Извилистые тропинки славы 23 глава




Не интуиция ли подсказала Гале, что, после того как она вырвала Дали из его уединения и заставила приехать в Париж уже после выхода на экран «Андалузского пса», его нужно уберечь и от треволнений, связанных с его выставкой, запланированной на 20 ноября? Или же она просто решила, что, совершив этот «киднеппинг», она получит возможность на сей раз окончательно подчинить себе Дали?

Гала и Дали уезжают в Барселону, а оттуда в Ситес. Скорее всего, именно там они впервые занялись любовью... если верить самому Дали, который в интервью Луису Перманьеру, спросившему его, занимались ли они любовью в первые дни или недели, последовавшие за их первой встречей, ответил: «Нет, прошло три месяца, прежде чем я был допущен до ее тела». В Ситесе у них был настоящий медовый месяц: «Мы были так поглощены телами друг друга, что почти совсем не вспоминали о нашей выставке». Полное порабощение. И удачно организованное: отныне Дали будет говорить «наша выставка». И множество своих картин подпишет двумя их именами, слепленными в одно, словно слившимися в объятии: «Daligala».

Гала была теперь настолько уверена в себе, что спокойно вернулась одна в Париж к Элюару, отпустив Дали в Кадакес.

Дали рассчитывал вернуться домой в ореоле славы после успеха его парижской выставки: все его картины, выставленные у Гоэманса, были распроданы, а виконт де Ноайль, купивший его «Мрачную игру», повесил свое новое приобретение между картин Ватто и Кранаха[339]. Но прием, оказанный Дали в родном доме, меньше всего можно было назвать встречей триумфатора. Отец разразился потоком брани: его сын живет как жиголо за счет женщины старше его на десять лет, плюс ко всему иностранки, возможно даже еврейки и уж точно наркоманки.

Может быть, отец был просто раздосадован тем, что у него больше не было, так сказать, финансового рычага влияния на сына? Даже если это и не было основной причиной гнева вспыльчивого нотариуса, то, весьма вероятно, свою роль могло сыграть.

Бунюэль стал свидетелем драматической сцены, которая закончилась тем, что отец указал сыну на дверь и запретил когда-либо переступать порог родного дома. И спровоцирована она была отнюдь не связью Дали с Галой: в газете «Эль Пайс» нотариус обнаружил информацию о том, что на картине с изображением парижской церкви Сакре-Кёр его сын начертал следующие слова: «ПРИЯТНО иногда плюнуть на портрет своей матери». Не напомнил ли Дали отцу, что тот не только женился на сестре той самой матери, на которую он плюет, но и, по всей видимости, состоял с этой сестрой в интимных отношениях еще тогда, когда его жена Фелипа была жива?

Возможно. И даже весьма вероятно.

И сделано это было вовсе не для того, чтобы умерить страсти.

Все, кто стал невольным свидетелем этой сцены, вспоминают, что была она необыкновенно бурной. Гала уже знала, каким необузданным бывает в гневе Сальвадор-младший (как, впрочем, и его отец), было достаточно времени, чтобы убедиться: в молодом человеке с трудом уживаются два существа: блестящий интеллектуал с не по годам развитым умом и катастрофически незрелый, излишне эмоциональный юноша, примитивный и неспособный справиться с раздирающими его душу страстями.

В конце предыдущей главы мы выдвинули предположение о том, что молодой Дали сам стремился к разрыву с отцом и сестрой. И здесь мы видим, что он любыми способами старается вызвать гнев отца, а когда тот призывает его к ответу, он либо отказывается отвечать, либо дает такие абсурдные объяснения, что у отца не остается другого выхода, как выставить сына за дверь и запретить когда-либо появляться в его доме. В довершение ко всему он лишил его наследства.

Бунюэль на правах друга сделал попытку вступиться за Дали. Напрасный труд. Они вместе уедут из Фигераса в Кадакес и засядут за работу над сценарием «Золотого века». Но на сей раз им не удастся найти общий язык. По каждому поводу они будут спорить и ссориться. Так что через две недели Бунюэль покинет Кадакес и отправится в замок семейства Ноайлей близ Иера, где в одиночку закончит написание сценария. Дали это нисколько не волновало. Пока не волновало. Он думал лишь об одном: об отъезде в Париж.

Для встречи с Галой?

Возможно.

Но главное — для встречи с сюрреалистами.

В январе он заказывает такси до Перпиньяна, где он садится в поезд и отправляется в Париж.

 

Сюрреализм?

 

Сюрреализм — это я.

Сальвадор Дали.

 

 

Тотальная маскировка, или Тотальная война Дали и сюрреализм? Что это было: взаимное притяжение, взаимовыгодный союз или ошибка кастинга?

Не был ли Дали, которого долгие годы и широкая публика, и критики, и историки искусства считали типичным и самым настоящим сюрреалистом, на самом деле как раз полной противоположностью сюрреалиста? Этаким сюрреалистом наоборот?

Не был ли он сюрреалистом а-ля Дюшан?

Атипичным и мимолетным?

Сюрреалистом, не признающим никаких других догм, кроме своих собственных, выработанных после встречи с Лоркой в 1927 году и с сюрреалистами в 1929-м, а затем позабытых? Вечным оппозиционером? Вначале по отношению к Бретону, отцу-основателю, которому следовало перечить, которого следовало выставлять на посмешище, которого следовало убить? Потом по отношению к тем, кто начал травить Бретона, выступая в роли суровых судей?

Дали, которого отличало от всех остальных то, что он действительно порой не мог провести грань между реальным и воображаемым миром, был сюрреалистом, равных которому не было или почти не было. Разве что Пичоты, у которых он гостил в юности и которые, случалось, играли на пианино, установленном на лодке, выведенной на середину кадакесской бухты, или на виолончели перед обитателями птичьего двора — гусями и иже с ними. Может быть, кое-кто из тех эксцентричных, обладающих колоссальными состояниями, как, например у Русселя, особ, с которыми ему еще предстоит встретиться, могли составить ему конкуренцию в этом плане? «Я сюрреалист, но сюрреалист по рождению», — говорил он, и еще: «Разница между мной и любым другим сюрреалистом заключается в том, что я как раз и есть сюрреалист».

Да, но его сюрреализм был стихийным. Не декларированным лозунгами. Не желающим идти в ногу в едином строю с кем бы то ни было. Это был сюрреализм одиночки. Анархиста.

Способность понимать сюрреализм по-своему и жить им поможет Дали остаться самим собой и стать тем, кем он стал, но при этом она станет причиной того, что сюрреалисты начнут сторониться его (с 1934 года), а затем и вообще исключат из своей группы (в 1939 году). Все случится довольно быстро. Виной тому избыток провокаций. Избыток «сюрреализма». Нежелание Дали поддаваться никакому контролю. Его тяга к свободе, чрезмерная во всем. Его слишком буквальное восприятие лозунгов сюрреалистов. И ко всему, склонность к барокко, о которой мы уже писали во второй главе.

Все это Дали уже знал тогда, в начале 1930 года, когда опять появился в Париже. С момента своего приезда он всеми возможными способами стал добиваться, чтобы его приняли в группу сюрреалистов (она, по его мнению, была единственным объединением, способным послужить ему стартовой площадкой), но думал лишь о том, чтобы развалить ее, взорвать изнутри, расшатать или подтолкнуть к таким запредельным вещам, которые никто не станет терпеть. Способ, испробованный им на каталонских интеллектуалах. А теперь — эксперимент с Бретоном. Да, таким вот был Дали.

Прекрасно. Но чем же его «письмо» так отличалось от сюрреалистического, что он мог заявлять о противоположности?

Он сам с полной уверенностью пишет об этом в «Новом взгляде на механизм действия феномена параноидальности с точки зрения сюрреализма»: автоматизм, проповедуемый Бретоном и другими сюрреалистами, является пассивным (и расплывчатым), тогда как паранойя-критический метод — активным (и четким). «Паранойя-критический подход, — уточняет Дали, — подразумевает не подчинение действительности, а господство над ней».

В этой статье он четко обозначил свою программу: «Используя активный мыслительный процесс параноидального характера (параллельно с автоматизмом и другими пассивными состояниями), систематизировать хаос и внести свой вклад в полную дискредитацию существующего мира». В последующих спорах с Бретоном он повторял ее.

Хаос, дискредитация. Нам сделано предупреждение. Бретону тоже.

Но мы также знаем, какая страсть жгла душу Дали: стремление прославиться. А чтобы достичь этой цели, робкому и упрямому Дали нужно было постоянно что-то придумывать.

Позже он напишет — цинично, но откровенно: «Если ты ставишь себе целью добиться триумфа, то должен без всякого сожаления избавиться от самых близких тебе людей. Любой союз для индивидуальности губителен. Коллективное творчество неизбежно погребет тебя под собой. Используй этот коллективный опыт себе во благо, а потом бей, бей сильнее! И оставайся в одиночестве».

А в это время Бретон уже выбыл из рядов компартии спустя месяц после вступления в нее, хотя не потерял надежды заставить коммунистов проникнуться его идеями. Критика в его адрес раздавалась как со стороны тех, кого он исключил из своей группы (среди исключенных Арто, Супо, Батай, Массон и др.), так и со стороны тех, кто не желал признавать ни коммунистов, ни чьего-либо другого диктата, кто выступал против конфузионизма[340]и «папского» уклона. То есть критиков хватало.

Многие из отверженных сгруппировались вокруг альманаха «Документы», спонсором которого стал Жорж Вильденштейн[341], а главным редактором — Батай, это издание составило конкуренцию «Сюрреалистической революции». Причем «Документы» обретали все большую популярность, а выход в свет каждого номера «Сюрреалистической революции» давался ценой неимоверных усилий. Last but not least [342], Бретон пребывал в полном смятении чувств.

«Второй манифест сюрреализма» — с титульным листом, оформленным Дали, — это не столько манифест как таковой, сколько реакция на обрушившийся на Бретона град критики, тем более ранящей его, что исходила она от прежних друзей, которые знали его как облупленного. «Второй манифест...» станет неким подобием конфузливого самооправдания вперемешку с разоблачениями и нападками, идиотскими и порой малодостойными. Бретон, выражаясь как обыватель, обозвал Арто... актеришкой и, словно какой-то доносчик, про Моранжа («сынка богача», — как он назвал его) поведал, что тот за один день проиграл в Монте-Карло двести тысяч франков, «которые были выданы ему на революционную агитацию». На Супо, который сам обвинял Бретона в том, что он запускал руку в общественную кассу, Бретон вылил ушат помоев, упомянув его «мышиную возню» и «не знающую пределов подлость» и обвинив его в том, что он якобы подбрасывает прессе разные «фактики» разоблачительного характера. Чувствовалось, что он вошел в раж. Супо однажды сказал мне следующее: «На самом деле я раздражал Бретона тем, что курил сигареты с золотым мундштуком». И он был недалек от истины.

Что касается Батая, то от него Бретону досталось и за плохое знание галльских монет, и за ряд высказываний на страницах журнала «Сюрреализм и живопись». Бретон не нашел ничего лучшего, как побрюзжать на его счет и назвать его несколько раз кряду «библиотечным червем» (объект нападок некогда работал библиотекарем). Бретон явно утратил ясность мысли.

«Я хочу, чтобы меня считали фанатиком», — писал он в одной из своих статей.

Он хотел, чтобы все так считали, но был ли он им на самом деле?

После выхода в свет «Второго манифеста сюрреализма» Превер, не так давно порвавший с Бретоном и все еще злившийся на него, назвал его «надзирателем-лириком». «Никто не переплюнет его по части лицемерия, лжедружества, подхалимажа, ханжества, в общем он — шпик и кюре», — вторил ему Рибмон-Дессень[343]. «Здесь покоится прах колосса Бретона, старого эстета и лжереволюционера с головой Христа», — читаем мы в крайне злом памфлете «Труп», опубликованном в альманахе «Документы», под которым среди прочих стояли подписи Десноса, Лейриса и Кено[344], недавно покинувших «лагерь» Бретона и примкнувших к Батаю: они сделали свой выбор в пользу материализма с его самыми низменными проявлениями, отвергнув «искушение Икара». Напомним, что название «Труп» носила листовка, некогда написанная Бретоном на смерть Анатоля Франса, в которой он буквально смешал с грязью покойного, теперь же он сам оказался в положении обвиняемого.

Во «Втором манифесте сюрреализма» досталось и Дюша-ну, художнику, которого Бретон ранее постоянно нахваливал наравне с Пикассо, а теперь он вменял ему в вину то, что тот «вышел из игры» и «поддался пессимизму». Бретон растерял все ориентиры и стал плохо соображать. Даже Рембо, идола «Первого манифеста...» затянуло в воронку порицания всех и вся: «Бесполезно продолжать дискуссию о Рембо: Рембо заблуждался сам, Рембо чуть было не ввел в заблуждение нас. Он виноват перед нами в том, что позволил себе продемонстрировать нам, дав понять, что это вполне допустимо, кое-какие непристойные повороты своей мысли вполне в жанре Клоделя».

Свои симпатии он привязывал к периодам творчества поэтов: Рембо у него превратился в «Рембо 1874—1875 годов», Гюисманс[345]— в «раннего Гюисманса», Аполлинер — в «Аполлинера периода "Поэм-разговоров" и "Всякой всячины"», а Нерваль — в «Нерваля периода "Аурелии"»...

Уже не у кого не вызывало сомнений, что дела его плохи. Новое течение в искусстве, поначалу привлекшее к себе молодые творческие силы, после того, как его попытались загнать в официальные рамки, приняло такие формы, что многих от себя отвратило. Кроме того, Бретон ввел в практику исключение из своей группы, чем-то сходное с отлучением от церкви. Отныне сюрреализм был скорее партией (если не сказать, сектой) со своей партийной стратегией — чем группой свободных художников. «Второй манифест...», представлявший собой сумбурный текст без каких-либо идей, явно свидетельствовал об идейном разброде в рядах сюрреалистов.

Стало очевидным, что Бретон утратил былые позиции.

Не исключено, что, принимая Дали в группу сюрреалистов, Бретон увидел в нем, как кое-кто поговаривал об этом, художника, присутствие которого сможет уравновесить уход Массона, и теоретика искусства, способного резко и решительно ответить на нападки, которые позволяли себе те, кто печатался в альманахе «Документы».

Действительность окажется гораздо сложнее, но, подобно спасательному кругу, паранойя-критический метод, пока еще не оформившийся до конца, но уже не раз выручавший Дали, должен был выручить теперь и Бретона. Так что оба, не без задних мыслей, заключили союз, и Бретон в свойственном ему стиле — напыщенно и не слишком искренне — приветствовал Дали как нового Лотреамона. В то время в его устах это была наивысшая похвала.

Дали даже будет позволено противопоставить Русселя Рембо, а предмет в стиле модерн — предмету африканского искусства.

Это Гала рассказала Бретону о параноидально-критическом методе, когда тот у Дали еще только начинал складываться, и всячески его расхваливала. Когда она уезжала из Кадакеса, этот метод уже обретал некие очертания в голове Дали, но не на бумаге (если не считать разрозненных заметок на отдельных листочках). Пытаясь вникнуть в его суть, Гала дотошно расспрашивала художника. Вернувшись в Париж, она принялась обрабатывать Бретона. И не только ради того, чтобы вынудить его написать предисловие к каталогу предстоящей выставки Дали, но, главное, ради того, чтобы он понял, насколько Дали ему необходим. И ради того, чтобы заставить его поверить в революционность паранойя-критического метода.

И вот, со своим славянским акцентом, она читала в кафе «Сирано» прозу и стихи Дали, написанные на некоем подобии французского языка, — это отнюдь не мешало слушателям оценить неординарный ум их автора.

Кафе «Сирано», на месте которого теперь находится одно из модных ныне заведений «fast-food»[346], располагалось на углу улицы Лепик и бульвара Клиши неподалеку от «Мулен Руж»[347]и дома Бретона по адресу улица Фонтэн, 42. Атмосфера, царившая на собраниях сюрреалистов, была «братской», если верить Лео Мале[348], автору «Новых парижских тайн» и «отцу» Нестора Бурмы, детектива и человека, подверженного бредовым сновидениям. Но даже там Бретон железной рукой направлял свои «войска». По рассказам очевидцев, он всегда садился в глубине кафе перед огромным зеркалом, чтобы видеть опаздывающих и потом сделать им выговор.

«"Сирано" было типичным для площади Пигаль кафе с проститутками и сутенерами, — рассказывает Луис Бунюэль в своей книге «Мой последний вздох». — Обычно мы собирались там между пятью и шестью часами вечера. Из напитков мы брали перно, мандариновый "Кюрасао" или аперитив из смеси пикона и пива (с капелькой гренадина). Это походило на испанские "penas"[349]. Мы читали там свои произведения, обсуждали ту или иную статью, говорили о журнале, о готовящейся акции, о письме, которое нужно было написать, о предстоящей манифестации. Каждый мог высказать свои мысли, поделиться собственным мнением. Если нам нужно было обсудить какой-то конкретный вопрос конфиденциального характера, мы проводили собрание в мастерской у Бретона, расположенной по соседству».

Бунюэль уточняет: несмотря на то, что как и все остальные члены группы он был увлечен «революционной идеей», террористические методы были ему чужды. Вместе с другими он боролся против ненавистного им общественного строя, но главным оружием его был скандал. В борьбе против социального неравенства, эксплуатации человека человеком, влияния церкви, которое, на их взгляд, было отупляющим, а также против милитаризма и колониализма скандал казался всемогущим разоблачительным средством, способным выставить напоказ тайные и мерзкие пружины той общественной системы, которую они хотели свергнуть.

«Настоящей целью сюрреализма, — также говорил он, — было не создание нового литературного, художественного или, скажем, философского течения, целью его было взорвать существующее общество и изменить жизнь».

«Но, — добавляет он, — главное, что привлекало меня в наших дискуссиях в "Сирано", это мощная моральная составляющая. Впервые в своей жизни я встретил последовательную и строгую мораль, в которой не обнаружил никаких изъянов. Естественно, эта сюрреалистическая мораль, агрессивная и провидческая, часто шла вразрез с обычной моралью, казавшейся нам омерзительной, и мы отвергали все без исключения общепринятые моральные ценности. Наша мораль зиждилась на других критериях, она превозносила страсть, мистификацию, оскорбительные выпады, черный юмор, зов бездны. Но внутри этой новой территории, границы которой день ото дня все больше раздвигались, все наши жесты, все наши рефлексы, все наши мысли казались нам совершенно оправданными и не вызывали у нас ни тени сомнения. Все было логично. Наша мораль была более взыскательной, более суровой, но при этом более четкой и последовательной, более содержательной, чем та, другая».

Бывая в Париже, Дали посещал собрания сюрреалистов. Он привлекал их внимание приступами безумного смеха, о которых мы уже упоминали. Приступы, хотя и стали более редкими, крайне нервировали Бретона. Дали писал статьи в журналы и позировал перед объективом Мана Рэя, оказываясь на его фотографиях в самом центре, между Бретоном и Максом Эрнстом, правда, ссутулившись и чинно сложа руки, то есть с видом отнюдь не победным.

Он превозносил стиль модерн и Гауди. Заражал своей молодой энергией группу, пребывавшую в состоянии застоя. Его изобретательность и смелость стали прекрасным стимулом для ее развития и активизировали ее деятельность.

Его статьи требовали «причесывания», правки, чуть ли не перевода: это взял на себя Бретон при участии Элюара.

«В 1930 году именно Дали, больше, чем кому бы то ни было другому, удалось, — писал Бретон, — освободить человека от тех нагромождений лжи, которые он воздвиг вокруг себя с помощью бесчисленных общественных институтов, и донести до его сознания основную мысль о том, что он вышел из небытия и вернется туда, но вернется без излишнего пиетета перед временным органическим состоянием [...]. Диалектическое мышление в паре с психоанализом дали то, что Дали поразительно точно назвал паранойя-критическим методом. Это самый лучший способ из когда-либо существовавших завести в бессмертные руины женщину-призрак с серо-зеленым лицом, смеющимися глазами и жесткими буклями, которая не только олицетворяет собой дух нашего рождения, то есть — стиль модерн, но и еще более интригующую вещь — призрачный намек на то, что с нами "станется"».

Готово, Бретон попался. Он даже заговорил о стиле модерн!

Первое время Дали и Гала жили на улице Беккереля. Здесь он не чувствовал себя по-настоящему дома. Ведь он был не только гостем Галы, которая по-прежнему оставалась женой Элюара, но и гостем самого Элюара, купившего эту квартиру, обставившего ее для Галы и в некотором роде уступившего ее ему... Элюар и Гала разъехались, но он продолжал забрасывать ее страстными любовными посланиями, а при случае и спал с ней.

И вообще Элюар вел себя как хозяин этой квартиры и появлялся в ней, когда ему вздумается, без всякого предупреждения, в компании других сюрреалистов, словно по-прежнему жил там.

Дали это нервировало. Чтобы писать картины, требовалось одиночество. Суета его не устраивала. Ему хотелось лишь одного: уехать. Но Гала убедила его в том, что ему необходимо задержаться еще хотя бы на некоторое время, чтобы утвердиться в среде сюрреалистов и завязать более тесные отношения с теми, кто рукоплескал его «Андалузскому псу» и приобретал его картины: с Ноайлями и князем Фосиньи-Люсенжем. Последний, прогуливаясь как-то по улице Сены, увидел в витрине галереи, мимо которой он проходил, небольшую картину, которая ему очень понравилась: это была одна из картин Дали, выставленная у Гоэманса. Князь тут же купил ее. А Ноайли, которым Сальвадора Дали представил Миро, приобрели его «Мрачную игру».

Так что Дали пришлось остаться. Ноайли пригласили его в свой особняк на площади Соединенных Штатов. Там он в течение нескольких недель будет вращаться в обществе аристократов, политиков, избежавших краха банкиров, представителей богемы первой величины типа Кокто и Сати[350], а также новоявленных знаменитостей, заманить которых к себе на ужин, опередив всех остальных, считалось весьма престижным. На стенах особняка была та же мешанина: Мари Лор, любившая похвастаться тем, что она правнучка маркиза де Сада, в 1927 году приобрела великолепную картину, которая висела по соседству с коврами шестнадцатого века и зеркалами семнадцатого — Макс Эрнст «Памятник птицам».

Дали с удовлетворением отметил, что его «Мрачная игра» заняла место между полотнами Кранаха и Ватто.

За ужином блестящие мастера застольных бесед легко перескакивали с одной темы на другую. Дали пребывал в растерянности: он чувствовал себя в этой компании неловким и неуклюжим, ему не хватало уверенности в себе. Как же проявить себя? И тогда, как рассказывает Доминик Бона, он придумал трюк, благодаря которому тут же «выделился»: он словно окаменел за столом, сидел, не произнося ни единого слова и не прикасаясь к еде. Каждый раз, когда ему предлагали попробовать какое-нибудь блюдо, он отказывался. Предлагали другое. Тот же результат. Дело дошло до того, что в конце ужина встревоженная Мари Лор Ноайль обратилась к нему с вопросом: не заболел ли он? Он заверил ее, что нет, просто он не голоден, поскольку недавно поел. За столом установилась тишина. «Да, — произнес он после паузы, — дома я съел десерт, приготовленный из стекла и дерева... С деревяшками, — добавил он доверительно, — мне пришлось помучиться».

Народ за столом в замешательстве переглядывался — засмеяться? проявить беспокойство? — а этот щуплый молодой человек с хрипловатым голосом и сильным каталанским акцентом с самым естественным видом, словно речь шла об очевидных вещах, продолжал свой рассказ, неся неимоверную чушь и сохраняя при этом полную серьезность, и тогда гости, которых все это начало забавлять, принялись более или менее деликатно подталкивать его к дальнейшим откровениям. Ноайли были в восторге: они удивили и повеселили своих друзей. Этот Дали ужасно забавен. И, видимо, талантлив. И они станут приглашать его к себе снова и снова.

Но успех сопутствовал Дали далеко не всегда: когда князь де Фосиньи-Люсэнж привел в его мастерскую своих друзей — принца Павла Югославского и Роберта Ротшильда, они в ужасе бежали оттуда!

Элюар перебрался в маленькую однокомнатную квартирку на улице Бланш, расположенную этажом выше квартиры Бретона, который недавно развелся с женой. Там он время от времени встречался с Галой, они продолжали заниматься любовью.

В «Тайной жизни...» Дали настаивает на том, что жили они крайне бедно и что Гале приходилось пускаться на разные ухищрения, чтобы раздобыть денег им на проживание. Но бедность их была относительной! Весьма относительной! Они жили среди меценатов, постоянно приглашавших их к себе в гости, помогавших им всеми возможными способами и покупавших их картины...

Конечно, многие из них, кроме, пожалуй, Фосиньи-Люсенжа и Ноайлей, вели себя порой довольно капризно, что обычно свойственно меценатам или тем, кто себя таковыми считает. Они подолгу держали Галу в передней, прежде чем принять ее, чтобы посмотреть рисунки и картины и пожаловать ей несколько су. Или ничего не пожаловать. Но тем не менее такие люди были и время от времени кое-что покупали.

Каждый день Гала садилась в автобус и совершала объезд потенциальных покупателей. Уже тогда она присвоила себе роль «торгового агента» Дали, роль, которую она будет играть почти до конца жизни, она будет жестко отстаивать каждый пункт контракта, править контракты по своему усмотрению и подписывать их, демонстрируя алчность, которую на первых порах ей еще как-то удавалось скрывать. Хотя уже тогда действовала она с такой напористостью, что очень скоро ее визитов стали просто бояться. И называть ее стали не «Гала», а «lа gale», что по-французски значит «злюка».

Поговаривали даже, что она сажала Дали под замок, чтобы тот как можно больше работал.

Самого же Дали, напротив, все считали очень милым. «Он очень забавен и при этом большой энтузиаст своего дела», — направо и налево расточал похвалы Фосиньи-Люсэнж, совершенно очарованный Дали и считавший его гением, прикидывающимся сумасшедшим. Правда, это не помешало заметить, что его протеже с трудом может провести грань между грезами и реальностью.

Вопреки совету Галы Дали недолго пробыл в Париже. Появившись там 15 января, в конце февраля он уже засобирался оттуда и увез с собой часть выручки за проданные картины. Куда же он направлялся? Неважно куда, главное — на юг! Гала решила, что они поедут в местечко Карри-ле-Руэ под Марселем, где она когда-то останавливалась с одним из своих любовников в гостинице «Дю Шато».

Они не пробыли там и недели, как Гала получила письмо от Элюара: «Я ужасно переживаю. Я так хочу тебя. До безумия. Я просто умираю от желания вновь встретиться с тобой, вновь увидеть тебя, обнять тебя. Я хочу, чтобы твои руки, твои губы, твое лоно никогда не расставались с моим членом».

Дали и Гала останутся в Карри на целых два месяца, живя как затворники, занимаясь любовью (никто не знает, каким именно способом), раскладывая пасьянсы, рисуя и сочиняя.

Там появились на свет эскиз картины, положившей начало серии картин - «Человек-невидимка»[351], и несколько новелл из его книги «Видимая женщина».

Эти произведения занимают в творчестве Дали очень важное место.

Ведь именно начав новую серию «Невидимкой», он вступил в ту область, которую в дальнейшем будет активно разрабатывать, — область «двойственных образов». Дали уточнял, что под этим имелось в виду «изображение некоего предмета, которое без малейшей фигуративной или анатомической модификации одновременно являлось изображением совершенно другого предмета». Разве не таким вот образом человек-невидимка появляется, чтобы вновь исчезнуть и вновь появиться в бесконечной игре, полной головокружительных превращений и стоп-кадров, после которых взгляд продолжает бегать по картине в поисках других возможных комбинаций подобного рода?

И разве в новелле под названием «Любовь» из сборника «Видимая женщина» мы не встречаем такие удивительные — и, возможно, дающие нам ключ к пониманию — высказывания:

«Взаимосвязь между сном, любовью и смертью очевидна, поскольку первые два явления неотделимы от третьего. Сон это и есть смерть или, по меньшей мере, это исключение из реальности, или, что еще лучше, — это смерть самой реальности, которая точно так же умирает во время любовного акта. Кровавый "осмос"[352]сна и любви непрерывно длится всю отведенную человеку жизнь».

<...>

«Если любовь — это воплощение сна, то давайте вспомним, что во сне мы часто видим собственную смерть. И что эта последняя — в плоскости жизни во сне — является одним из самых сильных неосознанных желаний. И одним из самых непонятных человеческих желаний».

<...>

«Безграничная любовь подразумевает готовность есть дерьмо любимой женщины».

<...>

«Мне хотелось бы, чтобы все поняли, что в любви я придаю особое значение всему тому, что обычно называется извращением и пороком. Потому что для меня извращение и порок являют собой самые революционные формы мысли и деятельности».

Сборник заканчивается следующим замечанием: «Я думаю о мерзкой и гнусной моей родине, где я провел свое отрочество. Вдали от любви. Где в семьях, в родительской спальне, которую никогда не проветривают по утрам, нестерпимо воняет мочой, дешевым табаком, добрыми намерениями и дерьмом... Вдали от любви. Вдали от тебя, страстная и бесплодная женщина».

Остановимся на словах «страстная и бесплодная женщина». В момент, когда он пребывает на пике своей «страсти», они звучат по меньшей мере странно. То же самое касается слов «мерзкая и гнусная родина». С того времени, как отец изгнал его, единственным желанием Дали было вернуться туда. И как и положено избалованным детям, которые поступают только так, как им хочется, Дали туда вернется. Несмотря на отцовское проклятие и на то, что двери дома, где он провел свое детство, отныне были для него закрыты.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-02 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: