ВЕРА И НАДЕЖДА ИДУТ ПО МАГАЗИНАМ




Джоанн Харрис

Чай с птицами

 

 

Издательства: Эксмо, Домино, 2010 г.

Твердый переплет, 336 стр.

ISBN 978-5-699-41010-1

 

Аннотация:

Впервые на русском - единственный сборник рассказов от Джоанн Харрис, автора таких бестселлеров, как "Шоколад", "Темный ангел", "Леденцовые туфельки", "Пять четвертинок апельсина", "Джентльмены и игроки".

Вера и Надежда сбегают из дома престарелых в самый модный обувной магазин Лондона. Ведьминский ковен собирается на двадцатилетие школьного выпуска. А молодая жена пытается буквально следовать рецептам из кулинарной книги своей свекрови - с непредсказуемыми последствиями...


 

Джоанн Харрис

Чай с птицами

БЛАГОДАРНОСТИ

Снова, как всегда, тысячу раз спасибо невоспетым героям, которые помогли довести эти рассказы до публикации: моему агенту Серафине Кларк, моему американскому агенту Говарду Морхейму, моему редактору Дженнифер Брель и прочим друзьям в издательстве «Уильям Морроу»; Бри Бэркман, моему киноагенту, Луизе Пейдж и Анн Рив — за то, что не дают мне переступить черту; Джине Бринкли — за дизайн обложки, Кевину, Анушке, Кристоферу и всем прочим, кто вдохновлял меня и помогал писать, даже когда мне хотелось бросить. И наконец, сердечное спасибо всем, благодаря кому мои книги стоят на полках, — книгопродавцам, торговым агентам, распространителям — и вам, читатели, до сих пор идущие за мною следом.

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Я очень рада, что рассказ после долгой опалы наконец возвращается. Хороший рассказ — а рассказы бывают очень хорошими — остается с тобой намного дольше романа. Рассказ может потрясти, воспламенить, просветить и тронуть так, как более длинному произведению не суждено. Рассказы часто тревожат, пугают или ведут подрывную деятельность в голове. Они ставят вопросы, в то время как большинство романов пытается лишь дать ответы. Оказывается, из всех прочитанных мною книг я помню ярче всего именно рассказы — живые беспорядочные картины, окна в иные миры, в иных людей.

 

Некоторые рассказы тревожат меня до сих пор. Мне все еще жаль «Пешехода» Рэя Брэдбери. Я до сих пор плачу над «Розой для Экклезиаста» Роджера Желязны. У меня бегут мурашки по спине, когда я вспоминаю «Мы живем хорошо» Джерома Биксби. И каждый раз, когда я еду в метро, я чувствую совершенно иррациональный трепет — исключительно из-за рассказа «Метро по имени Мёбиус», хотя прочла его в двенадцать лет и даже не помню, кто автор.[1]

Лично у меня рассказы всегда пишутся трудно и медленно. Вместить мысль в такой маленький объем, выдержать пропорции, найти нужный тон — все это трудно, порой до отчаяния. Четыре-пять тысяч слов, которые легко написать за день как часть романа, в виде рассказа могут отнять две недели. Как домашнее вино моего дедушки, любой мой рассказ — эксперимент. Успех никогда не гарантирован; иногда рассказ срабатывает, а иногда умирает на странице, как слишком длинный анекдот без развязки; а почему — не знаю. Но я люблю рассказы. Мне нравятся их возможности, разнообразие, вызов. Я пишу их, или пытаюсь писать, уже десять лет. Они впервые выходят в виде сборника.

ВЕРА И НАДЕЖДА ИДУТ ПО МАГАЗИНАМ

Четыре года назад моя бабушка поселилась в доме престарелых в Барнсли. Пока она не умерла, я часто туда ездила и почерпнула из этих визитов немало рассказов. Вот один из них.

 

Сегодня понедельник — значит, опять рисовый пудинг. И не то чтобы они, то есть сотрудники дома престарелых «Поляна», так уж заботились о наших зубах, просто у них плохо с воображением. Я на днях так и сказала Клэр: есть же куча всяких блюд, которые не нужно жевать. Устрицы. Фуа-гра. Салат из авокадо. Клубника со сливками. Ванильное крем-брюле с мускатным орехом. Тогда почему мы видим только пресные пудинги и переваренное мясо? Клэр — хмурая блондинка, вечно жующая жвачку, — посмотрела на меня как на сумасшедшую. Они утверждают, что от изысканных блюд бывает несварение желудка. Не дай бог, наши последние вкусовые рецепторы получат избыток впечатлений. Я увидела, как Надежда ухмыляется, отправляя в рот последнюю ложку рыбного пирога, и поняла, что она все слышала. Надежда слепа, но не позволяет себе распускаться.

Вера и Надежда. Можно подумать, мы сестры. Келли — это та, у которой контур губ всегда слишком яркий, — думает, что мы чудачки. Крис иногда поет за уборкой: «Вера, Надежда, Любовь!..» По-моему, он лучший из них. Бодрый, непочтительный, ему вечно влетает за то, что он с нами разговаривает. Он носит футболки в обтяжку и серьгу в одном ухе. Я говорю ему, что нам только любви не хватало, и он смеется. Он зовет нас «Хиндж и Брэкет»[2] или «Буч и Сандэнс».[3]

Я не говорю, что тут плохо. Тут просто слишком обыденно, не комфортной обыденностью дома, где даже грязь и хлам свои, родные, — но обыденностью приемного покоя, больницы, пастельно-хлорочный интерьер, пахнущий освежителем воздуха с небольшой примесью подкладного судна. Как правило, нас навещают редко. Я из везунчиков: мой сын Том заходит раз в две недели, приносит журналы, букет хризантем — последний раз были желтые — и новости, но только те, что, по его мнению, меня не расстроят. Правда, он невеликий мастер светских бесед. Ну что, мам, как ты тут вообще? и пара замечаний насчет сада — на большее он не способен, но намерения у него добрые. Что же до Надежды, то она здесь уже пять лет — даже дольше меня — и ее еще ни разу никто не навестил. На прошлое Рождество я вручила ей коробку конфет и сказала, что это от ее дочери, живущей в Калифорнии. Она улыбнулась типичной для нее саркастической улыбкой.

— Дорогая, если это от Присциллы, то ты — Джинджер Роджерс,[4] — сказала она, поджав губы.

Я засмеялась. Я уже двадцать лет передвигаюсь в инвалидном кресле, а танцевала последний раз, когда мужчины еще носили шляпы.

Но мы справляемся. Надежда толкает мое кресло; я говорю, куда толкать. Правда, ей не нужен поводырь: она может передвигаться по всему зданию, ориентируясь по пандусам. Но медсестры любят, когда мы проявляем находчивость. Это соответствует их идеологии: разумная экономия. И конечно, я ей читаю. Надежда обожает книги. Вообще, это она первая сподвигла меня на чтение. Мы прочитали «Грозовой перевал», «Гордость и предубеждение», «Доктора Живаго». Здесь мало книг, но раз в четыре недели приезжает передвижная библиотека, и мы посылаем Люси взять нам что-нибудь интересное. Люси — студентка колледжа, практикантка, так что выбирает со знанием дела. Правда, она отказалась принести нам «Лолиту» и тем привела Надежду в ярость. Люси сочла эту книгу неподобающей.

— Один из величайших писателей двадцатого века, а вы записали его в «неподобающие»!

Надежда когда-то преподавала в Кембридже, и у нее в голосе до сих пор иногда слышится повелительный металл. Но я видела, что Люси не слушает. У них, даже у тех, кто поумнее, бывает такое выражение на лице, улыбочка детсадовской воспитательницы: «Мне-то лучше знать. Мне виднее, потому что ты старуха». Все тот же рисовый пудинг, говорит Надежда. Рисовый пудинг для души.

Надежда помогла мне полюбить книги, а я, в свою очередь, приохотила ее к журналам. Журналы — моя страсть уже много лет: гламурные моды, светская хроника, ресторанные обзоры и рецензии на новые фильмы. Я начала с рецензий на книги, хитро усыпила бдительность Надежды, читая ей то какую-нибудь статью, то заметку о моде. Оказалось, у меня талант на словесные описания, и теперь мы вдвоем блаженно теряемся в глянцевых эфемерных просторах, стеная над бриллиантами от Картье, губной помадой от Шанель, роскошными невозможными одеяниями. Вообще, странно. Когда я была молодая, меня эти вещи совершенно не интересовали. Я думаю, Надежда одевалась элегантнее меня, всякие там балы в колледже, вечеринки преподавателей, летние пикники на Задворках.[5] Сейчас, конечно, мы одеваемся одинаково. Гламур а-ля дом престарелых. Здесь почти все общее: многие не помнят своих вещей, поэтому воровство процветает. Я ношу свои лучшие вещи с собой, в багажной сетке под днищем инвалидного кресла. Деньги и драгоценности, которые у меня еще остались, спрятаны в подушке сиденья.

Предполагается, что денег у нас нет. Здесь их не на что тратить, а на улицу нас без сопровождения не выпускают. На двери кодовый замок, и кое-кто пытается выскользнуть вместе с уходящими посетителями. Миссис Макаллистер — ей девяносто два, она бодра и совершенно безумна — все время убегает. Она думает, что идет домой.

Кажется, все началось с туфель. Глянцевых, лакированных, красных, как яблочные леденцы, с бесконечными каблуками. Я нашла их фотографию в одном журнале и вырезала. Время от времени, когда никого не было рядом, я доставала картинку и смотрела. У меня кружилась голова, и я чувствовала себя немного глупо — непонятно почему. Можно подумать, это была фотография мужчины или чего-нибудь такого. А это всего лишь обувь. Мы с Надеждой носим одинаковые туфли: неуклюжие, без шнурков, из кожзаменителя цвета овсянки, бесспорно и чрезвычайно «подобающие». Но втайне стонем над шестидюймовыми прозрачными каблуками от Маноло Бланика, над ярко-малиновыми замшевыми мюлями от Джины или расписанными вручную шелковыми туфлями от Джимми Чу. Конечно, это абсурд. Но я захотела эти туфли с такой силой, что самой страшно. Хотела хоть разок ступить в глянцевую, ликующую журнальную страницу. Попробовать рецепты; посмотреть фильмы; прочитать книги. Все это воплотила в себе пара туфель: жизнерадостный, беззастенчивый красный цвет, откровенно невозможные каблуки. В этих туфлях можно делать что угодно: вальяжно раскинуться в кресле, возлежать, красться, гордо вышагивать, летать, — но только не ходить.

Я держала вырезку в сумочке, иногда вынимая и разворачивая, словно карту места, где спрятан клад. Надежда вскоре поняла, что я что-то скрываю.

— Это глупо, я знаю, — сказала я. — Может, я съезжаю с катушек. Наверное, я в конце концов стану как миссис Баннерджи — буду носить десять плащей разом и воровать чужое нижнее белье.

Надежда засмеялась.

— Нет, Вера, вряд ли. Я тебя очень понимаю. — Она пошарила рукой по столу, нащупывая свою чашку с чаем. Я знала, что помогать ей нельзя. — Ты жаждешь чего-нибудь неподобающего. Я хочу «Лолиту». Ты — пару красных туфель. То и другое совершенно неподобающе для таких, как мы.

Она склонилась ко мне и понизила голос.

— Там адрес есть?

Адрес был. Я ей об этом сказала. В Найтсбридже.[6] С тем же успехом мог быть в Австралии.

— Эй! Буч и Сандэнс! — Это жизнерадостный Крис пришел мыть окна. — Ограбление замышляете?

Надежда улыбнулась.

— Нет, Кристофер, — лукаво сказала она, — Побег.

 

Мы все спланировали с хитростью и скрытностью военнопленных. У нас было громадное преимущество: внезапность. Мы не были склонны к побегу, как миссис Макаллистер, — нам доверяли, как приятно вменяемым и надежно нетранспортабельным. Я предложила применить отвлекающий маневр. Как-то убрать дежурную сестру от конторки, оставив входную дверь без наблюдения. Надежда стала околачиваться у двери, слушая звук нажимаемых кнопок, пока не обрела почти полную уверенность, что может воспроизвести комбинацию. Мы все рассчитали с точностью опытных стратегов. В пятницу утром, без девяти девять, я взяла в гостиной окурок мистера Бэннермана и спрятала у себя в комнате, в металлической мусорной урне, полной бумаги. Без восьми мы с Надеждой уже были в вестибюле и направлялись в комнату для завтрака. Через десять секунд, как я и ожидала, сработала пожарная сигнализация. Из нашего коридора донеслись крики миссис Макаллистер: «Пожар! Пожар!»

Дежурила Келли. Смышленая Люси не забыла бы запереть дверь. Тупая Клэр могла вообще не уйти с поста. Но Келли схватила со стены ближайший огнетушитель и помчалась на шум. Надежда подтолкнула меня к двери и стала нащупывать панель управления. Без семи девять.

— Скорей! Она сейчас вернется!

— Ч-ш-ш. — («Пи-пи-пи-пи».) — Отлично. Все-таки не зря меня в детстве гоняли на уроки музыки.

Дверь открылась. Мы с хрустом выкатились на освещенный солнцем гравий.

Вот тут Надежде уже нужна моя помощь. Это реальный мир, тут пандусов нет. Я старалась не пялиться, как завороженная, на небо, на деревья. Том уже полгода не вывозил меня наружу.

— Прямо вперед. Налево. Стоп. Впереди рытвина. Осторожно. Опять налево.

Я помнила, что автобусная остановка сразу у ворот. Автобусы ходят как часы. Каждый час — в двадцать пять минут и без пяти. Из гостиной всегда слышно, как они гудят и скрипят, словно капризные пенсионеры. Секунду я в ужасе думала, что остановки больше нет. На ее месте велись дорожные работы; край тротуара был отгорожен тумбами. Потом увидела в пятидесяти метрах от себя на невысоком металлическом столбике знак временной автобусной остановки. На гребне холма показался одышливый автобус.

— Быстро! Полный вперед!

Надежда отреагировала мгновенно. Ноги у нее длинные и все еще мускулистые; в детстве она занималась балетом. Я наклонилась вперед, сжимая сумочку, и подняла руку. За спиной послышался крик; обернувшись на дом престарелых «Поляна», я увидела в окне своей спальни Келли, которая что-то кричала, открыв рот. На секунду я испугалась, что автобус не возьмет старуху в инвалидном кресле, но это был «больничный» маршрут и автобус со специальным пандусом. Водитель безразлично посмотрел на нас и махнул рукой: заезжайте. И вот мы с Надеждой в автобусе, цепляемся друг за друга, как легкомысленные девчонки, и хохочем. Люди смотрят, но в большинстве своем равнодушно. Мне улыбнулась маленькая девочка. Я поняла, что уже очень давно не видела детей.

Мы сошли у станции. На деньги, вытащенные из-под сиденья, мы купили два билета до Лондона. Я было ударилась в панику, когда кассир потребовал пенсионное удостоверение, но Надежда хорошо поставленным голосом кембриджского профессора сказала, что мы поедем за полную стоимость. Кассир долго чесал в затылке, потом пожал плечами.

— Дело ваше, — сказал он.

Поезд был длинный, в нем пахло кофе и паленой резиной. Я направляла Надежду вдоль платформы туда, где проводник спустил пандус.

— Едем в город проветриться, а, дамочки?

Проводник говорил чуть похоже на Криса, фуражка его была залихватски сдвинута на затылок.

— Милочка, дай я, — сказал он Надежде, имея в виду инвалидное кресло, но она покачала головой:

— Спасибо, я сама.

— Прямо, дорогая, — сказала я.

Я увидела, что проводник заметил слепые глаза Надежды, но промолчал. Это хорошо. Мы с ней таких вещей терпеть не можем.

Бумага с найтсбриджским адресом была все еще у меня в сумочке. Мы устроились в вагоне (жизнерадостный проводник принес кофе и лепешки), и я опять развернула вырезку. Надежда услышала, что я делаю, и улыбнулась.

— Это смешно? — спросила я у нее, снова глядя на туфли, сияющие и красные, как леденцы Лолиты. — Мы смешны?

— Конечно, смешны, — безмятежно ответила она, отхлебывая кофе. — И это здорово, правда?

Мы ехали всего три часа. Я думала, будет дольше, но поезда теперь стали гораздо быстрее, как и все остальное. Мы выпили еще кофе, поговорили с проводником (которого, как выяснилось, звали не Крис, а Барри), и я стала рассказывать Надежде о видах из окна, слегка расплывавшихся оттого, что мы проносились мимо со страшной скоростью.

— Не беспокойся, — сказала Надежда. — Не обязательно рассказывать про все прямо сейчас. Смотри и запоминай как следует. Когда вернемся, у нас будет куча времени, чтобы все обсудить.

В Лондон мы приехали почти к обеду. Вокзал Кингз-Кросс был гораздо больше, чем я себе представляла, — стекло и величественная копоть. Я старалась разглядеть его как можно лучше, одновременно управляя Надеждой, пробирающейся через разновозрастную, разномастную толпу; на мгновение даже Надежда растерялась, и мы застряли в нерешительности посреди платформы, недоумевая, куда делись все носильщики. Кажется, все, кроме нас, точно знали, куда им надо, люди с портфелями то и дело толкали кресло, прокладывая себе путь к выходу, а мы все стояли, пытаясь понять, куда нам идти. Моя храбрость начала убывать.

— Ох, Надежда, — прошептала я. — Я, кажется, больше не могу.

Но Надежду было не сбить с пути.

— Чепуха, — уверенно сказала она. — Сейчас найдем такси — они вон там, откуда сквозит.

Она показала налево, и я увидела высоко над головами табличку «Выход».

— Будем делать то же, что и все. Возьмем такси. Вперед!

И с тем мы тронулись с места, раздвигая толпу на платформе. Надежда приговаривала кембриджским голосом «разрешите», а я вспомнила, что должна говорить ей, куда ехать. Я опять проверила сумочку, и Надежда хихикнула. Но на этот раз я полезла не за вырезкой. Двести пятьдесят фунтов в «Поляне» казались невообразимым богатством, но по билетам на поезд я поняла, что и цены тоже выросли за годы нашего отсутствия. Я засомневалась, хватит ли нам денег.

Мрачный таксист неохотно засунул мое кресло в черный кеб, пока Надежда меня поддерживала. Я уже не такая худая, как была, и, пожалуй, слишком тяжела для нее, но мы справились.

— Может, позавтракаем? — спросила я, утрированно жизнерадостно, словно в противовес кислому выражению лица водителя.

Надежда кивнула.

— Все равно где, лишь бы там не подавали рисовый пудинг, — ехидно сказала она.

— А что, «Фортнум и Мейсон»[7] еще на месте? — спросила я у водителя.

— Да, дорогуша, и Британский музей тоже, — сказал он, нетерпеливо газуя.

Мне показалось, что он пробормотал: «Вот там вам самое место». Надежда неожиданно хихикнула.

— Может, мы потом туда и отправимся, — кротко предложила она.

Я тоже рассмеялась. Водитель подозрительно посмотрел на нас и тронулся с места, продолжая что-то бормотать.

Некоторые места вечны. Универмаг Фортнума — одно из таких мест, маленькое пред дверие рая, сверкающее затонувшими сокровищами. Когда все цивилизации рухнут, «Фортнум» выстоит — вежливые швейцары, стеклянные люстры, последний, неприкасаемый, легендарный оплот веры. Мы вошли на первый этаж, минуя горы шоколада и когорты засахаренных фруктов. Воздух был прохладный и сливочный, ванильный, гвоздичный, персиковый. Надежда осторожно поворачивала голову то в одну, то в другую сторону, вдыхая аромат. Здесь были трюфели, икра, фуа-гра в крохотных баночках, огромные оплетенные бутыли зеленых слив в выдержанном бренди и вишни цвета моих найтсбриджских туфель. Здесь были перепелиные яйца, грильяж в шоколаде, «кошачьи язычки»[8] в пакетиках из рисовой бумаги и сверкающие батальоны бутылок шампанского. Мы отправились в лифте на верхний этаж, в кафе, пили «эрл грей» из фарфоровых чашечек и хихикали, вспоминая пластиковый чайный сервиз «Поляны». Я бесшабашно, стараясь не думать о своих тающих сбережениях, сделала заказ на двоих: копченая лососина и яичница-болтунья на булочках, легких, как дуновение ветра, крохотные канапе с рулетиками анчоусов и вялеными на солнце помидорами, пармская ветчина с ломтиками розовой дыни, абрикосово-шоколадное парфе[9] подобное нежнейшей ласке.

— Если в раю так же хорошо, пусть меня заберут туда прямо сейчас, — пробормотала Надежда.

Даже неизбежный заход в туалет стал откровением: чистый, сияющий кафель, цветы, мягкие розовые полотенца, душистый крем для рук, одеколоны. Я попрыскала Надежду фрезией и посмотрела на наше отражение в одном из огромных сверкающих зеркал. Я боялась, что мы выглядим уныло, может, даже глуповато в кофтах из дома престарелых и в безликих юбках. Может, и так. Но мне показалось, что мы изменились, словно покрылись позолотой: я впервые увидела Надежду такой, какой она, должно быть, была раньше; и себя увидела.

Мы пробыли в «Фортнуме» очень долго. Посетили этажи со шляпами и шарфами, сумочками и платьями. Я запечатлела все в памяти, чтобы потом вспоминать вместе с Надеждой. Она терпеливо катила меня сквозь чащи женского белья, пальто, вечерних платьев, подобных дуновению летнего ветерка; проводила худыми изящными пальцами по шелкам и мехам. Уходить не хотелось; улицы были прекрасны, но им недоставало блеска; при виде спешащих мимо людей, высокомерных и равнодушных, я опять почти испугалась. Мы подозвали такси.

Теперь я начала нервничать; мурашки побежали по спине, и я опять развернула вырезку, уже побелевшую на сгибах. Я снова ощутила себя старой и унылой. А вдруг меня не пустят в магазин? Вдруг надо мной только посмеются? Еще хуже было подозрение — нет, уверенность, — что у меня не хватит денег на туфли, что я слишком сильно потратилась, что у меня с самого начала было недостаточно… Я заметила книжный магазин, обрадовалась возможности отвлечься, попросила водителя остановиться, мы выбрались наружу с его помощью и купили Надежде «Лолиту».

Никто не сказал, что это неподобающая книга. Надежда держала ее, улыбаясь, водя пальцами по гладкому, ни разу не раскрытому корешку.

— Как хорошо пахнет, — тихо сказала она, — Я почти забыла.

Водитель, чернокожий, длинноволосый, ухмыльнулся нам. Он явно наслаждался жизнью.

— Куда теперь, дамы? — спросил он.

Я не смогла ответить. Дрожащими руками я протянула ему вырезку с найтсбриджским адресом. Если бы он засмеялся, я бы, наверное, разрыдалась. Я уже была готова заплакать. Но водитель только ухмыльнулся еще раз и направил такси в гудящий поток.

Магазин был маленький — одна витрина со стеклянными полками, по одной паре обуви на каждой. За ними виднелся интерьер в светлых тонах, стекло и бледное дерево, на полу — высокие вазы с белыми розами.

— Стой, — сказала я Надежде.

— Что такое? Закрыто?

— Нет.

В магазине никого не было, я видела. Один только продавец, молодой, одетый в черное, с длинными, чистыми волосами. Туфли на витрине — бледно-зеленые, крохотные, как бутоны, что вот-вот раскроются. Ценников не было вообще.

— Вперед! — скомандована Надежда кембриджским голосом.

— Не могу. Это…

Я не смогла договорить. Я опять увидела себя — старую, бесцветную, не тронутую магией.

— Неподобающе, — презрительно рявкнула Надежда и вкатила меня внутрь.

Мне вдруг показалось, что она вот-вот врежется в вазу с розами у двери.

— Левее! — завопила я, и мы проскочили мимо вазы. Чудом.

Молодой человек поглядел на нас с любопытством. У него было умное, красивое лицо, и я с облегчением увидела, что глаза его улыбаются. Я показала вырезку.

— Я хотела бы посмотреть вот эти, — сказала я, подражая повелительному тону Надежды, но голос вышел старческий и нетвердый. — Четвертый размер.

Он чуть округлил глаза, но ничего не сказал. Повернулся и ушел в подсобку — там виднелись коробки, лежащие в ожидании на полках. Я закрыла глаза.

— Я знал, что у меня осталась пара.

Он осторожно вынул туфли из коробки, блестящие, словно облизанные, и красные, красные, красные.

— Можно посмотреть?

Как елочные украшения, как рубины, как небывалые плоды.

— Желаете примерить?

Он ничего не сказал про инвалидное кресло, про старые, шишковатые ступни в бежевых туфлях без шнурков. Вместо этого он встал передо мной на колени, и темные волосы упали налицо. Он осторожно разул меня. Я знала, что он видит червяки синих вен, оплетшие щиколотки, слышит фиалковый запах талька, который Надежда втирает мне в ноги перед сном. Он очень осторожно надел мне туфли; я почувствовала, как опасно выгнулись своды стоп, когда туфли скользнули на место.

— Позвольте, я вам покажу. — Он осторожно выпрямил мою ногу, чтобы мне было видно.

— Джинджер Роджерс, — шепнула Надежда.

Туфли, в которых можно гордо выступать, дефилировать, шагать, парить. Что угодно — только не ходить. Я долго смотрела на себя, сжимая кулаки, ощущая в сердце жаркую, яростную сладость. Интересно, что сказал бы Том, если бы видел меня сейчас. Голова у меня шла кругом.

— Сколько? — хрипло спросила я.

Молодой человек назвал цену, настолько ошеломительную, что сначала я была уверена, что ослышалась, — больше, чем стоил мой первый дом. Осознание с лязгом упало мне в душу, словно что-то уронили в колодец.

— Дороговато, к сожалению, — донесся откуда-то издали мой собственный голос.

Судя по лицу продавца, он чего-то такого и ожидал.

— Ох, Вера, — тихо сказала Надежда.

— Ничего, — сказала я, обращаясь к обоим. — Они мне на самом деле не очень подходят.

Молодой человек покачал головой.

— Не могу согласиться, мадам, — сказал он, криво улыбнувшись. — По-моему, они вам очень подошли.

Он осторожно уложил туфли — цвета валентинки, леденца, гоночной машины — обратно в коробку. В магазине было светло, но, когда туфли исчезли, мне показалось, что свет чуть потускнел.

— Вы только на день приехали, мадам?

Я кивнула.

— Да. Мы замечательно провели время. Но нам уже пора домой.

— Очень жаль. — Он протянул руку к вазе у двери и вытащил оттуда розу. — Не желаете ли взять с собой?

Он вложил розу мне в руку. Совершенный, благоухающий, едва раскрывшийся бутон. Запах летних вечеров и «Лебединого озера». В эту секунду я забыла про красные туфли. Мужчина — не мой сын — подарил мне цветы.

Эта роза до сих пор у меня. На время, пока мы ехали обратно в поезде, я поставила ее в бумажный стаканчик с водой, а дома перенесла в вазу. Желтые хризантемы все равно уже засохли. Когда роза увянет, я засушу лепестки — они все еще необычно сильно пахнут — и буду закладывать ими страницы «Лолиты», которую мы с Надеждой сейчас читаем. Может, это все и неподобающе. Но пусть только попробуют отобрать.

СЕСТРА

Мне всегда было немножко жалко старших сестер Золушки. И я всегда подозревала, что сказки, мультфильмы и пьесы чего-то недоговаривают.

 

Злым старшим сестрам живется непросто. Особенно под Рождество, в сезон детских спектаклей, — мишура, фальшивый блеск, свист и топанье, плоские шутки, ахи, охи, берегись, вон он прячется за кустом. И визгливые липкие дети, перемазанные мороженым, в тебя плюются или девчонка в костюме принца осыпает мукой, а потом все радостно отправляются в диско-бар «У Золушки» поесть пирожков, «счастливый час» после спектакля, выпивка со скидкой.

Нет, спасибо.

Конечно, в стародавние времена было еще хуже. Этому Гримму за все придется ответить, и Шарлю Перро тоже, и дураку-переводчику. «Стеклянный башмачок», тоже мне. Эти pantoufles de verre [10] стали проклятием всей моей жизни, и даже не важно, что в оригинале они были v a ir, то есть из горностая, и гораздо свободней в подъеме (может, даже налезли бы, то-то сюрприз был бы принцу с его шлюшкой). Нет, стародавние времена были гораздо суровей, и вороны выклевывали нам глаза — после свадьбы, конечно, нельзя же испортить мадам Д'Фу-ты-Ну-ты такой большой день, — и всех злодеев ждали справедливо заслуженные пытки.

Сейчас, конечно, нас карают Диснеем. От этого не легче: зло, которое плюхается на задницу, осыпаемое бомбочками из муки, становится смешным. Быть негодяем нынче унизительно. Очередная толпа на рождественском спектакле в актовом зале мэрии какого-нибудь Трентона-на-Болоте или Барнсли, с участием бывших звезд третьесортных мыльных опер и какого-нибудь типа, один раз засветившегося в передаче «Алло, мы ищем таланты».

Но я не жалуюсь; я профессионал. Не то что эти «артисты до первого дождя», убивающие время между сезонами, между «кушать подано». Быть Злой сестрой — почетно и одиноко, никогда не забывай об этом.

Мы — сестра и я — родились где-то в Европе. Версии расходятся. Впрочем, наша история никого особо и не интересует. Как не интересует, что случится с нами, когда опустится занавес. «И с тех пор они жили долго» — это не про Злую сестру, не говоря уже о «счастливо».

Отец нас баловал; мать, как все матери, лелеяла надежду, что мы устроимся поскорее (и желательно подальше). Потом случилась трагедия. Любящий отец убился, упав с лошади. Мать снова вышла замуж за вдовца с одной дочерью, и вот тут наша история началась по-настоящему. Вам она, конечно, известна — по крайней мере известна ее версия: вдовец умер; мы поработили дочь, очаровательную хрупкую девочку, прозванную Золушкой; сделали из нее прислугу, заставили нас обшивать и готовить нам огромные обеды; по злобе не дали ей стать царицей бала в ночном клубе «У Принца»; мыши, платье, фея-крестная и прочая чушь.

Чушь, я сказала. На самом деле все было не так.

Конечно, она была хорошенькая, если вам нравятся задохлики. Крашеная блондинка; тощая; столь же бледная и хрупкая, сколь мы были полнокровны. Она это нарочно делала: увлекалась сыроядением; одевалась в черное; занималась спортом как ненормальная. Полы у нас вечно сверкали как не знаю что (еще бы; ведь подметание сжигает четыреста калорий в час, а полировка — пятьсот). Она редко говорила с нами, но самозабвенно слушала романтические сказки заезжих менестрелей и никогда не пропускала дешевых пьесок, что разыгрывались воскресным утром на деревенской площади. Она пользовалась успехом у мальчиков (еще бы), но ей нужен был принц. Деревенские парни нашей мисс Д'Фу-ты-Ну-ты не годились.

Конечно, мы ее ненавидели. Мы выглядели обыкновенно (это уже потом, по злобе людской, стали безобразными). При беге у нас тряслись отдельные части тела. У нас были прыщи и косматые волосы, которые не победить никакой укладкой. А мисс Д'Фу-ты-Ну-ты была вся тонкая, гладкая, идеального восьмого[11] размера. Да ее кто угодно возненавидел бы.

Конечно, она всегда ходила в лохмотьях. Ей это очень шло. К тому же «рваный» стиль в том сезоне был самый писк моды — лохмотья от лучших модельеров, за безумные деньги. Но это стиль для худых; я, с моими ногами, выглядела бы как корова из спектакля. А туфли! Видели бы вы, сколько у нее было туфель в гардеробе, и не только из горностая: крокодильи, норковые, плексигласовые, страусовые, ящеричные, шелковые; все с шестидюймовыми каблуками, из узеньких ремешков, даже зимние (страшно представить, что будет с ее сводом стопы через двадцать лет) — вот так. Вы бы глазам своим не поверили.

Вы когда-нибудь обращали внимание, что история жалует красавчиков? Генрих Восьмой — плохой пиар. Ричард Львиное Сердце — хороший пиар. Катерина Арагонская — плохой пиар. Анна Клевская — хороший пиар. Во многом виноваты придворные художники, и сказочники тоже. Что было потом, вы знаете: ей достался принц (кстати говоря, он был коротенький, толстый и плешивый), замок, золото, свадьба, белое платье, розовые лепестки, все дела, а мы достались воронам. В чужом пиру похмелье.

Но дальше было еще хуже. Как я уже сказала, Злой сестре не светит «долго и счастливо». Никто даже не подумает написать про нее что-нибудь такое: все слишком заняты суетой вокруг ее величества Д'Фу-ты-Ну-ты и ее идеальных пальчиков на ножках. А что же мы? Просто исчезли? Нет, вот что с нами случилось: мы, забытые сестры — которым скоро суждено было стать Злыми сестрами, Вещими сестрами, сестрами из Божественной комедии, — плавно перекатились в легенду, собрав на себя по дороге, как мусор, всяческие пороки. Мы мимоходом столкнулись с Гриммом и Перро (неудачно для себя), пофлиртовали с Теннисоном, но опять безрезультатно. Мы надеялись, что в двадцатом веке станет полегче, но тут явился Дисней, и тогда мы уже были готовы душу продать за хороший отзыв в прессе.

Но мы уважаем свое ремесло. По крайней мере я; сестра в последнее время все больше подлизывается к зрителям, на мой взгляд, даже слишком, — но я на Рождество всегда в театре, лицо блестит от грима, пудреный парик и юбка с кринолином. Мне хотелось бы думать, что в моей роли есть что-то благородное, почти героическое; скрытый пафос, видимый лишь немногим избранным. Правда, большинство зрителей на меня и не смотрит; они видят только ее — не так ли, мадам Д'Фу-ты-Ну-ты в юбочке с оборками и туфельках с блестками. Мои реплики обычно заглушает свист или смех. Но меня это не остановит. Я профессионал. Под нелепым костюмом, размалеванным лицом прячется тайна. Однажды, повторяю я себе, меня кто-нибудь заметит. Мой принц придет однажды.[12]

Вчера был канун Рождества. Лучший вечер года. Конечно, спектакли бывают и после, до конца января, но канун Рождества — особый вечер. Затем волшебство иссякает и воцаряется депрессия; все отяжелели и едва шевелятся, тянут время, пережидая выморочный конец сезона. Ряды зрителей редеют. Актеры забывают слова. Труппа увозит спектакль куда-нибудь в Блэкпул или еще какой-нибудь вымерший на зиму курортный городок тихо разлагаться до будущего года Костюмы уложены в сундуки. Гирлянды распиханы по коробкам. Но сегодня — канун Рождества. Все громче, ярче, визгливей обычного; зрители свистят и топают энергичней; дети липнут сильнее; принц выглядит еще слащавей; коровы в пантомиме — спортивней; Пуговица[13] — нелепей… И конечно, старая добрая Золушка, звезда спектакля, — милее, прекраснее, хрупче, блестит еще сильней и больше обычного похожа на эльфа.

Но ближе к последнему акту я почувствовала себя как-то странно. У меня разболелась голова. Мелькнула мысль — а может, вообще завязать с театром: уехать, выйти на покой, покинуть Европу, поселиться там, где меня никто не знает.

Разбежалась, подумала я. Злой сестре деваться некуда.

И все-таки эта мысль меня не оставляла. Что со мной такое сегодня? Я потрясла головой, чтобы прочистить мозги, и впервые за всю свою театральную карьеру удивилась так, что чуть не пропустила реплику.

Из партера на меня смотрел мужчина. Он сидел близко к сцене, наполовину в тени: высокий, длинноволосый, плечи слегка сгорблены под мохнатой серой шубой, и не сводил с меня глаз.

Это необычно — да что там необычно, поразительно; была как раз ударная сцена Золки: та, где мы с сестрой прихорашиваемся перед зеркалом, а она поет свою унылую песню, и весь театральный скот, рассевшись кругом, сочувственно блеет. И все же сомнений не было (я отважилась бросить украдкой еще один взгляд сквозь тусклое стекло, гадательно[14]): он смотрел на меня.

На меня. Сердце смешно подпрыгнуло. Он отнюдь не прекрасный принц, это ясно; в жестких волосах проседь — ясно, что и немолод. Но с виду крепок и силен, и большие глаза под копной волос — блестящие, пытливые. Я внезапно очень остро ощутила, как по-дурацки одета — огромный турнюр, громадные ботинки, идиотский подкладной бюст. Я строго сказала себе: ему смешно на меня смотреть. Но он не улыбался.

До конца сцены я чувствовала, что он не сводит с меня глаз. Когда я вернулась на сцену после омерзительно слащавого дуэта Золки с принцем, он ждал меня; ждал и потом. Когда мучная бомбочка попала мне в лицо и зал взорвался злорадным смехом, он один не смеялся. Вместо этого — опустил голову, словно печалясь (подумала я) об унижении благородной, гордой женщины. У меня бешено колотилось сердце. Я отыграла финальную сцену словно в забытьи, механически произнося реплики, и все время возвращалась взглядом к мужчине, который все так же следил за мной из теней. Нет, он не красавец; но в лице видны характер и какая-то дикая романтика. Руки — огромные, почти лапы, — кажется, могут быть и нежными. Глаза в темноте светились золотом обручального кольца. Я вся дрожала.

Вот и последний акт подошел к концу. Мы вышли на поклон. Взявшись за руки, подошли к краю сцены, и, когда я наклонилась, он вскочил и настойчиво шепнул мне на ухо:

Встретимся на улице. Пожалуйста.

Я дико заозиралась, все еще наполовину ожидая, что какая-нибудь другая женщина — красивей, достойней меня — шагнет вперед, показывая, что просьба адресована ей. Но он смотрел на меня не отрываясь золотыми колечками глаз. Уставясь на него, совсем забыв про дурацкую потную руку рядом стоящего актера, я увидела, как он кивнул, словно в ответ на невысказанный вопрос:

Я?

Да, ты.

И исчез в толпе, быстро и бесшумно, как охотник.

Мы выходили кланяться четырнадцать раз. Серпантин пролетал у самого носа, падало конфетти, нашей мадам и ее слащавому Прекрасному Принцу поднесли цветы. Я видела зрителей, которые вопили и аплодировали (плюс немного свиста и топота сами знаете для кого), но в голове у меня воцарилась великая тишина, огромное удивление. Словно на темечке открылся третий глаз, о существовании которого я не подозревала. Когда занавес опуст



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: