Предсмертная записка Наодзи. 1 глава




Дадзай Осаму

Избранные произведения

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

 

Когда-то, еще студенткой, я работала переводчицей в Иностранной комиссии Союза Писателей, и мне посчастливилось познакомиться с некоторыми японскими писателями и критиками. Среди них был Окуно Такэо, от которого я впервые услышала имя Дадзая Осаму. На лекциях по японской литературе у нас в институте это имя если и упоминалось, то очень уж вскользь и скорее в отрицательном контексте — наркоман, поддерживал правительство во время войны и т. д. Оно не было под таким запретом, как имя Мисима Юкио, но все же его принято было избегать. И уж, разумеется, не поощрялись попытки переводить Дадзая Осаму на русский. Каким-то чудом проскочили два рассказа «Жена Вийона» и «Вишни».

Окуно Такэо много рассказывал мне о Дадзае как о лучшем прозаике XX века и подарил книгу его рассказов. Некоторые из них я попробовала перевести, позже они были опубликованы в сборнике японских новелл «Была любовь и была ненависть». Это был мой первый переводческий опыт. И, по существу, первая крупная публикация писателя.

Сейчас из двадцать первого столетия мы можем смотреть на двадцатое как на нечто завершенное и определенное в этой своей завершенности. Если раньше для нас, в нем живших, оно имело только начало, то теперь обрело и конец, мы видим его отстраненно, поражаясь его ёмкости и одновременно малости на фоне временной бесконечности.

Двадцатое столетие во многих странах ознаменовалось потрясениями, ломкой привычного уклада, стремительным изменением условий человеческой жизни и ее качества. Особенно ощутимые изменения произошли в Японии, которая за сравнительно короткое время из феодальной, далекой от мировой цивилизации страны превратилась в одну из самых высокоразвитых стран мира. Естественно, что ломка вековых устоев обернулась немалыми человеческими жертвами. Человеческая психика просто не могла, не успевала приноровиться к быстро меняющимся жизненным обстоятельствам. Потому-то в японской литературе XX века так много трагических фигур. И, пожалуй, одна из самых трагических — это Дадзай Осаму.

Дадзай Осаму прожил недолгую (он скончался, когда ему было сорок) жизнь, но оставил после себя богатейшее литературное наследие. Им написано около ста сорока рассказов, несколько повестей и множество эссе на самые разные темы.

Дадзая трудно отнести к определенному литературному направлению. Многие называют его классиком «романа о себе» («ватакуси-сёсэцу»), другие говорят о его близости к романтизму, но при том, что и то и другое, несомненно, присутствует в его творчестве, прозу Дадзая Осаму трудно вместить в узкие рамки одного жанра.

Вообще когда и зачем человек начинает писать? Причин существует множество: одни пытаются разобраться в себе и в мире, других одолевает желание показать людям, как надо или как не надо жить, третьи — стремятся выстроить собственный мир, в котором пытаются укрыться от окружающей их действительности и т. п.

Для Дадзая литература была прежде всего средством оправдать свое существование, средством заставить общество признать себя (а вместе с собой и свое поколение), причем признать таким, каким он был на самом деле, без всяких прикрас — слабым, болезненно ранимым, неспособным ощутить правильность и необходимость столь непреложных для всех остальных людей общественных представлений и понятий.

Для Дадзая не существовало отдельно жизни и отдельно литературы. Он постоянно их смешивал, и непонятно, где он жил по-настоящему, что для него было большей реальностью — его собственная жизнь или та жизнь, которую он выстраивал в своих произведениях.

Дадзай Осаму (настоящее имя писателя — Цусима Сюдзи) родился 19 июня 1909 года в маленьком городке Канаги на самом севере Хонсю. Его отец, Цусима Гэнъуэмон, был одним из самых богатых и влиятельных в округе землевладельцев, активным политическим деятелем. Мать, Танэ, часто болела, и дети, а их в семье было одиннадцать (Сюдзи был десятым), воспитывались няньками и многочисленными тетушками-приживалками.

«Мой отец был человек занятой и почти не бывал дома. А если и бывал, то с детьми не общался. Я его боялся», — писал впоследствии Дадзай в автобиографической повести «Воспоминания» («Омоидэ»).

В большом богатом доме Цусима строго соблюдались старые феодальные порядки. Дети воспитывались в соответствии с традиционными представлениями о семейной гордости и чести. «Я твердо усвоил, что лучше умереть, чем позволить оскорбить себя», — вспоминал Дадзай. Он был младшим сыном, с которым особенно никто не считался, поэтому с малых лет привык ощущать себя «лишним».

Самым близким ему человеком была няня Такэ, взятая в дом четырнадцатилетней девочкой. Она учила мальчика читать, водила его на деревенские праздники. Его привлекала красота старинных магических обрядов, которые были еще живы в этом диком северном краю. Суровые зимние вечера он проводил с няней у очага: она рассказывала ему сказки.

Дадзая удручала суровая и сумрачная атмосфера родного дома. Чувствуя себя одиноким, он все больше и больше замыкался в своем собственном мире, общество других людей пугало, казалось враждебным, но, старательно избегая его, он одновременно страдал от своего одиночества, от своей непохожести на других, ему страстно хотелось быть таким, как все, жить так, как живут все.

«Дадзай с самого рождения жил в мире, совершенно оторванном от реальности, — пишет Окуно Такэо, — это был замкнутый мир, полностью обособленный от внешнего. Все события, происходящие за его пределами, воспринимались им только после того, как он растворял их в своем собственном мире, только после того, как он перестраивал их, подчиняя созданной им самим системе. Он не видел явления и предметы внешнего мира в их реальном виде, он воспринимал только их искаженные умозрительные проекции».

Именно детские годы определили формирование личности и творчества Дадзая Осаму. Недаром он постоянно обращался к ним в своих произведениях.

«От воспоминаний об обедах в нашем деревенском доме меня прошибает пот. Вот как это всегда выглядело. В два ряда стоят низенькие столики-подносы, и все — а нас в семье было десять человек — садятся друг против друга, каждый за свой столик, я, самый младший, сажусь за последний; в комнате сумрачно, все едят, не произнося ни слова» («Исповедь „неполноценного“ человека»).

«Мое понимание счастья шло вразрез с тем, как понимают его другие люди, и это становилось источником беспокойства, которое не давало мне спать ночами, сводило меня с ума…» (Там же).

«Часто, еще с детства, люди называли меня счастливчиком, мне же, наоборот, казалось, что как раз их жизнь куда благополучнее, притом, что моя — просто адская» (Там же).

«Страх, что я один не такой, как все. Я не в силах общаться с себе подбными…» (Там же).

«Мне, вернее, этой травинке, которая называется „я“, очень трудно расти в этом воздухе, под этим солнцем. Мне чего-то не хватает, чтобы жить дальше. Чего-то недостает» («Закатное солнце»).

«Я был настолько застенчив, что в присутствии чужих совершенно терял дар речи. Уже в младенческие годы я осознал, что мои жизненные силы близки к нулю. Время лишь укрепило меня в этой мысли. Наверное, я родился пессимистом — во всяком случае, жить мне было неинтересно. Жизнь внушала мне страх, от которого хотелось как можно быстрее избавиться. С детства меня одолевало одно желание — сказать этому миру „Прощай!“. Возможно, именно эти свойства и побудили меня обратиться к литературному творчеству. Мне кажется, что мое отношение к таким понятиям, как „семья“, „кровное родство“, „родина“, тоже неразрывно связано с особенностями моего характера.

У тех, кто читает мои произведения, может сложиться впечатление, что я горжусь своим происхождением. На самом же деле оно неизменно приводит меня в смущение, я не могу говорить о нем не конфузясь. Меня всегда преследовал страх, что именно из-за моего происхождения люди осуждают меня, относятся ко мне враждебно… Когда на меня обращала внимание какая-нибудь женщина, мне казалось, что ее привлекало ко мне только то, что я сын богача. Я боялся, что другие станут думать так же, и чаще всего сам порывал с ней» («Первая половина моей жизни»).

Ощущение собственной исключительности, то повергавшее мальчика в отчаяние, то пробуждавшее в его душе гордость, укрепилось за годы учения в местной начальной школе, которую посещали в основном дети бедных арендаторов, целиком зависящих от его отца. Обреченный быть богатым, он чувствовал себя виноватым перед своими соучениками. Чувство вины перед бедными, немощными сохранилось у него на всю жизнь. С ним связан его довольно ранний интерес к демократическим и коммунистическим идеям.

«В четвертом или пятом классе начальной школы услышал от младшего из старших братьев о демократии… Тогда демократические идеи увлекли и меня. Помогая нашим работникам летом косить траву, а зимой сбрасывать снег с крыши, я разъяснял им азы демократии. Потом, правда, узнал, что работникам моя помощь особой радости не доставляла» («Воспоминания»).

В 1923 году в 53-летнем возрасте скончался Цусима Ганъуэмон, и главой семьи стал старший брат Дадзая, Цусима Бундзи.

В том же 1923 году 14-летним подростком Дадзай поступил в префектуральную среднюю школу и, уехав из Канаги, поселился в Аомори у своих дальних родственников.

Уже в школьные годы у мальчика пробудился интерес к литературному творчеству. Свои первые произведения он печатал в школьных журналах, которые издавал вместе с группой соучеников.

В 1927 году Дадзай уехал в Хиросаки и поступил на филологическое отделение лицея. Ученикам положено было жить в общежитии, но Дадзай снова поселился у родственников. Ему очень нравилась его комнатка — на втором этаже, с окнами на юг. Он собственноручно украсил ее, создав себе маленький уютный мирок.

Учеником Дадзай был прилежным и на первых порах учился успешно. Но не прошло и года, как он стал пренебрегать занятиями в лицее, сделался завсегдатаем веселых кварталов, полюбил ходить по театрам, начал брать уроки традиционного искусства декламации «гидаю».

Один из современников Дадзая, писатель и критик Исигами Гэнъитиро, вспоминая те годы, пишет:

«Я иногда бывал у него с кем-нибудь из друзей. Его комната поражала изящным убранством, она напоминала уборную актера, исполнявшего женские роли. Он и сам был очень женственным. Иногда только развеселится и тут же — зарыдает. Но помню, как однажды ночью он пришел к нам и до рассвета читал вслух свой рассказ „Толпа студентов“, темой которого послужила наша забастовка. Он, кажется, собирался послать его на конкурс. В то время он увлекался литературой эпохи Эдо, творчеством таких писателей, как Идзуми Кёка, Сатоми Тон, и страдал, осознавая пропасть, лежащую между его интересами и новой эпохой».

В 1929–1930 годах один за другим скончались два брата Дадзая: младший — Рэйдзи и старший — Кэйдзи, с которым он был особенно близок. Дадзай очень тяжело переживал эту утрату. Его тяжелое душевное состояние усугублялось еще и назревающим конфликтом с родными, недовольными тем, что Дадзай, всегда бывший первым учеником и «гордостью семьи», стал пренебрегать учебой, вел рассеянный образ жизни, подружился с какими-то сомнительными литераторами. Последней каплей в чаше семейного недовольства было известие о его связи с гейшей Бэнико.

Запутавшись в своих школьных делах, напуганный слухами об усиливающихся репрессиях против участников демократического движения, об арестах и обысках, доведенный до отчаяния упреками родственников, чувствуя себя кругом виноватым, Дадзай попытался отравиться, но, к счастью, его удалось спасти. В марте 1930 года, с грехом пополам закончив лицей, он уехал в Токио, где поступил в университет Тэйкоку на факультет французской литературы (по его собственному признанию, вовсе не из любви к французской литературе, а единственно потому, что на этот факультет принимали без экзаменов).

Переезд в Токио усилил в нем ощущение собственной неполноценности — ведь в столице на него, привыкшего к мысли о своей избранности, смотрели только как на провинциального богатея. Ему захотелось выдвинуться, он мечтал принести себя в жертву, жить ради других людей. Он вовлекался в разные общественные движения, но это не приносило ему удовлетворения. Он вообще не любил людей и был сосредоточен только на себе.

Постоянно страдая от собственной обособленности, Дадзай ощущал себя словно на сцене — отсюда идея шутовства, пронизывающая его творчество, особенно в ранний период.

«И тут меня осенило: надо стать паяцем. Это будет последней попыткой перекинуть мост между собой и людьми. Испытывая перед ними чрезвычайный страх, я все же, видимо, на окончательный разрыв с людьми пойти не мог. Вот так и получилось, что шутовское кривлянье стало единственной связующей ниточкой между мной и всеми другими людьми». «Шутовство стоило огромных усилий, мои нервы всегда были на пределе, и я в любой момент мог сорваться» («Исповедь „неполноценного“ человека»).

«Все его действия — это сознательная игра, — пишет Окуно Такэо. — вся его жизнь — это драма, героем которой является идеальный человек, живущий ради других, драма, которую он сам же и написал». И далее: «Всю жизнь Дадзая можно считать историей того, как он старался полюбить других людей».

Вскоре после переезда в Токио Дадзай встретился с писателем Ибусэ Масудзи, которого считал своим учителем и перед творчеством которого преклонялся. Эта встреча положила начало дружбе, продолжавшейся до самой смерти Дадзая. Вот как описывает ее в одном из своих писем сам Ибусэ Масудзи:

«Дадзай пришел ко мне в издательство. Вытащив из-за пазухи два рассказа, он заявил, что хочет прочесть их и тут же начал читать. Нечто подобное мы с Накамура Масамунэ писали в то время для „Женского салона“. „Вы идете по ложному пути, — сказал я ему, — если вы хотите научиться писать, вам не следует читать посредственные вещи. Читайте классику“. …Я предложил ему прочесть Пушкина в переводе на японский. Посоветовал читать Пруста и древних китайских поэтов… Дадзай прочел „Онегина“, пришел в совершенный восторг, перечитал его раза два или три… В те времена Дадзай больше всего на свете любил писать. Он был просто помешан на литературе. Когда к нему ни придешь, он либо читает, либо пишет. В университет он почти не ходил и, когда во время экзаменов его спросили, у какого преподавателя он занимался, не сумел ответить».

Круг чтения Дадзая Осаму в те годы был чрезвычайно велик. Он прекрасно ориентировался в западноевропейской классике, в его письмах мелькают имена писателей самых разных эпох, от Данте до Кокто. Интересовался он и русской литературой. Читал Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого. Особенно любил Чехова и постоянно возвращался к нему в разные периоды своей жизни.

Глубоко восприняв западную литературу, Дадзай через нее словно заново открыл для себя японскую.

Осенью 1930 года к Дадзаю в Токио приехала Бэнико (настоящее имя этой женщины — Ояма Хацуё), и он снял для нее комнату неподалеку от того места, где жил сам. Это вызвало новый взрыв возмущения семейства Цусима, и в Токио срочно выехал глава семьи, старший брат Дадзая, Бундзи. Ко взаимному согласию братья пришли только после того, как Дадзай заявил, что выпишется из семейной книги. Добившись обещания, что родные не будут препятствовать их браку, Дадзай отпустил Хацуё с братом на родину. Скоро он получил уведомление о своей выписке из семейной книги, а еще через несколько дней состоялась помолвка, после которой Дадзай предпринял еще одну попытку покончить с собой: бросился в море вместе с официанткой из бара на Гиндзе. Его удалось спасти, но девушка погибла.

Причиной новой попытки самоубийства был не только разрыв с семьей из-за Хацуё (в начале 1931 года Дадзай все-таки вступил с ней в брак), разрыв, который он переживал чрезвычайно болезненно, но и растущее разочарование в коммунистических идеях, в демократическом движении, к которому он снова примкнул, приехав в Токио. Ему претили антигуманные методы ведения политической борьбы, ограниченность коммунистических идей, жесткая партийная дисциплина, подавляющая человеческую индивидуальность.

Вместе с тем отступничество свое он воспринимал как предательство, его терзало постоянное чувство вины и ощущение собственной обреченности. Мучительный внутренний разлад привел Дадзая к сознанию никчемности, бессмысленности своего существования. Он бросался из крайности в крайность, решив, что теперь единственно возможный для него путь — самоуничтожение. Он решил написать завещание и умереть.

«Но я стал понемногу прозревать и осознал, каким я был дураком. Я написал предсмертное произведение. „Воспоминания“ — на сто страниц. Оно стало моей первой пробой пера. Я хотел записать, ничего не приукрашивая, все дурное, что сделал, начиная с детских лет. Была осень двадцать четвертого года моей жизни» («Восемь видов Токио»).

Начав писать, Дадзай уже не мог остановиться. В феврале 1933 года в воскресном выпуске одной из токийских газет «Тоокуниппо» появился рассказ «Поезд» («Рэсся»), получивший первую премию на проводимом этой газетой конкурсе. Рассказ был подписан никому еще не известным именем — Дадзай Осаму. Это была первая публикация молодого писателя под псевдонимом, под которым он и вошел в историю литературы.

Дадзай по-прежнему числился студентом университета Тэй-коку, но на лекции не ходил, и, судя по всему, никакого желания заканчивать курс у него не было. Упросив старшего брата не прекращать высылать ежемесячное пособие, Дадзай усердно писал рассказы для своего первого сборника, которому заранее придумал название — «На закате дней» («Баннэн»). Он решил выразить себя в слове и умереть.

«Опасаясь попреков, я, ради хотя бы временного спокойствия, наврал и этому своему приятелю, и даже X., что в будущем году закончу университет. Примерно раз в неделю я надевал студенческую форму и выходил из дома. В университетской библиотеке наобум брал книги, разом их проглатывал, потом то дремал, то набрасывал черновики для своих рассказов, а вечером, выйдя из библиотеки, возвращался в Аманума» («Восемь видов Токио»).

Эпиграфом к первому рассказу сборника «На закате дней», «Листья» («Ха») стала цитата из Поля Верлена «Избранности упоение, душевная смута — все это есть во мне».

Дадзай был глубоко уверен в том, что литература — это его предназначение.

Начинается этот рассказ тоже вполне символично и вполне в духе раннего Дадзая: «Я собирался умереть…»

В марте того же 1933 года в первом номере журнала «Тюлень» («Кайхё») появился еще один рассказ Дадзая — «Одежда из рыбьей чешуи» («Гёфукуки»), и литературная общественность заговорила о рождении нового оригинального таланта. Вскоре тот же журнал начал публиковать «Воспоминания». Дадзай подружился со многими молодыми литераторами (среди них — Дан Кадзуо, Накамура Дзихэй, Иба Харубэ, Китаму-ра Кэндзиро, Кубо Рюити, Ямагиси Гайси). В 1934 году они стали издавать свой журнал, который назвали «Синий цветок» («Аоихана»).

«Я, если можно так выразиться, пылал последней страстью молодости. Пляска накануне смерти. Мы вместе напивались и били тупых студентов. Любили скверных женщин, как родных… Журнал „Синий цветок“, посвященный чистой литературе, был готов в декабре. Но вышел только один номер, после чего наша компания распалась. Всех отпугивал этот бесцельный, граничащий с помешательством энтузиазм. Остались только мы втроем. Нас называли „тремя дураками“. Но эти трое стали друзьями на всю жизнь» («Восемь видов Токио»), «Эти трое» — Ямагиси Гайси, Дан Кадзуо и Дадзай Осаму.

Журнал «Синий цветок» просуществовал недолго. Собственно, вышел всего один его номер, после чего он слился с журналом «Японский романтизм» («Нихонроманха»), в котором сотрудничали Сато Харуо, Хагивара Сакутаро, Камэи Кацуитиро, Ясуда Ёдзюро, Ёдоно Рюдзо.

В марте 1935 года, желая успокоить старшего брата, недовольного тем, что обещание закончить университет не выполнено, Дадзай попытался устроиться на работу в одну из столичных газет, но не прошел по конкурсу. Эта неудача снова выбила его из колеи. К тому же его семейная жизнь совсем разладилась. Работа над сборником «На закате дней» была завершена, и, желая сохранить верность своему замыслу, Дадзай предпринимает новую попытку покончить с собой.

«Мои укрепления, построенные на столь совершенном обмане, готовы были пасть. Я понял, что пришло время умереть. В середине марта я один поехал в Камакуру. Это был 1935 год. В горах Камакуры я попытался повеситься» («Восемь видов Токио»).

Попытка самоубийства снова закончилась неудачей. Вернувшись из Камакуры, Дадзай с сильным приступом аппендицита попал в больницу. После операции у него начался перитонит, мучили сильные боли. Ему постоянно кололи наркотики, и, выйдя из больницы, Дадзай уже не мог без них обходиться. Еще в больнице он начал писать повесть «Цветы шутовства» («Докэно хана»), которая была опубликована в майском номере журнала «Японский романтизм».

Лежа в больнице, он узнал о том, что сделался знаменитым.

В июле того же 1935 года Дадзай переехал в городок Фунабаси префектуры Тиба. Там он прожил год и три месяца.

«К дому в Фунабаси я привязался как ни к какому другому. Там я написал и „Дас Гемайнэ“, и „Фальшивую весну“, и несколько других вещей. Когда пришла пора уезжать, я громко плакал и взывал: „Умоляю! Дайте мне еще хоть одну ночь провести в этом доме! Ведь и этот олеандр у входа посадил я! И этот платан в саду посадил я!“» («Пятнадцать лет жизни»).

Впрочем, жизнь в Фунабаси была не такой уж беспечальной. Вскоре после выхода из больницы обнаружилось, что Дадзай нуждается в постоянных дозах наркотика. Той суммы, которую высылал ему брат, едва хватало на жизнь, и для того, чтобы покупать наркотики, приходилось брать взаймы у друзей.

«В то время старший брат каждый месяц присылал мне по 90 йен на жизнь. Оплачивать еще и мои непредвиденные расходы он отказался. И это естественно. Я ведь не делал ровно ничего, чтобы отблагодарить брата за любовь. Делаю, что хочу, и прожигаю жизнь. С осени того года по улицам Токио бродил уже не я, а какой-то неопрятный, запущенный полубезумец. Он принимал разные обличья, но был во всех неизменно жалок» («Восемь видов Токио»).

«Я вырос в очень консервативной семье. Брать деньги в долг считалось самым тяжким грехом. Стремясь избавиться от долгов, я влезал в еще большие. Я сознательно увеличивал дозу, стараясь заглушить стыд. Сумма, выплачиваемая аптеке, неуклонно росла. Бывали моменты, когда я брел среди бела дня по Гиндзе и плакал горючими слезами. Хотел денег. Я одолжил примерно у двадцати человек, можно сказать, отобрал деньги силой. И умереть не мог. Прежде чем умереть, я должен был расплатиться с долгами» («Восемь видов Токио»).

«В то время, — вспоминает друг Дадзая, писатель Ямагиси Гайси, — нервы у Дадзая были натянуты до предела. Он напоминал мне человека с обнаженными нервами, противостоящего буре».

Вместе с тем это был один из самых плодотворных в творческом отношении периодов в жизни Дадзая. «Когда бы я ни заходил к нему, — вспоминает Асами Дзюн, — он всегда сидел, склонившись над рукописью. Обычно после укола он переживал стремительный взлет вдохновения. Наверное, он и кололся-то для того, чтобы писать».

В августе 1935 года состоялся первый конкурс на премию Акутагавы. Дадзай был одним из соискателей, он выдвинул на конкурс рассказ «Обратный ход» («Гякко»). Однако премия досталась Исикава Тацудзо, а Дадзай с Таками Дзюн и двумя другими писателями разделили второе место. В том же году осенью он познакомился с весьма влиятельным в те времена писателем Сато Харуо (близким школе эстетов — «тамбиха») и (очевидно, не без содействия последнего) стал сотрудничать с ведущими литературными журналами столицы — «Бунгакукай» («Мир литературы»), в сентябрьском номере которого появился рассказ Дадзая «Обезьяний остров» («Сару-га сима»), и «Бунгэй сюндзю» («Литературная летопись»), который в октябре опубликовал рассказ «Дас Гемайнэ».

Дадзай страстно хотел получить премию Акутагавы за 1936 год. И не только потому, что жаждал славы. Он возлагал большие надежды на причитающиеся лауреату 500 йен, которые помогли бы ему расплатиться с долгами. Дадзай писал отчаянные письма друзьям, прося их о содействии. Вот отрывок из его письма к члену отборочной комиссии Сато Харуо от 5 февраля 1936 года:

«Мое материальное положение ухудшается с каждым днем. Я думаю только о смерти. Кроме Вас, мне не на кого надеяться. Я умею быть благодарным. Я написал превосходное произведение. И смогу написать другие, еще лучшие. Вот уже десять лет, как я утратил всякий интерес к жизни. Я хороший человек. Я стараюсь, но судьба всегда против меня. Всего один шаг отделяет меня от смерти. О, я заплачу от радости, если получу премию. И смогу жить дальше, преодолевая любые трудности. Я сумею исцелиться. Не смейтесь надо мной, помогите мне! Только Вы один и можете мне помочь. Не отворачивайтесь от меня с отвращением. Я умею быть благодарным».

Премии Дадзай так и не получил, и это стало для него тяжелым ударом. Однако, несмотря на ухудшающееся душевное состояние, он продолжал писать. Стремление претворить себя в слове было единственным, что поддерживало его существование. Дадзай чувствовал себя избранником, который должен выразить чаяния своего поколения. «Красота искусства — это красота служения людям» — писал он («Листья»).

Его собственная жизнь стала ценна для него лишь постольку, поскольку могла стать литературой.

«Я дилетант. Человек с причудами. Жизнь — вот мое произведение. Я путаник. Все, что я пишу, какую бы форму это ни имело, все это моя жизнь как есть, без всяких прикрас» («Хлопоты одного дня»).

К Дадзаю Осаму, более чем к кому бы то ни было, применимы слова В. Шаламова: «Смотря на себя как на инструмент познания мира, как совершенный из совершенных приборов, я прожил свою жизнь, целиком доверяя личному ощущению, лишь бы это ощущение захватило меня целиком. Что бы ты в этот момент ни сказал — тут не будет ошибки».

«Человек хотя бы раз в жизни должен написать такое произведение, где он не обманывал бы самого себя», — пишет Дадзай Осаму. И далее: «Для меня писатель — всё. А написанное им — ничто, пустое место. Ни одно произведение не может быть выше своего создателя. Так называемые шедевры, в которых автор якобы „превзошел самого себя“, — пустая выдумка читателей» («Блуждающие огоньки»).

Надо сказать, что исповедальная литература существует в Японии спокон веков. Первые ее образцы относятся к X–XI векам, это дневники хэйанских дам. В «романе о себе», ставшем таким популярным во втором десятилетии XX века, соединились древние традиции японской прозы с традициями западноевропейского исповедального романа.

Одной из примечательных черт такой литературы является особая роль диалога и монолога, если можно так сказать, диалогичность монолога и монологичность диалога. Именно это мы наблюдаем почти во всех произведениях Дадзая Осаму.

Проникнуть в глубины своего сознания и выразить в слове сокровенные движения человеческой души — в этом видел Дадзай смысл своей жизни.

«Белое полотнище моей души испещрено какими-то мелкими знаками. Мне и самому непросто разгадать, что там начертано. Словно десятки муравьев, вылезши из моря туши, с еле внятным шорохом ползали, кружились по этому белому полотну, и на нем отпечатались их смутные следы. 14 если бы я сумел разобрать эти темные письмена, если бы я сумел их прочесть и понять, я смог бы объяснить, в чем смысл моего „долга“. Только очень уж это трудно» («Отец»).

В 1936 году почти все крупные литературные журналы столицы печатали новые произведения Дадзая Осаму. В первом номере журнала «Синтё» («Новое течение») появились «Записки слепого» («Мэкура-но соси»), в четвертом номере журнала «Бунгэй» — «Блуждающие огоньки» («Инка»). Дадзай продолжал сотрудничать и с журналом «Японский романтизм».

В феврале 1936 года, по настоянию Сато Харуо, Дадзай лег в больницу, надеясь исцелиться от наркомании, но лечение не дало никаких результатов, и, проведя в больнице около трех недель, он вернулся домой.

25 июня того же года вышел в свет первый сборник Дадзая «На закате дней».

«Я жил лишь для того, чтобы создать эту книгу. Теперь я чувствую себя мертвецом», — пишет он в одном из эссе.

В октябре, через три месяца после того, как Дадзай шумно отпраздновал выход в свет своего первого сборника, он, по настоянию Ибусэ Масудзи, лег в психиатрическую больницу Мусасино. Проведя там около месяца, он действительно вылечился от наркомании, но впал в состояние глубочайшей депрессии.

Выйдя из больницы, Дадзай сразу же начал писать рассказ «Human Lost», в котором впервые возникла тема «потерянного человека», достигшая полноты звучания в одном из последних его творений — «Исповеди „неполноценного“ человека» («Ниигэн сиккаку»).

Именно к этому времени относится увлечение Дадзая христианством. Еще в больнице он прочел Евангелие, и оно поразило его. В одном из писем к Хирэдзаки Дзюн (от 26 ноября 1936 года) Дадзай пишет:

«Двенадцатого числа я вышел из лечебницы. Не стану рассказывать тебе, что я испытал за месяц, проведенный на этом „складе людей“. Я отправил в новогодний номер „Синтё“ рассказ под названием „Human Lost“ (около сорока страниц), но и в нем я не сумел рассказать всего. Все мои планы о духовном возрождении растаяли, как град на листьях бамбука. Десять дней блуждал я по выжженной пустыне, пока не увидел ясно, что потерпел полное поражение… В больнице я не читал ничего, кроме Евангелия. Об этом я хотел бы как-нибудь поговорить с тобой. Поверь, я совершенно одинок».

Знакомство с христианским учением сыграло очень большую роль в его творческих исканиях, дав новое направление давно уже занимавшим его мыслям о природе греха, предательства, трусости. Во многих его произведениях отразились мучительные раздумья, связанные с христианством и Библией. Известный критик Камэи Кацуитиро (1907–1966) называет писателя «протестантом японского образца». Дадзай не принимал крещения и не принадлежал к какой-то определенной церкви, он выстраивал свои отношения с Богом исключительно по собственному разумению.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-09-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: