Клавдия, супруга моя, сумела перенести всю утонченность Рима в самое сердце Палестины. Ей удается здесь организовывать обеды, которые напоминают о сладости жизни, когда время течет столь же быстро, как и вино в горло, когда от легких остроумных бесед кружится голова, поскольку они касаются самых разнообразных животрепещущих тем, — словом, она воссоздает здесь блестящие насыщенные радостью ночи у Тибра под звездным небом. Мы чувствуем, что находимся в центре мира, а потому любим Рим, обожаем Рим, сожалеем о Риме. Обеды эти преображают наше отшельническое существование.
Вчера вечером, желая, несомненно, поднять настроение и воспользовавшись тем, что мы все остались во дворце, Клавдия вдохновенно устроила прием, тайну успеха которого знает только она. Каждый гость считает себя гостем почетным. Каждое блюдо кажется новым. Каждый разговор создает впечатление, что беседуют умные люди. Намеки раздаются хозяйкой дома, как карты. Она умеет польстить каждому, заставляет каждого высказать то, что лежит у него на сердце, иногда хотя бы ради того, чтобы этот человек больше сюда не возвращался, подбадривает других, удивляет, восхищает. Она выбирает гостей, словно блюда: особые, разнообразные, пряные. Она дразнит вкусовые сосочки и души быстрыми наскоками, почти незаметными уколами, подчеркивая контраст, но не доводя до открытой схватки. Она не позволяет, чтобы пир вдруг завис в воздухе, наскучил, блюда сменяют друг друга, как разговоры, а Клавдия возлежит на хозяйском месте у стола и незаметно управляет прислугой.
Ты понимаешь, что я позволяю ей этим заниматься. Какими грубыми кажутся мне теперь, мой дорогой брат, приемы, которые устраивали в нашем доме… Помнишь? Одно блюдо, один разговор! Мы были настоящей деревенщиной! Пир кончался, как только съедали единственное блюдо и иссякала единственная тема разговора. Начиналось тяжелое переваривание пищи, а в головах не оставалось ни единой мысли. Жизнь походила на скучный обряд, на котором надо было наесться до отвала, чтобы набраться сил, и разговаривать, чтобы решить свои проблемы. Благодаря Клавдии, я, к счастью, стал свободнее и ежедневно возношу хвалу ей зато, что она вырвала меня из грязной колеи скучного и полезного существования, дав вкусить тысячи удовольствий и научив утонченности.
|
Вчера вечером во дворце собрались самые умные или самые забавные гости: лысый поэт Марцелл, о котором ты наверняка слышал, ибо он — автор официальных од в честь Тиберия, а неофициально прославился своими эротическими двустишиями; греческий историк; критский торговец; банкир с Мальты; галльский судовладелец и родственник Клавдии, всем известный Фавий, богач и развратник, один из тех мужчин, который заслуживает прозвища «охотника за женщинами», хотя оно звучит глупо, ведь женщины не бегают от него, как дичь. Фавий так красив, что находиться с ним в одном помещении почти невозможно. От его красоты женщины чувствуют себя неуютно… Они подспудно видят в нем идеального любовника, а мужчины невольно считают соперником. Фавий немедленно создает атмосферу побед, соперничества, интриг, ревности, отравляя отношения между присутствующими. Однако вчера вечером я нашел его изменившимся. Впервые его обаяние не действовало. Нет, он не показался мне менее красивым, но выглядел иным, озабоченным. Позже поймешь почему…
|
Мы говорили о пасхальных праздниках. Поэт Mapцелл утверждал, что все религии в Риме, Афинах, Карфагене или Иерусалиме выдумали мясники.
— Жертвоприношения! Повсюду жертвоприношения! Кому выгодно преступление?» Мясникам! Кому разрешено работать в священные дни? Мясникам! Религиозная церемония везде на берегах нашего моря является заговором мясников, которые копаются в кишках и проливают кровь. Мясники слишком глупы, чтобы придумать богов, но, несомненно, были создателями ритуалов.
— Каких животных убивают евреи на Пасху? — спросил Фавий.
— Ягнят, — ответил я.
— Нет, ягнят им мало. В этом году им понадобился человек.
Это были слова банкира с Мальты. Все с удивлением воззрились на него. У него было крайне неприятное лицо, отличие всех мальтийцев: смуглая кожа, заостренные черты, глазки водяной змеи. Продолжая есть, он, чеканя слова, пустился в рассуждения, что евреям понадобилось пожертвовать одним из своих, раввином-отступником, и что всем, кроме самого распятого, эта жертва была полезна, поскольку смерть козла отпущения успокаивает народ, и успокаивает надолго. Уж он-то это знает, ведь он путешественник и много повидал на своем веку!
Клавдия едва заметно побледнела, но, оставаясь идеальной хозяйкой, повернулась к своему родственнику Фавию:
— Фавий, а что тебя привело в Иерусалим?
Фавий не ответил, а послал ей воздушный поцелуй, прищурившись, как любой мужчина, любитель плотских утех: он прикрыл свои вечно сверкающие и смеющиеся глаза. На мгновение он превратился в прежнего Фавия, создававшего вокруг себя альковную атмосферу, напоминавшую о ласках, о послеполуденных часах, проведенных в занятиях любовью… Это угадывалось по прекрасно очерченному, чуть припухлому рту, по ленивой небрежности, а главное, по его коже, коже блестящей, коже плотной и эластичной, коже, созданной для ласк и поцелуев.
|
Он никак не решался ответить. Клавдия настаивала, ибо чувствовала, что он хотел, чтобы его заставили говорить.
— Быть может, сердечные дела?
— Ты же прекрасно знаешь, дорогая моя Клавдия, что я лишен сердца. Вернее, оно располагается у меня ниже пояса.
Все рассмеялись. Фавий любил, чтобы его упрашивали.
— В любом случае вы мне не поверите!
— Мы расположены верить всему, особенно невероятному, — сказала Клавдия.
— Это вам покажется глупостью…
Он играл в нерешительность. Но никто не обратился к нему, чтобы окончательно подбодрить и вызвать на откровение.
— Ну, ладно, будь по-вашему, — произнес Фавий. — Я приехал сюда… из-за…
Он не успел закончить. Трое слуг влетели в зал, словно их силой втолкнули внутрь. Позади них появился разъяренный мужчина, высокий и широкоплечий. Взъерошенные волосы, тело, покрытое густой шерстью, еле прикрывали лохмотья. Он угрожающе потрясал палкой:
— Пилат! Вели своим слугам относиться к философам с большим почтением!
Я подпрыгнул от радости. В дикаре я признал Кратериоса, моего дорогого Кратериоса, который был нашим воспитателем в Риме, когда нас с тобой, дорогой братец, еще покрывала нежная и эластичная шкурка десятилетних мальчуганов.
— Кратериос, ты в Иерусалиме!
Мы бросились друг к другу, вернее, друг на друга, поскольку объятия с Кратериосом требуют немалой силы. Слуги разинули рты от удивления. Их прокуратор, всегда выбритый, гладкий, маньяк гигиены и истребитель каждого малейшего волоска на теле, их безволосый прокуратор обнимался с громадной обезьяной-варваром, от хохота которого сотрясались колонны.
— Пора воспитывать своих слуг, Пилат. Научи этих академических червей узнавать мужчину по его мужскому достоинству, а не по долгам, сделанным у портного! Исчезните, мокрицы!
Не ожидая моего приказа или подтверждения слов новоприбывшего, слуги буквально испарились.
Я был счастлив представить Кратериоса своим гостям. Когда я объяснил им, что он был философом-киником, учеником Диогена, лица немного разгладились. Я сказал, что наш отец, не зная, кто такие философы-киники, но, оценив низкую плату за услуги — только стол, — доверил Кратериосу на несколько месяцев наше воспитание, хотя вскоре выгнал его, поливая площадной бранью.
Кратериос заворчал от удовольствия, вспомнив былое.
— Я больше всего горжусь тем, что все родители, бравшие меня на службу, выгоняли меня. Это свидетельствует о том, что я преуспевал в воспитании детей, превращая их в свободных людей, не знающих, что такое предрассудки.
— Ты хочешь есть?
— Думаешь, я бы заявился сюда, не будь я голоден?
Клавдия развеселилась при виде этого разъяренного Сократа: она угадывала доброту даже под коркой грязи и под шипами.
— Принесите ему еды, — потребовала она. — Ничего вареного. Сырые овощи и сырое мясо.
Филокайрос, афинский историк, который, как многие из его сограждан, терпеть не мог поклонения наглым сторонникам Диогена, остановил слуг движением руки и протянул Кратериосу чашу с объедками:
— Поскольку киники считают собак идеальными существами, вполне хватит костей, чтобы насытить его.
И бросил чашу к ногам Кратериоса.
Кратериос окинул взглядом историка с ног до головы.
Я ожидал взрыва негодования. Вместо этого Кратериос спокойно подошел к историку и прошептал:
— Он прав.
Он присел на корточки, обнюхал кости, покрутил задом в знак удовольствия. Потом выпрямился, порылся в лохмотьях и извлек свой детородный член.
— Как я сразу не сообразил?
И с невиданным спокойствием принялся поливать историка мочой.
Время словно застыло.
Все, онемев, слушали журчание нескончаемого потока, заливавшего тунику, живот и ноги окаменевшего гостя. Кратериос изливал мощную струю, только лицо светлело по мере того, как опорожнялся его мочевой пузырь.
Закончив, он стряхнул последние капли, спрятал член и повернулся спиной к историку:
— Ты обошелся со мной как с собакой: я повел себя как собака.
Потом улегся на соседнюю кушетку и руками схватил пищу с блюда, которое поставили перед ним перепуганные слуги.
Клавдия едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться, но сумела взять себя в руки. Она знаком показала мне, что уводит Филокайроса во внутренние покои. Бледный историк, похоже, лишился дара речи.
Я подумал о тебе, дорогой мой брат, о том, как мы поражались манерам Кратериоса, которые казались нам эксцентричными, пока до нас не доходил их смысл. Так яростно и недвусмысленно он давал нам уроки жизни.
Кратериос ел и рыгал, рассказывая о последнем путешествии:
— Этот глупец Сульпиций выгнал меня, как александрийского грязнулю. У нас с первой встречи были нелады. Когда я увидел, как он появился на главной улице, накрашенный, как последняя блудница, возлежащий на позолоченных носилках, которые несли восемь рабов, я воскликнул: «Это не та клетка, которая подходит этому зверю!» Он вызвал меня к себе во дворец. Я ожидал, что он бросит меня в темницу, но ему, по-видимому, уже рассказали обо мне, повеселили анекдотами о моих вызывающих выпадах против других тиранов, и он сменил гнев на милость, проявил любезность, принялся ломать комедию великого благородного либерала, который все понимает и все прощает. Он взял меня под ручку и, сложив губы сердечком — уточняю, фиолетовые губы, ибо он красит их фиолетовой краской, — потащил осматривать свой новый дворец, хвастаясь бассейнами, мрамором, позолотой. Я следовал за ним, и мне даже удавалось молчать. А он говорил и восхищался за двоих. Что я сказал? За десятерых! И вдруг этот выскочка показал мне синие изразцы. А я как раз в этот момент начал прочищать глотку. Мерзавец воскликнул: «Не плюй на пол, здесь чистый пол!» Тогда я плюнул ему в морду и добавил: «Простите, это — единственное грязное место, которое я вижу!» Глупец запретил мне появляться в Александрии.
Мы от души рассмеялись.
— Легко отделался, Кратериос, — сказал я. — Любого другого он казнил бы на месте.
— Ни один сильный мира сего никогда не отважится убить меня, ибо станет посмешищем. Собственную совесть нельзя убить. Слепень жалит и улетает, пока его не успели прихлопнуть. Но хватит говорить обо мне, полагаю, я прервал интересную дискуссию. На чем вы остановились?
Вернулась Клавдия, сообщила, что историк предпочел вернуться домой, и повернулась к красавцу Фавию.
— Мой двоюродный брат Фавий, который живет в спокойствии, пользуясь своей репутацией распутника, должен объяснить нам, почему предпринял путешествие в налги края. Давай, Фавий, не заставляй нас долго ждать.
Фавий огляделся, делая вид, что охвачен сомнениями, а на самом деле, чтобы удостовериться во всеобщем внимании.
— Ну что ж, правда такова. Если я прибыл из Египта и сегодня путешествую по Иудее, а вскоре отправлюсь в Вавилон, то… только по воле оракулов!
— Оракулов?
Вокруг стола воцарилась напряженная тишина.
— Действительно, — продолжил Фавий, — мне всегда были любопытны прорицатели, пифии, предсказатели, волхвы. Словом, я интересуюсь будущим и его науками.
— Идиотская мысль! — воскликнул Кратериос. — Вместо того чтобы волноваться по поводу того, что случится завтра, людям было бы полезнее спросить сeбя, чем они займутся сегодня.
— Ты, несомненно, прав, Кратериос, но люди сотворены именно так: когда они идут, то смотрят вперед. Они не смотрят под ноги. Короче говоря, я опросил самых разных прорицателей, и, к моему величайшему удивлению, их предсказания впервые совпали. Мир движется к новой эре. Мы вступили на качели. Мир меняется.
Он оглядел присутствующих, пораженных его словами.
— В данный момент одна эпоха сменяет другую. Все астрологи подтверждают это, будь то александрийцы, халдеи или римляне.
— Что ты хочешь сказать?
— Появится новый царь. Молодой человек, который станет властителем мира. И царство его распространится на всю землю.
— И где он явится миру?
— Здесь. В этом все предсказания совпадают. Этот человек объявится в Азии. Некоторые оракулы называют Палестину, другие — Ассирию. Во всяком случае, он появится к востоку от нашего моря.
Гости удивленно переглянулись.
— Есть ли другие знаки? — спросил я.
— Да. Этот человек рожден под знаком Рыб.
Я видел, как по лицу Клавдии пробежали едва заметные судороги, словно под ее кожей ожили крохотные ящерицы. Глаза ее расширились и потемнели. Я чувствовал, что ее гложут тысячи мыслей. Я знаю, моя жена чувствительна и открыта для иррационального. Я видел, что Фавий зародил в ней сильное волнение. И, опасаясь его дальнейших слов, поспешил закончить разговор.
— Есть лишь одна империя, Римская империя. И есть лишь один великий царь, Тиберий. Тиберий властвует надо всеми.
Фавий презрительно хихикнул: — Прежде всего, Тиберий не родился под знаком Рыб. Кроме того, мы знаем, что он управляет миром только потому, что власть досталась ему в наследство, а маразм и разврат, воцарившиеся в Риме, не относятся к лучшим военным или политическим достоинствам. И последнее, Тиберий слишком стар.
— Прости?
— Да. Я собрал самые точные предсказания астрологов и сделал заключение, что человек, который изменит судьбы человечества, родился в момент нахождения Сатурна и Юпитера в созвездии Рыб. И я смог рассчитать год рождения этого царя.
— То есть?
— Он родился в 750 году.
— Как и я! — воскликнул я, надеясь позабавить гостей.
— Как ты, Пилат. И как тебе, ему сегодня должно быть тридцать три года.
Внезапный грохот заставил нас вздрогнуть: Клавдия уронила кубок. Она что-то пробормотала.
— Супруга моя испугалась, — сказал я в ее оправдание. — Она на мгновение подумала, что это могу быть я.
— Нет, Пилат, я подумала о чем-то более ужасном…
Но она не закончила фразу. Она позвала слуг, чтобы промокнуть лужу вина на ковре.
Фавий повернулся к гостям и внимательно вгляделся в их лица.
— Если этому человеку более тридцати лет, то, значит, он уже заставил говорить о себе. Он уже начал свое дело. Вы слышали о ком-нибудь таком?
Кратериос заговорил первым:
— Я знаю кучу глупцов, которые мечтают править миром. У некоторых есть город, у других — область, но не вижу ни одного из таких надутых гусей, который мог бы исполнить свою мечту. Мечту, которую я считаю идиотской, само собой разумеется.
Лысый поэт, критский торговец, мальтийский банкир и галльский судовладелец пребывали в раздумье. Все они встречали стоящих, тщеславных людей, но ни один не обладал способностью реализовать предсказание.
— А ты, Пилат? — спросил меня Фавий. — Видел ли ты людей, способных завоевать мир?
Клавдия уставилась на меня, словно у меня был ответ. Я пожал плечами:
— Иудея не лучшее место для поиска такого человека. Здесь от нас хотят избавиться зелоты, но они евреи, истинные евреи, и считают, что принадлежат к избранному народу. Их не интересует завоевание мира, они презирают всех остальных и думают только о себе. Евреи — один из редких народов, кто не стремится к завоеванию других. Это странный, замкнутый, самодостаточный народ. Здесь ты найдешь местных героев, но они не из тех, кто скроен по меркам властителей мира. К тому же боюсь, что разочарую тебя. Если передо мной предстанет новый Александр, я буду сражаться с ним. Я защищаю Рим.
— Рим не вечен.
— О чем ты говоришь, Фавий? Ты и в самом деле ведешь себя как избалованный ребенок.
— Быть может. Мне наплевать, что я римлянин, римлянин из Рима, что принадлежу к могущественной семье. Я жду от жизни иного, но сам не знаю, чего именно. Я жду этого человека. Все, что я делал в жизни, было тщетой и суетой, я соблазнял, наслаждался женщинами, тратил деньги, а теперь ощущаю невероятную усталость. Мне кажется, что жизнь моя не будет столь бесполезной, если я встречусь с этим человеком.
Он повернулся к своей сестре, побледневшей так, словно кровь отлила от ее губ и век.
— Кажется, мой рассказ тебя разволновал, Клавдия.
— Больше, чем ты думаешь, Фавий. Больше, чем ты думаешь.
Критский торговец перевел разговор на недавний скандал с дельфийской пифией, молодой женщиной, считавшейся непревзойденной предсказательницей, пока не вскрылось, что ответы ей подсказывал генерал Тримарк, чтобы навязать свою политику. Дискуссия разгорелась с новой силой. Я искоса следил за Клавдией, молчаливой и задумчивой, бледной, как голубая луна. Она впервые отказалась от роли хозяйки дома и равнодушно позволяла волнам разговора умирать у подножия ее ложа.
Когда гости разошлись, я подошел к ней, испытывая беспокойство:
— Что происходит, Клавдия? Ты плохо себя чувствуешь?
— Ты слышал, что говорил Фавий? Оракулы единодушны. Они говорят о ком-то, кого мы знаем, о ком-то, кого ты опасаешься. Я была очень удивлена, что ты не обмолвился о нем ни словом.
— О ком? О Варавве? Варавве далеко не уйти, я опутал его сетью своих соглядатаев. Кроме того, этот разбойник думает только об Израиле.
Впервые я чувствовал, что раздражаю Клавдию. Она закусила губы, чтобы не оскорбить меня, и холодно оглядела с головы до ног:
— Пилат, оракулы говорят об Иешуа.
— Об Иешуа? Колдуне? Но он умер.
— Он в том возрасте, о котором вещают оракулы.
— Он умер!
— Он ведет за собой всех. Без оружия, без тыла он создал свою армию верующих.
— Он умер! На кресте, где я велел прибить дощечку «Иешуа, Царь иудейский». На этом заканчивается его история.
— Его слова обращены не только к евреям. Они обращены к самаритянам, египтянам, сирийцам, ассирийцам, грекам, римлянам — ко всем.
— Он умер!
— Когда он говорит о Царстве, он говорит о всеобщем царстве, где примут каждого, куда пригласят каждого.
— Он умер, Клавдия, слышишь меня. Он умер! Я проорал эти слова.
Голос мой пронесся по дворцу от зала к залу, от колонны к колонне, и гнев мой постепенно затих.
Клавдия подняла на меня глаза. Она наконец услышала меня. Губы ее задрожали.
— Мы убили его, Пилат. Отдаешь ли ты себе отчет в этом? Быть может, это был он, а мы его убили?
— Это был не он, поскольку мы его убили.
Клавдия задумалась. Мысли ее превратились в стрелы, которые вонзались в кости черепа. Ей было плохо. Ей хотелось заплакать. Она рухнула в мои объятия и долго рыдала.
Сейчас она лежит в нескольких локтях от меня, а я пишу тебе. Ее хрупкое сложение и яростная натура позволяют ей легко бросаться в крайности. Она страстно негодует, а потом глубоко засыпает. Такие приливы и отливы мне противопоказаны. У меня темперамент умеренный, медлительный, не бросающий меня из одной противоположности в другую. Я меньше возмущаюсь, но и отдыхаю меньше. Бездна неумеренного гнева или успокоительного сна далека и недоступна мне. Я иду по узкой дощечке и ощущаю себя довольно уютно между двумя крайностями. Иногда мне хочется оступиться…
А пока сердечно целую тебя, мой дорогой брат. Вскоре сообщу тебе новости о Кратериосе, который решил немного погостить в Иерусалиме. Пока я не решу эту загадку с исчезнувшим трупом, у меня будет возможность встречаться с ним, а потом я расскажу тебе о его экстравагантных выходках. Береги здоровье.