1.
«Милый мой мальчик, извини меня, что плохо пишу – старая уж я стала совсем. На покой пора, а Бог смерти не даёт. Руки дрожат, перо за бумагу цепляется. Левый глаз совсем не видит, правый тоже не слушается…» Передо мной лежит пожелтевший листок корявой бумаги, вырванный наверное из моих старых школьных тетрадей. Крупный, похожий на детский, почерк. Неясные, много раз разведенные водой чернила. Я с трудом разбираю буквы, старательно выведенные ржавым пером.
«…Сижу при свете керосиновой моргалки, как в двадцать первом году, и пишу тебе письмо. Электричество горит только по два часа в день, да и то не каждый день. Я придвинула стол к печке, тут хоть немного тепло. От окон ужасно дует, хотя я и позатыкала все дырки ватой. Кровь уж не греет, милый мой…» Нет электричества! Нет угля для печи! И это через два года после победного окончания войны. И это в сердце Донецкого угольного бассейна, богатейшего в Европе угольного месторождения.
Впрочем, чему удивляться. До войны студенты нашего института всю зиму сидели в аудиториях закутавшись в шубы, с меховыми шапками на головах. Мёрзли пальцы. Хотелось засунуть руки в карманы, а нужно было писать конспекты.
Топки центрального отопления Новочеркасского Индустриального Института им. Серго Орджоникидзе были рассчитаны на донецкий антрацит, а теперь их кормили никуда не годным штыбом. Зато в научной библиотеке Института мы любовались немецкими журналами «Der Bergbau», где на последней странице из номера в номер рекламировался на продажу заграницу дешёвый донецкий антрацит.
Однажды мой приятель Василий Шульгин стал самым популярным человеком на Энергетическом Факультете. Никому неизвестными путями он достал где-то авиационный комбинезон с электрическим обогреванием, какие применяются при полётах в Арктике.
|
Из лаборатории ОЭТ он притащил под свою скамью трансформатор, раздобыть длинный шнур было уже совсем пустяком. Щёлк – и Василий стал знаменитостью.
В первый день этого подвига мы не столько слушали профессоров, как наблюдали за Василием – скоро ли от него пойдет пар или не загорится ли он. Один из ближайших друзей на всякий пожарный случай принёс из коридора огнетушитель и засунул его неподалеку от героя.
Триумф Василия продолжался несколько дней. Иногда он с гордым, видом щёлкал выключателем у себя на боку и мерзнущая аудитория понимала, что Василию слишком жарко. Мы все сообща любовались и гордились мешкообразной фигурой на задней парте, как будто это был наш коллективный подвиг.
К нашему всеобщему удивлению и разочарованию, в один морозный январский день Василий снова появился в своем стареньком пальтишке на рыбьем меху. На наши недоумённые и настойчивые вопросы он односложно отвечал, что «машина» испортилась.
Только нескольким доверенным друзьям он поведал свою горькую тайну. Оказывается, его вызвали в Спецотдел, институтский филиал НКВД, и там предложили прекратить «антисоветскую демонстрацию», иначе дело будет передано в «соответствующие органы».
По правде сказать, это было ещё большой любезностью со стороны спецотдела. Все студенты мерзнут и молчат, а одному захотелось погреться – контрреволюционная агитация и подрыв социалистической экономики!
Так было все довоенные годы. Это была система. Люди просто привыкли не замечать этого.
|
Немцы сейчас мёрзнут в своих нетопленых квартирах. Они, конечно, проклинают советских офицеров которым не нужно считать каждого брикета. Но никому из них не придёт в голову, что семьи этих офицеров в далекой России мерзнут ещё больше, чем немцы.
«…Но я всё-таки креплюсь. Весь день-деньской на ногах, всё хозяйство веду. Плохо, что сил нет, кости старые болят. Кушаю только сладкий чай, да иногда сухарик в чае размочу. Во рту два зуба осталось, жевать нечем».
«Мать уходит в семь часов утра на работу. Вечером еле-еле с палочкой добирается до дома, идёт – за заборы держится. Не так устанет от работы, как от трепки нервов. Люди все озлобленные, чуть что – ругаются последними словами, ничего слушать не хотят.» «Мать ходит на работу в туфлях, что ты прислал. Для дома я ей сшила туфли из тряпок – она очень довольна. Жаль что и тряпок-то нет, шить не из чего.
Недавно мать надела на работу присланные тобой чулки. Все девчонки молодые так рассматривали, что матери неудобно стало. Одну пару мать подарила Марусе Силенко, за то, что та ухаживала за матерью, когда она была больна. Маруся была рада до смерти…» «…Мать теперь боится ходить на почту получать твои посылки. Бандиты следят за людьми, кто получает посылки из Германии, вламываются ночью и убивают. А днём мальчишки-ремесленники караулят около почты и отнимают посылки на улице среди бела дня…» Я вспоминаю Горьковский Автомобильный Завод им. Молотова, известный всему миру ГАЗ. Там в начале войны я наблюдал этих так называемых «ремесленников» – новые кадры советского пролетариата.
|
Когда советская промышленность зашла в тупик с молодыми кадрами – никто из молодёжи не хотел добровольно идти в рабочие – незадолго до войны был издан Указ Президиума Верховного Совета СССР «О мобилизации в Фабрично-заводские и Ремесленные Училища». Миллионы подростков в возрасте 14-17 лет в принудительном порядке были мобилизованы в эти училища. Это была кузница нового класса советских рабов.
В заводской столовой сначала кушали эти «ремесленники» из ремесленного училища при заводе. Питание ремесленников было паршивое, но всё так лучше чем рабочих – ведь подростки не так сознательны, как взрослые, и их одними лозунгами не накормишь.
К тому же многие «ремесленники» получали кое-какие продукты из деревни, откуда они в большинстве были родом. В результате этого они иногда оставляли свои порции недоеденными, часто из мальчишеского озорства запросто выворачивали несъедобные обеды на стол.
Не успевали ещё «ремесленники» покинуть зал столовой, как туда бегом врывалась очередная партия рабочих. Одни кидались в очередь перед кассой или раздатком. Другие спешили занять места за столом, иначе придётся, глотая слюни, ожидать за стулом, пока покушает более быстроногий пролетарий.
Третьи же, выхватив из карманов ложки и стыдливо озираясь, бросались к столам с недоеденными и разбросанными по столам остатками от обеда их младших братьев-пролетариев и торопливо с животным голодом поедали эти остатки.
Что думали «ремесленники», наблюдая эту картину? Ведь через несколько месяцев они тоже должны были стать полноправными рабочими, получать рабочий паёк и все прочие блага, записанные в скрижалях солнечной Сталинской Конституции.
Рядом была маленькая комната, откуда пахло яичницей и жареным салом. Там помещалась столовая для начсостава: директора, парторга ЦК ВКП(б) и прочих вождей. Рабочие не особенно завидовали вождям.
Вожди так часто менялись, что люди даже не успевали запоминать их фамилии. Куда они исчезали, люди тоже не интересовались. Известно куда – Аист приносит, а Чёрный Ворон уносит!
На заводе ГАЗ в те годы работала группа английских сержантов и техников. Они руководили сборкой танков, присылаемых в СССР по ленд-лизу. У них, конечно, осталось самое лучшее впечатление о заводе.
«…Вчера мать купила на базаре два стакана кукурузы, я потолкла её в ступке и теперь мы два дня кушаем кашу. Если бы было масло, то было бы совсем вкусно. Теперь холодно и крестьяне на базар привозят мало. Картошка стоит XXX, горох – XXX, молоко – XXX, о мясе и масле мы даже не думаем». Затем следует несколько строчек, замазанных черной краской цензора.
Два стакана кукурузы…
Ранней весной 1945 года я cдал курсовые экзамены в Военной Академии. После этого я должен был ехать на фронт, на боевую стажировку перед защитой окончательных Государственных Экзаменов.
Так как часть курсовых экзаменов была зачислена мне из прежних учебных заведений, то я освободился раньше других и с большим трудом получил недельный отпуск домой, правда, опять таки под предлогом служебной командировки в том же направлении.
С вещевым мешком за спиной, засунув руки в карманы, я хожу под сводами Казанского Вокзала. Шагаю через спящие на полу тела в серых шинелях. Надежд сесть в поезд мало. Люди не могут попасть на поезд неделями.
Я начинаю знакомиться с дислокацией вокзала в поисках обходного маневра, смотрю по сторонам – может быть есть какая-нибудь дырка, где можно пролезть на перрон.
Единственное моё преимущество это отсутствие багажа, молодая сила, да ещё социалистическая смекалка. Билеты и деньги?! Ха – это доисторические пережитки.
«Братишка, у тебя, если не ошибаюсь, Те-Те?» – раздаётся сиплый бас за моей спиной, здоровенная ручища хлопает меня по плечу.
Сзади меня ухмыляется во весь рост удалой матрос в чёрном бушлате и сдвинутой на затылок бескозырке. Несмотря на холод на его обнаженной груди красуются все символы матросской жизни.
Татуирован он до самого подбородка – видно уже места не было, а требовалось запечатлеть на собственной коже недавнюю эпопею Севастополя. Один из тех, о ком говорят, «рубаха парень», кому всё на свете трын-трава и все моря по колено. Матрос улыбается мне, как будто мы с ним давно знакомы, и показывает пальцем на кобур моего пистолета.
«Да. Те-Те. А что такое?» – спрашиваю я.
«Ты, с каким едешь – в одинадцать двадцать?» – звучит бас. Получив утвердительный ответ, матрос ещё шире улыбается: «Ну, тогда все в порядке. Отдать концы! Пошли!» «Куда?!» «Раз говорю, пошли, значит пошли! Держи в кильватер! Ты что, братишка, – сегодня на свет народился?» – говорит мой новый родственник. У матросов своя особая манера. Для них весь белый свет – братишка.
Мы выходим из вокзала, лезем в темноте по каким-то крышам, через какие-то заборы. Матрос кряхтит: «Эх, Одесса-мама у меня дырок больше, чем живого мяса».
Наконец мы приземляемся на железнодорожных путях по другую сторону вокзала. Между составами по перрону ходят патрули. Как диверсанты мы подкрадываемся к стоящему на путях поезду. Все вагоны заперты.
«Теперь давай твой Те-Те, братишка», – командует матрос.
«Что ты будешь делать – стрелять?» «Да нет. Держи обойму. Теперь смотри – билет на весь свет!» Матрос оттягивает назад верхнюю скобу пистолета, ставит её на защелку. Затем он ловко вставляет торчащее вперед дуло в гнездо трехгранного замка. Поворот – и мы внутри вагона.
«Я по этому билету больше проехал, чем по каким другим», – гордо поясняет «братишка», отдавая мне пистолет.
Впоследствии мне ещё несколько раз приходилось пользоваться необычайным качеством пистолета системы ТТ – нарезка и канал ствола в точности соответствовали всем железнодорожным замкам.
Мы забираемся на привилегированную верхнюю полку. Итак – мы уже на колесах, можно сказать дома. Конечно, у нас у обоих были воинские билеты, но с этими билетами мы спали бы несколько дней на вокзальном полу. Билет системы ТТ куда лучше!
У порога родного дома я останавливаюсь и оглядываюсь кругом. Всё покосилось, вросло в землю. Заборов нигде нет – сожгли. Через весь город можно пройти дворами, напростец. Со смешанным чувством радости и печали я открываю шаткую дверь, увешанную ржавыми крючками и хитроумными щеколдами.
Дверь такая дряхлая, что её боязно открывать, того и гляди развалится. Осторожно ступаю тяжёлыми сапогами по скрипящим половицам кухни.
Всё такое прогнившее, ветхое и запущенное – как в детских сказках об избушке на курьих ножках. Открывая дверь в следующую комнату, я втягиваю голову в плечи, чтобы не зацепиться за перекладину. Тесен стал отчий дом после скитаний по белу свету.
В углу комнаты у печки маленькая сгорбленная старушка в фартуке. Она почти по пояс мне. Когда-то она вынянчила меня на своих руках, теперь же я могу взять её на руки как ребёнка. Седые волосы аккуратно убранные под белую косынку, все та же клетчатая шаль на плечах. Маленькая старушка оборачивается на шум закрываемой двери.
«Гриша!?»
Звук этого слова нельзя передать. В этом одном коротком звуке все переживания долгих лет войны – надежда, страх, ожидание, радость.
Я испугался. Я испугался, когда увидел, как задрожали морщины на её лице, как беспомощно упали вниз её руки.
«Бабуся!?»
Я только схватил её плечи, я боялся, чтобы она не упала. Мы долго стояли молча. Прижавшись в моей груди, она жалобно, по-детски плакала слезами радости. Я осторожно гладил её сгорбленную спину под старенькой фланелевой блузкой. Я чувствовал под моими пальцами её хрупкие кости, я боялся причинить ей боль моими грубыми руками.
«А где мать?» – спросил я, оглядываясь кругом.
«Она на работе. Вернётся к шести».
«Я пошлю кого-нибудь из пацанов со двора. Пусть скажут ей», – предложил я, сбрасывая шинель.
«Что ты, Гриша… Упаси Бог!» – торопливо и испуганно пролепетала старушка. – «Она от радости убежит с работы, а потом под суд или выгонят…» Я почувствовал, как воротник кителя стал мне неожиданно узок как кровь прилила к голове и зашумела в ушах от ярости. Вот как встречает солдата-сына советская мать после четырёх лет разлуки! Мне хотелось пойти и разбить рукояткой пистолета морды начальству учреждения, где работает мать. Эх ты – билет на весь свет системы ТТ! Тут ты бессилен…
Поздно вечером приплелась с работы мать. Бабушка по случаю моего приезда готовит праздничный ужин. Она с гордостью достала микроскопическую баночку с мёдом и поставила на стол, видно эта баночка долго хранилась в дальнем углу ради торжественного случая. Затем на столе появляется крошечный аптекарский пузырек из-под лекарства – в нём вишнёвая настойка.
Когда я шагнул к моему вещевому мешку и начал выкладывать на стол пёстрые американские банки с консервами, в глазах матери загорелось чувство радости и облегчения.
Они были сами голодны, но ещё тяжелее было им сознание того, что им нечем накормить и угостить сына-солдата, вернувшегося домой живым после долгой разлуки. Теперь на столе были американские консервы.
Когда русские люди слышат слово «ленд-лиз», то в их памяти встают горы и горы консервных банок. Эти банки можно было встретить в самых диких трущобах знаменитых Брянских лесов, в болотах Ленинградского края, на каждом шагу, где прошла советская армия.
Россия – это признанная богатейшая сельскохозяйственная страна с неисчерпаемыми природными богатствами. И эта страна с 1942 по 1945 год жила и боролась исключительно за счёт американских продуктов.
Мы, офицеры, все глубоко убеждены, что мы могли бы продержаться без американских танков и самолетов, но просто умерли бы с голода без американских продуктов.
Мясопродукты, жиры и сахар в Армии на 90% были американского происхождения, почти такая же картина была в тылу. Даже бобы и белая мука были американские. Единственное, что было советским – это чёрный хлеб, если не считать ещё воду.
Кстати о воде. В Москве вполне серьёзно утверждали, что американское посольство даже воду получает из Америки в консервных банках. Наверное, при этом подразумевались банки с грейпфрутовым соком, который по американским понятиям удлиняет жизнь человека и способствует успеху в делах. В Москве же после войны говорили, что Кремлёвские склады обеспечили себя американскими продуктами на много пятилеток вперед.
Однажды, в начале 1943 года, все магазины в крупных городах СССР оказались буквально завалены мешками кофе в бобах. Видно американцы подбросили пару пароходов.
До войны натуральное кофе считалось в СССР предметом роскоши. Теперь же все полки в магазинах, до этого пустовавшие, ломились под тяжестью мешков с красными заграничными буквами. Без карточек, по 80 рублей кило. Хлеб в то время на вольном рынке стоил 150 рублей кило.
Вскоре люди стали покупать кофе целыми мешками. Не то чтобы русские люди заразились иностранными вкусами. Вовсе нет. Они выпаривали кофейные бобы в кипятке, благовонную жижу сливали ко всем чертям, вываренные бобы сушили, толкли их в ступке или мололи на кофейной мельнице и… пекли из этого продукта хлеб. Хлеб из кофе! До этого подобные фокусы проделывались с горчицей в порошке. Хлеб из горчицы! Хлеба, хлеба!
Вся жестяная посуда в СССР в годы войны изготовлялась из американских консервных банок. Русские люди не скоро забудут эти банки и их содержимое – «Porked Meat».
В бессильной злобе, стараясь уменьшить эффект консервной пропаганды, слухачи НКВД распускали слухи, – НКВД имеет людей, которые не только собирают слухи, но и распускают их по приказу свыше, – что американцы делают консервы из мяса южноамеканских обезьян и посылают их в СССР.
«…Милый Гриша, может быть у тебя есть там какая-нибудь чашечка? Я свою недавно разбила и теперь чай не из чего пить. Если пришлешь, я буду очень рада. Как буду чай пить – буду тебя вспоминать, родной мой».
«…Ты зашиваешь посылки в очень хорошую парусину. Не бойся – мы её не выбрасываем, а делаем из этого полотенца. Не сердись на нас, если мы у тебя чего-нибудь просим. Ведь ты у нас один. Я только и живу твоими письмами. Жить то мне уж не долго осталось.
Будь здоров, мой хороший. Береги себя! твоя бабушка».
Я медленно поворачиваю голову и смотрю на золотой погон на моём плече. В груди поднимается горький комок, свинцовая тяжесть наливает затылок. Глаза и мозг застилает пелена кровавого ослепляющего тумана.
Это всеиспепеляющая жажда уничтожения, жажда возмездия. С таким кровавым туманом в глазах русский солдат шёл со штыком в лоб на пулеметы, бросался грудью на амбразуру немецкого ДОТа. В кармане у него было письмо, где из родной деревни сообщали, что его дом сожжён, а семья умерла с голода.
Хочется крови. Злоба и горечь распирают мою грудь. Что делать?! Вынуть из угла шкафа автомат, выйти на улицу и стрелять в звезды?! Или, не спуская палец с курка, чертить крестом стены. Хорошо было во время войны, там было хоть на ком злость сорвать.
Что делать?! Я достаю мешок для посылки. Набиваю его до десяти килограмм дамским кружевным бельём, шёлковыми чулками, отрезами материи.
В самую середину осторожно засовываю несколько фарфоровых чашек. Что ещё? Ведь там нужно абсолютно всё. Они продадут это и купят себе масла, а ходить будут все равно в лохмотьях. Разве наполнишь бездонную бочку!
Сегодня вечером я хотел пойти куда-нибудь. Письмо отбило у меня всякую охоту выходить из дома. Я сижу за письменным столом, передо мной проходят картины моей жизни.
2.
1921 год. В то время я был ещё совсем ребенком. Пожалуй, единственное воспоминание, врезавшееся мне в память, – это галки. В освещённой керосиновой лампой комнате по полу прыгают галки. Одна из них неловко волочит за собой по полу крыло, капли крови тянутся вслед. Мигает пламя лампы, таинственные тёмные углы, а на полу бедные жалкие галки.
Зимой галки летали чёрными стаями. Когда в сумерках зимнего вечера они с громким «кар-кар» проносились над крышами домов люди говорили: «Это к морозу. Завтра ещё холодней будет».
Малиново-красная полоса заката на горизонте, сиреневая морозная мгла и кричащие стаи галок. Они усаживались, как гроздьи чёрных ягод, на голые ветки высоких тополей в садах и вели перед сном свои птичьи разговоры.
Галки очень умные птицы. Вы можете танцевать и кричать под деревом, где они сидят – галки не обратят на вас ни малейшего внимания. Но если у вас в руках будет ружьё, то они не допустят вас и на сто шагов. Предостерегающий крик дежурной галки и вся стая с громким «кар-кар» срывается с места.
Мой дядя изобретал самые хитроумные способы, чтобы подобраться к горлатой дичи с ружьём. Это была самая настоящая охота – ведь галки шли на рагу.
Я не помню, какой вкус имеет рагу из галок. Люди постарше уверяют, что оно нисколько не хуже другой дичи. У каждой дичи свой особый специфический запах – амбре, как говорят любители. Таково было советское рагу образца 1921 года.
В то время на улицах в снегу сидели закутанные в лохмотья дети и молча протягивали вперёд руки. У них уже не было сил выговорить слово «Хлеба!» Когда прохожие несколько часов спустя возвращались мимо этого места, то дети уже не протягивали руки.
Морозный иней лежал на их ресницах. Хлопья мягкого чистого снега медленно падали на жалкую кучку лохмотьев, которая называется человеком. Называлась человеком – эти были уже замерзшие трупы. Дети были мертвы. Дети – цветы жизни.
В Кремле в то время решались проблемы эпохи военного коммунизма. Вожди пока ещё сравнительно мирно таскали друг друга за волосы, споря куда идти – вправо или влево.
1921 год мало вспоминают. После этого было много других «годов», которые острее сохранились в памяти людей. 1921 год был чем-то естественным – война, послевоенная разруха. Поэтому он не казался таким ужасным.
1926 год. Годы Новой Экономической политики. «Период временного отступления для организации решающего наступления по всему фронту», – как пишется в истории ВКП(б).
Если в эти годы отец давал мне десять копеек, то я был богатым человеком и мог удовлетворить все мои мальчишеские желания. Период 1925-26 годов это были единственные годы за всё время существования Советской Власти, когда люди не думали о хлебе.
Я не помню царскую Россию. Период НЭПа для людей моего поколения – это эквивалент нормальной и зажиточной жизни. Мне приходилось слышать от стариков различные сказки, но я в то время был пионером и больше интересовался игрой на барабане.
Раскинув руки на два аршина такой музейный старичок с восторгом и сожалением говорил: «При Николае в-о-о-т т-а-а-кой залом (сушёная рыба) стоил три копейки, а теперь…» Старичок глотал слюни и уныло махал рукой. Мне было жалко старичка, но игра на пионерском барабане интересовала меня больше чем трёхкопеечные заломы.
1930 год. Я – школьник. Название школы меняется каждые три месяца, педагогические программы соответственно этому. Меня всё это сравнительно мало интересует – у меня нет времени.
Основную часть дня я провожу в очередях за хлебом. Около хлебных магазинов день и ночь стоят очереди. Шестьсот, семьсот… Часто номер, написанный чернильным карандашом на моей ладони превышает тысячу.
В то время это было для нас своего рода спортом. Когда к магазину подъезжает фургон и из него начинают разгружать хлеб, начинается горячее время. Кричат полураздавленные женщины, дикая матерная ругань, стон и плач.
В это время мы, мальчишки, пытаемся ворваться в магазин через окно или через любую другую дырку, куда пролезет наша голова. Это было для нас заменой детских игр. Это был героизм, подвиг. Где-то дети играют в индейцев, мы же боролись за нашу жизнь, за кусок хлеба. Так подрастали молодые строители социализма, так закалялась сталь.
Учились мы во второй смене, в школе было так же холодно, как и на дворе. На улице было гораздо веселей, здесь хоть согреешься от беготни. Какой толк, что учительница опять будет рассказывать сказки о Парижской Коммуне, от этого сыт не будешь. Вместо Бастилии мы штурмовали хлебные лавки.
1932 год. Всеобщая коллективизация. По улицам лежат трупы людей умерших с голода. Живые ходят с трудом, распухли ноги, водянка – спутник голода.
Мой старший брат, как комсомолец, мобилизован на выполнение спецзадания. Им выдают винтовки. По ночам они стоят в качестве охраны у церкви, превращенной в пересыльную тюрьму. Не хватает тюрем, не хватают охраны.
Вечерами в полутьме пригоняют партии раскулаченных – сотни оборванных крестьян и крестьянок. На руках у матерей закутанные в тряпки грудные дети. Многие еле передвигают ноги. С заряженными винтовками ходят они, мальчишки, вокруг церкви. Сами голодные, они охраняют голодных людей.
Морозным утром открываются церковные врата. Классовых врагов в лохмотьях гонят дальше на Север. Несколько десятков трупов остаются лежать на холодном каменном полу. Для них проблема ликвидации кулачества как класса уже разрешена. Они счастливчики. Других ожидают ещё мучения и все равно тот же конец.
Проходит зима и наступает весна. Начинается кампания по засыпке семенного фонда. Крестьяне пекут хлеб из коры деревьев, а люди с наганами в руках требуют зерно для посевной кампании.
Одетая в лохмотья женщина с грудным ребенком на руках. Ещё двое испуганно выглядывают из-за подола матери. Женщина истерически кричит: «Сама голодная. Молока в грудях нету для ребёнка». – В яростном порыве протягивает вперед плачущий комок. – «Засыпайте детей в семфонд!» Зимой крестьяне ели кору с деревьев, кошек, собак, конский навоз. Случаи каннибализма были частым явлением. Никто не знает, сколько миллионов умерло с голода в 1933 году. Может быть, треть, может быть половина всего сельского населения Юга России.
Летом по опустевшим селам бродят немногие оставшиеся в живых и одичавшие собаки, питаются человеческим мясом. Сначала хозяева ели собак, теперь собаки лакомятся своими хозяевами. Много полей не засеяно, засеянные поля некому убирать.
Нас, школьников старших классов, ежедневно гоняют убирать урожай на поля. Дорога ведет по окраине городского кладбища. Каждое утро, когда мы идем на работу, мы видим десятки свежевырытых глубоких ям.
Возвращаясь с работы, мы видим эти ямы уже засыпанными вровень с землёй. Некоторые наиболее любопытные школьники пробовали расковыривать рыхлую землю ногой. Натолкнувшись под слегка притрушенным слоем земли на голые человеческие ноги и руки, они потеряли свою любознательность.
Иногда, когда мы, вытянувшись вереницей, шли через кладбище, в эти зловещие ямы, как ненужную падаль сбрасывали с подвод голые распухшие трупы из тюрем и больниц. Эти были те, чью работу мы теперь делали в поле. Порастут бурьяном неизвестные могилы и никто не узнает цену звонкого слова кол-лек-тив-визация!
Искусственный голод 1932-33 годов был политическим мероприятием Политбюро, это не было стихийное бедствие. Необходимо было показать, кто хозяин в стране. Решение было принято и подписано в Кремле. Последствия – миллионы человеческих жизней, может быть десятки миллионов. Голод стал отныне орудием кремлёвской политики. Он стал новым Полномочным Членом Политбюро.
Демпинг! Тупозвучный экономический термин. В тридцатых годах сэры из Палаты Лордов прокатили в британском парламенте билль о запрещении советским торговым судам бросать якорь в английских портах.
Конечно, англичане исходили из своих внутренних соображений – нужно было защитить экономические интересы империи, канадских и австралийских экспортёров зерна. Англичанам, вероятно, не пришло в голову, как этому решению радовались миллионы русских людей.
Советы лезут со своей баснословно дешёвой пшеницей, дешевле себестоимости пшеницы на мировом рынке. Для Советов механика проста – у коллективизированного крестьянина хлеб забирается по цене 6 копеек за килограмм, рабочим он продаётся по 90 копеек за килограмм. Никаким капиталистам такие дивиденды и не снились. Тут уж можно побаловаться и демпингом.
Богатая и сытая Советская Россия предлагает по бросовым ценам зерно на мировом рынке. Жадные до наживы капиталисты бросаются на дешёвку. Англичане с удовольствием жуют дешёвый и очень белый русский хлеб. Но… Но вскоре начинает трещать песок на зубах.
Канадские и австралийские фермеры чертыхаясь жгут свое зерно в топках, пускают его по ветру под радостные вопли московского радио: «Смотрите, что творится в бесплановом капиталистическом мире».
Но у бравых канадцев и австралийцев после зернового аутодафе не оказывается денег, чтобы покупать английские промышленные товары. В результате закрываются английские фабрики и заводы, растёт безработица.
У озлобленных английских рабочих нет в кармане шиллингов, чтобы купить такой белый и соблазнительный, такой дешёвый русский хлеб.
А там за морем, в чудесной стране строящегося коммунизма нет безработицы, а хлеб такой дешёвый, что его продают почти даром заграницу. В результате усиливаются забастовки и рост революционного движения на Западе.
«Революция продолжается, товарищи», – потирают руки дяди в Кремле.
Откармливаются дешёвым советским сахаром свиньи в Дании. В СССР пьют чай вприглядку, по праздникам вприкуску. Голодают советские рабочие и крестьяне, зато есть деньги для финансирования капитального строительства, есть импортные станки и машины.
Растёт база тяжёлой индустрии – тяжёлое орудие в арсенале мировой революции.
Рабочим и крестьянам обещали, что тяжёлая индустрия будет делать лёгкую индустрию, а та, в свою очередь, ситец и ботинки. Но пока что производятся только самолёты и танки. Ничего не поделаешь – капиталистическое окружение. Терпите!
Теперь нет места чувству буржуазной сентиментальности. Статистика говорит, что рождаемость и рост народонаселения обратно пропорциональны жизненному стандарту. Чем хуже люди живут, тем быстрее плодятся. С одной стороны Индия и Китай, где с голоду ежегодно умирают тысячи, а на их место рождаются миллионы.
С другой стороны сытые, изнеженные страны на закате цивилизации, Франция и Англия с падающей кривой рождаемости, где наибольший удельный вес падает на отмирающие возрастные группы.
Вспомните мемуары Ллойд Джорджа и его сравнение с опрокинутым треугольником. Исходя из этих предпосылок Сталину нет необходимости опасаться последствий политики голода, рабочими руками и солдатами он будет обеспечен в достаточной мере и при всех условиях. Со всех точек зрения активный баланс для государства.
Сентябрь 1939 года. Подписан пакт о дружбе Сталин-Гитлер. Состав за составом катится советский хлеб, масло, сахар курсом на Германию. Одновременно всё это исчезает с полок советских магазинов, и до этого не блиставших изобилием.
Чтобы объяснить перемену политического курса слухачи НКВД распускают повсюду очередной слух: «Риббентроп привез в Москву фотокопии документа, подписанного четырнадцатью иностранными державами. Эти державы предлагали свою помощь Гитлеру, если он нападёт на СССР. Гитлер предпочёл нашу дружбу. Мы хотим мира. Но за это надо платить».
Тысяча девятьсот сорок первый год. Война! Голод из стадии хронической нехватки переходит в свою законченную форму. Карточная система. Рационирование.
Это уже не недоедание, а форменный голод. Зимой 1941-42 года килограмм картошки на вольном рынке стоит 60 рублей – это недельная зарплата рабочего, килограмм масла 700—800 рублей – это трехмесячная зарплата.
По карточкам рабочий получает ровно столько, чтобы двигаться, чтобы работать. Практически основной и единственной пищей является хлеб. Шестьсот грамм хлеба в день. Того хлеба, от которого немецкие военнопленные болели язвой желудка и дизентерией и мёрли как мухи.
Однажды я сижу в кабинете директора радиозавода им. Ленина, куда я попал по служебным делам. Стук в дверь прерывает наш разговор. Секретарша просовывает голову и докладывает: «Сердюкова в приёмной. Прикажете впустить или пусть ждёт?» Сердюкова робко входит в кабинет. По её измазанному лицу трудно определить, сколько ей лет. На ней засаленная и торчащая коробом чёрная рабочая куртка, на ногах мокрые мужские ботинки поверх ватных стёганных чулок-бахил. По пятнам мыльной смазки на её одежде видно, что она работает у станка.
Женщина в молчаливом ожидании стоит у двери. Выражение её лица угрюмое и вместе с тем безразличное, апатия бесконечной усталости притупила все остальные чувства.
«Сердюкова, почему Вы вчера не вышли на работу?» – спрашивает директор. – «Это крупное преступление и карается по законам военного времени. Вы ведь знаете, что за это полагается».
«Больна я была, товарищ директор. Не могла из постели встать», – отвечает Сердюкова простуженным голосом. Она переминается с ноги на ногу и лужица воды растекается по паркету.
Прогул без уважительной причины карается принудительными работами. Это в лучшем случае, по законам мирного времени. Теперь же это может повести за собой тюремное заключение до десяти лет. Смотря по обстоятельствам «дела» это может быть сформулировано как саботаж в военной промышленности.
«Справка от врача есть?» – спрашивает директор.
«Нет… Какая там справка. Некого было за врачом послать. Я перележала, а как встала, так пришла на завод».
Сердюкова воплощает собой тот тип русских женщин, которые безропотно переносят любые трудности жизни, которые воспринимают всё как неизбежное, неотвратимое, посланное свыше. В этой молчаливой покорности судьбе кроется своеобразная религиозность. Это не слабость, это источник огромной душевной силы русского человека.
Глядя на Сердюкову, я вспоминаю пожилого солдата, вернувшегося после очередного ранения из госпиталя на фронт, это было, наверное, десятое ранение. Совершенно спокойно, таща на спине станок от пулемёта, он высказывал свое сокровенное желание:
«Эх, хоть бы руку или ногу оторвало. Тогда вернулся бы домой в деревню». Меня ужаснули не его слова, а его спокойствие и его искреннее желание заплатить рукой или ногой за возможность снова вернуться к родному очагу. Несмотря на это он был образцовым солдатом.
«Вы должны знать советские законы, Сердюкова», – продолжает директор. – «Прогул без уважительной причины. Я вынужден передать дело в суд».
Сердюкова начинает бормотать срывающимся голосом: «Но, товарищ директор… Изо-дня в день по четырнадцати часов у станка… Сил нету… Больна…» «Ничего не могу поделать. Закон. Так мы все больны».
Лицо Сердюковой искажается. «Все Вы так больны?!» – кричит она и делает несколько шагов к столу директора. – «Все?! А это вы видели?!» По лицу её текут слезы, но она сама не замечает этого. В порыве импульсивной ярости, стоя посреди кабинета, она задирает подол юбки. Это уже не человек, не женщина – это затравленное существо, охваченное храбростью отчаяния.
«Все? Все? Все вы так больны?!»
Я вижу ослепительно белое женское тело на холодном фоне серых стен кабинета. Это не стройные ноги женщины, это два бесформенных вздувшихся столба, где не видно грани между коленями, где не видно сгиба ноги.
Круглые подвязки из обрезков красной автомобильной шины глубоко врезались в распухшее мясо, выпирающее по краям тестообразной синеватой массой. Голодный отек ног.
«А это вы видели, господа директора?! У вас это тоже?!» – кричит молодая женщина, не помня себя от стыда и обиды. – «Уже пятый месяц менструаций нет… Уж сколько раз у станка без памяти падала…» «Неужели тут ничего нельзя поделать?» – спрашиваю я у директора, когда мы снова остаемся вдвоем.
«А что тут поделаешь?» – отвечает он и безнадежно смотрит в бумаги на столе. – «У половины женщин та же самая история. Тут пилюлями не поможешь. Голод не тётка».
«Я не о том. Насчёт суда. Неужели нельзя замять дело?» «Укрывательство прогульщиков наказуется так же, как и сам прогул. Если я замну дело, то НКВД посадит нас обоих. Ведь от Лузгина ничего не скроешь», – отвечает директор.
Мне не приходилось встречаться с Лузгиным, но я часто слыхал о нём. Он начальник заводского спецотдела – глаза и уши Партии.
Однажды я проходил по площади Свердлова в городе Горьком. Был март и на улицах стояли лужи талого снега, смешанного с грязью. Впереди меня по воде шлёпали туфлями две девушки с портфелями в руках, по-видимому студентки. Внезапно одна из них уронила портфель на землю и тетради рассыпались по грязи.
Девушка шатаясь, как бы ища опоры, сделала несколько шагов в сторону стены ближайшего дома, ноги её подкосились и она медленно осела на землю. Голубой платочек сбился в сторону, пряди каштановых волос смешались с талым снегом и грязью на тротуаре. Смертельно бледное с синевой молодое лицо, беспомощно раскинутые в стороны руки. Обморок!
Подруга торопливо бросилась на помощь. Несколько проходивших мимо людей помогли поднять девушку и отнести её в подъезд ближайшего дома. Слышатся взволнованные вопросы: «Что такое? В чём дело?» Подруга девушки смущённо отвечает:
«Это ничего. Просто слабость». Мужчина в солдатской шинели без погон предлагает вызвать карету скорой помощи. Пожилая женщина в огромных мужских сапогах на ногах деловито помогает девушке, склонившейся над своей бесчувственной подругой.