, а об авторитетах по истине: «Мы живем в такое время, в которое науки, после своего возобновления в Европе возрастают и к совершенству приходят. Варварские веки, в которые купно с общим покоем рода человеческого и науки нарушались и почти совсем уничтожены были, уже прежде двухсот лет окончились. Сии наставляющие нас к благополучию предводительницы, а особливо философия, не меньше от слепота прилепления ко мнениям славного человека, нежели от тогдашних неспокойств претерпели». В числе таких авторитетов, к мнениям которых слепо «прилеплялись» ученые средневековья, Ломоносов называет прежде всего Аристотеля, а также Птолемея и Гиппарха (II в. до н. э.), Платона и Сократа.

Им противостоят (кроме названного первым Декарта) Лейбниц, Локк, Бойль, Галилей, Кеплер, Гюйгенс, «великий Невтон» и другие ученые, среди которых особо выделен Вольф. Благодаря их деятельности картина мира в корне изменилась: «…ежели бы ныне Иппарх и Птолемей читали их книги, то бы они тое же небо в них едва узнали, на которое в жизнь свою толь часто сматривали». Ломоносов шутливо замечает, что если бы нынешние ученые поступали по примеру Пифагора, однажды принесшего в жертву Зевсу сто быков за геометрическое открытие, то на всей земле, не нашлось бы скота в нужном количестве — так резко шагнула вперед наука со времени Возрождения: «Словом, в новейшие времена пауки столько возросли, что не токмо за тысячу, но и за сто лет жившие едва могли того надеяться».

Главную причину этого Ломоносов видит в новом методе научного творчества: «…ныне ученые люди, а особливо испытатели натуральных вещей, мало взирают на родившиеся в одной голове вымыслы и пустые речи, но больше утверждаются на достоверном искусстве». Следовательно, «в правде спорить» с авторитетами можно, лишь полагаясь на опытные исследования. В противном случае критические выступления против именитых обернутся «продерзостями», а новые идеи — «пустыми речами», то есть главным пороком старой, схоластической науки. «Мысленные рассуждения, — подчеркивает Ломоносов, — произведены бывают из надежных и много раз повторенных опытов».

Все предисловие к «Волфианской экспериментальной физике» пронизано светом обретенной истины. Изложение — кратко, внятно и свободно, в иных местах отмечено легкой иронией (как, например, выше, когда шла речь о Пифагоре). В основе ломоносовской иронии лежит спокойная уверенность в собственной правоте. Даже такой сложный вопрос, как создание новой научной терминологии на русском языке, ставится здесь без излишнего энтузиазма — гений просто улыбается, зная, что путь, проложенный им, единственно верный: «…принужден я был искать слов для наименования некоторых физических инструментов, действий и натуральных вещей, которые хотя сперва покажутся несколько странны, однако надеюсь, что они со временем чрез употребление знакомее будут».

В завершение Ломоносов выражает пожелание, в котором определен национально‑государственный смысл его труда: «Окончевая сие, от искреннего сердца желаю, чтобы по мере обширного сего государства высокие науки в нем распространились и чтобы в сынах российских к оным охота и ревность равномерно умножилась».

Что можно сказать в итоге о самостоятельной научной деятельности Ломоносова в начальную, трудную для него пору 1741—1744 годов?

За период менее трех лет (к тому же осложненный такими «отвращающими от наук» обстоятельствами, как проволочка с производством в должность, стычки с клевретами Шумахера, наконец, арест) Ломоносов блестяще дебютировал как ученый, заложив основы своих открытий, не утративших значения и по сей день, в трех фундаментальных областях естествознания, а именно — начал разработку учения о теплоте, учения о строении вещества и количественных методов в химии (превращая последнюю из искусства в науку). Все это произошло благодаря тому, что уже в самом начале пути Ломоносов выступил убежденным атомистом. Краеугольный камень всего здания ломоносовского научного мировоззрения был прочен и, главное, найден своевременно.

В это же время он начинает хлопоты по возведению — в буквальном смысле слова — здания, вполне конкретного, без которого грандиозное «мысленное» здание было бы возвести куда как трудно. Мы имеем в виду настоятельные просьбы и напоминания Ломоносова о необходимости устройства при Академии наук Химической лаборатории, где бы «испытание натуры» из риторической фигуры, из эмоционально переживаемой необходимости стало реальным делом, каждодневно приближающим к Истине, наполняющим пока что бесплотный, хотя и явственный, образ ее живым и безусловным содержанием химических формул, подтвержденных экспериментально.

Ломоносов дважды (8 января 1742 года, то есть в день получения звания адъюнкта, и 28 мая 1743 года, то есть уже находясь под караулом) подавал в Канцелярию прошение об устройстве лаборатории и получил отказ, потому что «за неимением при Академии денег и за неподтверждением штата по сему его доношению ничего сделать не можно». Впрочем, так считала Канцелярия. Ломоносов был другого мнения на этот счет и отступать не собирался.

Однако в первые годы после возвращения из Германии, о которых идет речь, он, вполне понятно, еще не мог успеть в этом. К тому же, как и во все времена его неимоверно активной деятельности, естествознание было не единственной точкой приложения «живых сил» ломоносовского гения.

 

 

Мысль о единстве мира, единстве законов, управляющих природой и человеком, неразлучная с Ломоносовым, настоятельно требовала от него добывать себе подтверждения не только в виде научных определений. Человек органичный и непосредственный, он постигал Истину не одной какой‑то стороной сознания, а всем своим духовным организмом. Он не столько усматривал, сколько переживал Истину. Точнее, непосредственное ее усмотрение всегда сопровождалось у него мощнейшим эмоциональным аккомпанементом, который блистательно определил Н. В. Гоголь, говоря о Ломоносове — «чистосердечная сила восторга».

Обращение такого человека, как Ломоносов, к поэзии было неизбежно и благотворно. Он не был поэтом по должности. Не понять этого значит с самого начала заказать себе пути в его поэтический мир.

В 1741—1743 годах Ломоносов создал стихотворения, которые и по сей день сохраняют не только историко‑литературное, но и художественное свое значение, почти не утратив за два с половиной столетия способности воздействовать на души, эстетически и нравственно отзывчивые. Главным среди них должно назвать «Оду на прибытие ее величества великия государыни императрицы Елисаветы Петровны из Москвы в Санктпетербург 1742 года по коронации». Она по своей поэтической силе, несомненно, превышает все созданное им в этом жанре до тех пор. Ни две оды 1741 года, посвященные Иоанну Антоновичу, ни декабрьское «Всеподданнейшее поздравление» 1741 года Штелина, обращенное уже к Елизавете по случаю восшествия на престол и дня рождения и переведенное Ломоносовым, ни ода 1742 года Петру Федоровичу, ни «Венчанная надежда» Юнкера, переведенная Ломоносовым в том же 1742 году — ни одно из этих произведений (несмотря на отдельные хорошие стихи и даже строфы) не может сравниться с «Одой на прибытие». Ее можно соотнести лишь с «хотинской» одой как по размаху и глубине идей, так и в связи с тем примечательным обстоятельством, что написана она (подобно «Оде на взятие Хотина») без малейшего «нажима» извне, по собственному почину и вдохновению (в то время как во всех остальных случаях внешнее побуждение или даже почти прямая «подсказка», говоря языком нашего времени, со стороны Шумахера более чем вероятна, а переводы из Юнкера и Штелина — те так просто делались — по «должности»).



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-04-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: