Пространство и время — структура, в которую вмещается вся реальность. Вне условий пространства и времени мы не можем познать ни один реальный предмет. Ничто в мире, согласно Гераклиту, не может превысить своей меры, а мера эта — пространственные и временные ограничения. В мифологическом мышлении пространство и время никогда не рассматриваются как чистые и пустые формы — они предстают там как великие таинственные силы, властвующие над всеми вещами, правящие и определяющие не только жизнь простых смертных, но и жизнь бессмертных богов.
Описывать и анализировать специфические черты, которые приобретают пространство и время в человеческом опыте, — такова одна из самых благодарных и важных задач антропологической философии. Наивно и безосновательно считать явление пространства и времени необходимым и тождественным для всех живых существ. Низшим организмам, очевидно, мы не можем приписать тот же род пространственных восприятий, что и человеку. И даже между человеческим миром и миром высших антропоидов остается в этом отношении явное и неустранимое различие. Если, однако, мы будем применять лишь наши обычные психологические методы, объяснить такое различие будет нелегко. Придется идти косвенным путем: проанализировать сначала формы человеческой культуры, чтобы затем раскрыть подлинный характер пространства и времени в нашем человеческом мире.
Первое, что выясняется в результате такого анализа, — это существование принципиального различия типов пространственного и временного опыта: не все формы этого опыта располагаются на одном и том же уровне. Есть высшие и низшие его слои, расположенные в определенном порядке. Низший слой можно назвать органическим пространством и временем. Каждый организм живет в определенной среде и, чтобы выжить, вынужден постоянно приспосабливаться к условиям этой среды. Даже у низших организмов приспособление к среде требует довольно сложной системы реакций, дифференциации между физическими стимулами и адекватными ответами на эти стимулы. Все это осуществляется на уровне индивидуального опыта. Кажется, даже новорожденные животные имеют очень тонкое и правильное чувство пространственного расстояния и направления. Только что вылупившийся из яйца цыпленок бежит направленно и склевывает зерна по пути. Особые условия, от которых зависит этот процесс пространственной ориентации, были тщательно изучены биологами и психологами. Пусть мы и не можем пока ответить на все запутанные вопросы о способности к ориентации у пчел, муравьев и перелетных птиц, мы по крайней мере можем дать отрицательные ответы. Например, мы не можем утверждать, что животные, осуществляя все эти сложные реакции, движимы процессами идеа-ции (ideational). Напротив, они как будто бы следуют неким телесным импульсам особого рода; у них нет умственного образа или идеи пространства, нет перспективы пространственных отношений.
|
Рассматривая более высоко организованных животных, мы встречаемся с новой формой пространства, которую можно обозначить как перцептуальное пространство. Это пространство — не просто чувственные данные; природа его очень сложна: в нем содержатся разнообразные элементы чувственного опыта — зрительные, тактильные, слуховые и кинестетические. Способ их соединения при построении перцептуального пространства оказывается одной из самых трудных проблем современной психологии чувственного восприятия. Великий ученый Герман фон Гельмгольц33* счел необходимым основать совершенно новую ветвь знания — создать науку “психологическая оптика”, чтобы решить проблемы, с которыми мы здесь сталкиваемся. Так или иначе, здесь остается еще много вопросов, которые пока просто не могут быть решены ясно и недвусмысленно. В истории современной психологии битва “на мрачном поле боя между нативизмом и эмпиризмом” кажется нескончаемой'.
|
Мы не касаемся здесь этого аспекта проблемы. Генетическая проблема, вопрос о происхождении пространственного восприятия, который в течение длительного времени оттеснял и затенял все другие проблемы, — это не единственный и даже не самый важный вопрос. С точки зрения общей теории познания и антропологической философии уже другой предмет спора возбуждает теперь наш интерес и перемещается в центр внимания. Мы должны анализировать не столько происхождение и развитие перцептуального пространства, сколько пространство символическое. В подходе к этой спорной проблеме мы оказываемся на грани человеческого и животного миров. С позиций органического пространства, или пространства действия, человек кажется во многих отношениях гораздо более слабым, чем животное. Ребенок вынужден обучаться многим навыкам, которые у животного существуют от рождения. Но этот недостаток у человека компенсируется другим даром, который есть только у него и который не имеет аналогий с чем бы то ни было в органической природе. Не непосредственно, а путем сложных и трудных мыслительных процессов человек приходит к идее абстрактного пространства —как раз она и есть такая идея, которая проясняет человеку путь не только к новому познавательному полю, но и к совершенно новому направлению в его культурной жизни.
|
Однако при объяснении и описании реальной природы абстрактного, или символического, пространства философы столкнулись с огромными трудностями. Первой и важнейшей заслугой греческой мысли было то, что она открыла существование такой вещи, как абстрактное пространство. И материалисты, и идеалисты одинаково высоко оценивали значение этого открытия. Но мыслители обоих направлений оказывались в тупике при объяснении его логических следствий и искали убежища в парадоксальных утверждениях. Так, Демокрит заявлял, что пространство — ничто цг| ov, но это ничто, тем не менее, есть подлинная реальность. Платон в “Тимее” трактовал понятие пространства как “гибридное понятие”, которое трудно описать адекватно. И даже в современной науке и философии эти давние затруднения остаются неразрешенными. Ньютон предостерегал от смешения абстрактного пространства — истинного математического пространства — с пространством нашего чувственного опыта. Обыкновенные люди, считал он, могут мыслить пространство, время и движение лишь на основании отнесенности этих понятий к воспринимаемым объектам. Но если мы хотим постичь некоторую научную или философскую истину, мы должны отказаться от этого принципа: в философии мы должны абстрагироваться от наших чувственных данных2. Эта Ньютонова точка зрения стала камнем преткновения для всех сенсуалистических систем. На этом пункте сосредоточил все свои критические атаки Беркли. Он утверждал, что Ньютоново “истинное математическое пространство” — фактически всего лишь воображаемое пространство, фикция человеческого ума. И если мы примем общие принципы теории познания Беркли, мы вряд ли сможем отказаться от такого взгляда: мы должны будем допустить, что абстрактное пространство не имеет аналога и основания в какой бы то ни было физической или психологической реальности. Геометрические точки и линии — ни физические, ни психологические объекты: это всего лишь символы абстрактных отношений. Как только мы припишем “истинность” этим отношениям, мы сразу же вынуждены будем переопределить сам смысл термина “истина”. Ведь в случае с абстрактным пространством мы имеем дело не с истиной вещей, а с истиной предложений и суждений.
Однако прежде чем будет сделан и систематически обоснован этот шаг, философия и наука должны будут проделать долгий путь, пройдя через многие опосредующие стадии. История этой проблемы все еще не написана, хотя сама задача проследить отдельные стадии ее развития очень привлекательна. Это позволило бы проникнуть в самую суть и общую направленность культурной жизни человечества. Я же вынужден здесь ограничиться рассмотрением лишь наиболее типичных стадий этой жизни. В условиях жизни первобытного общества мы вряд ли сможем обнаружить какие-либо следы идеи абстрактного пространства. Пространство первобытного человека — это пространство действия; а действие концентрируется вокруг его непосредственных практических потребностей и интересов. В той мере, в какой можно говорить о первобытном “понятии” пространства, оно не имеет чисто теоретического характера. Оно целиком пронизано конкретными индивидуальными или социальными чувственно-эмоциональными элементами. “До тех пор пока первобытный человек осуществляет свою техническую деятельность в пространстве, — писал Хайнц Вернер, — пока он измеряет расстояния, управляет лодкой, мечет копье в цель и т.д., — его пространство как поле деятельности, как прагматическое пространство по структуре не отличается от нашего. Но когда первобытный человек делает это пространство предметом представления и рефлексивного мышления, возникает совершенно первозданная идея, радикально отличающаяся от любой ее интеллектуализированной версии. Даже будучи систематизированной, идея пространства у первобытного человека синкретически связана с субъектом, это понятие намного более аффективно и конкретно, чем абстрактное пространство человека развитой культуры... Оно не столь объективно, измеримо и абстрактно по своим свойствам. Оно обнаруживает эгоцентрические или антропоморфные черты, оно физиогномически-динамично, укоренено в конкретном и субстанциальном”3.
С точки зрения первобытного менталитета и культуры и в самом деле кажется почти неразрешимой задача сделать. тот решающий шаг, который только и может привести нас от пространства действия к теоретическому, или научному, понятию пространства — к пространству геометрии. В нем исчезают все конкретные различия нашего непосредственного чувственного опыта. У нас нет больше визуального, тактильного, звукового или обонятельного пространства. Геометрическое пространство абстрагируется от всего того разнообразия и разнородности, которые навязывает нам раз-деленность наших чувств. Здесь, в геометрии, мы имеем дело с однородным, универсальным пространством. И только через посредство этой новой и особенной формы пространства человек смог прийти к понятию единого системного космического порядка. Идея такого порядка, единства и законосообразности Вселенной не могла быть выработана без идеи однородного пространства. Но должно было пройти еще очень много времени, прежде чем этот шаг мог быть сделан. Примитивное мышление не способно не только осмыслить систему пространства, но даже понять его схему. Конкретное пространство примитивного мышления не может быть приведено в схематическую форму. Этнография показала нам, что первобытные племена наделены чрезвычайно острым восприятием пространства. Туземец способен видеть мельчайшие детали своего окружения. Он чрезвычайно чувствителен к любому изменению в состоянии обычных объектов среды. Даже в самых трудных условиях он способен найти верную дорогу. С чрезвычайной точностью следует он за всеми поворотами реки, когда гребет или идет под парусом вниз или вверх по течению. Однако при ближайшем рассмотрении мы с удивлением замечаем, что вопреки этой способности у него обнаруживается странный недостаток понимания пространства. Если попросить его дать общее описание или начертить карту реки со всеми ее поворотами, он не сможет этого сделать и даже не поймет нашего вопроса. Здесь очень четко проявляется различие между конкретным и абстрактным пониманием пространства и пространственных отношений. Туземец очень хорошо знает течение реки, но его знакомство очень далеко от того, что можно назвать знанием в абстрактном, теоретическом смысле. Знакомство означает только представленность, презентацию; знание же включает и предполагает представление, репрезентацию. Представление о предмете — это совсем не то, что простое манипулирование им, для которого достаточно определенной серии действий и телодвижений, соотнесенных друг с другом или следующих одно за другим. Речь идет о привычке, приобретенной в результате постоянного и неизменного повторения тех или иных действии. Представления же о пространстве и пространственных отношениях означают нечто гораздо большее. Для представления о вещи недостаточно умения правильно и с практической пользой обращаться с нею — для этого надо иметь общую концепцию объекта и рассматривать его под разными углами зрения, чтобы обнаружить его взаимосвязи с другими объектами. Мы должны найти ему место, определить его положение в общей системе.
В истории человеческой культуры это колоссальное обобщение, которое ведет к концепции космического порядка, было, по-видимому, впервые сделано в вавилонской астрономии. Именно здесь мы находим первое определенное свидетельство того, как мысль преодолевает сферу конкретной практической жизни человека и становится силой, способной охватить всю Вселенную единым взглядом. Вот почему вавилонскую культуру и можно рассматривать как колыбель всей культурной жизни. Многие исследователи утверждали, что все мифологические, религиозные и научные концепции человечества берут начало из этого источника. Я не намерен оспаривать здесь панвавилонские теории" — я хочу поставить другой вопрос. Можно ли обосновать факт, что вавилоняне не только первыми наблюдали небесные феномены, но и первыми заложили основы научной астрономии и космологии? Важность небесных явлений никогда не ставилась под сомнение: человек очень рано стал замечать, что вся его жизнь зависит от некоторых общих космических условий. Восход и заход солнца, луна, звезды, смена времен года — все эти естественные явления, как известно, играют важную роль в первобытной мифологии. Но чтобы привести их в систему мысли, требовалось еще одно условие, выполнимое лишь при особых -обстоятельствах. Эти благоприятные обстоятельства действительно были налицо в истоках вавилонской культуры. Отто Нейгебауэр написал очень интересное исследование по истории древней математики, где уточнил многие прежние представления о ней. Согласно традиционной точке зрения, догреческая эпоха будто бы не знала научной математики. Было принято считать, что практические достижения вавилонян и египтян в области техники были значительными, но им не удалось открыть первоэлементы теоретической математики. Критический анализ наличных источников, считает Нейгебауэр, ведет нас совсем к другому заключению. Выяснилось, что прогресс вавилонской астрономии не был изолированным явлением: он зависел от гораздо более фундаментального факта — открытия и использования нового интеллектуального инструмента. Вавилоняне создали символическую алгебру. По сравнению с позднейшими достижениями математической мысли эта алгебра кажется слишком простой и элементарной. Тем не менее в ней содержится новая и чрезвычайно плодотворная концепция. Нейгебауэр прослеживает историю этой концепции, восходя к самым истокам вавилонской культуры. Чтобы понять характерные формы вавилонской алгебры, говорит нам исследователь, мы должны учесть историческую основу вавилонской цивилизации. Эта цивилизация развивалась в особых условиях: она была продуктом встречи и столкновения двух различных рас — шумеров и аккадян, — имевших различное происхождение и говоривших на не родственных друг другу языках. Аккадский язык — семитический, шумерский принадлежит к иной группе — не семитической и не индоевропейской. Когда эти два народа встретились и стали жить общей политической, социальной и культурной жизнью, перед ними встали новые проблемы, для решения которых потребовались новые интеллектуальные силы. Первоначальный шумерский язык был непонятен, расшифровка написанных на нем текстов была для аккадян трудным делом, требовавшим постоянных умственных усилий. Именно благодаря этим усилиям вавилоняне первоначально научились понимать значение абстрактных символов и пользоваться ими. “Каждая алгебраическая операция, — писал Нейгебауэр, — предполагает существование некоторых фиксированных символов как для математических операций, так и для количеств, над которыми эти операции производятся. Без такой концептуальной символики было бы невозможно оперировать количествами, которые выражены в числах, и было бы невозможно вывести из них новые комбинации. Но такая символика оказывалась насущно необходимой, чтобы писать на аккадском языке... Таким образом, вавилоняне с самого начала имели в своем распоряжении основу развития алгебры — удобную уместную символику”5.
В вавилонской астрономии, однако, мы находим всего лишь первые фазы того мощного движения, которое привело в конечном счете к интеллектуальному завоеванию пространства и открытию космического порядка, системы Вселенной. Математическая мысль сама по себе не могла привести к непосредственному решению этой проблемы, ибо на заре человеческой цивилизации математическая мысль никогда не появлялась в своей подлинной логической форме: она была, так сказать, окутана атмосферой мифической мысли. Первооткрыватели научной математики не могли прорваться сквозь этот покров. Пифагорейцы говорили о числе как о таинственной магической силе и даже в своей теории пространства пользовались мифическим языком. Это взаимопроникновение явно разнородных элементов становится особенно заметным во всех первоначальных космогонических системах. И вавилонская астрономия в целом оставалась мифической интерпретацией вселенной. Она уже не была ограничена ближайшей сферой конкретного, телесного, первозданного пространства. Пространство было, так сказать, перенесено с земли на небеса. Но даже обращаясь к порядку небесных явлений, человечество не могло забыть о своих земных нуждах и интересах. Человек впервые обратил свой взор на небеса не для того, чтобы лишь удовлетворить свою интеллектуальную любознательность. На самом деле человек искал на небесах свое собственное отражение и порядок человеческой Вселенной. Он чувствовал, что его мир бесчисленными видимыми и невидимыми нитями связан с общим порядком Вселенной, и пытался проникнуть в эту таинственную связь. Небесные явления, следовательно, не могли изучаться в отстраненном духе абстрактных размышлений и чистой науки. Они рассматривались как властелины и правители мира, как вершители человеческих судеб. Чтобы организовать политическую, социальную и моральную жизнь человека, нужно было, оказывается, обратиться к небесам. Ни одно человеческое явление не содержало в себе, как представлялось, собственного объяснения;
оно могло быть объяснено лишь путем соотнесения его с соответствующими небесными явлениями, от которых оно зависело. При таком рассмотрении становится ясно, почему пространство в первых астрономических системах не могло быть чисто теоретическим пространством. Оно вовсе не состоит из точек, линий или поверхностей в абстрактно-геометрическом смысле этих терминов. Оно наполнено магическими, божественными и демоническими силами. Первая и существеннейшая задача астрономии — проникнуть в природу и действие этих сил, чтобы уметь предвидеть и избегать их опасных влияний. Астрономия могла появиться лишь в этой мифологической и магической оболочке — в форме астрологии. Она была такой много тысячелетий; в некотором смысле она оставалась такой же и в первые века нашей эры, в культуре эпохи Возрождения. Даже Кеплер, подлинный основатель современной научной астрономии, всю жизнь бился над этой проблемой. Но в итоге последний шаг все-таки был сделан: астрономия сменила астрологию; геометрическое пространство заняло место мифического и мифологического — ложной и ошибочной формы символической мысли. И это открыло путь к новому и подлинному символизму — символизму современной науки.
Одна из первоочередных и наиболее трудных задач современной философии — понять все значение и подлинный смысл этого символизма. Если мы обратим внимание на эволюцию мышления Декарта, то увидим, что он начинает вовсе не с cogito ergo sum, а с понятия и идеи mathesis univer-salis34*. Этот идеал основывался на великом математическом открытии — аналитической геометрии. Так символическая мысль делает следующий шаг вперед, имевший много важных закономерных следствий. Стало ясно, что все наши знания о пространственных и временных отношениях должны быть переведены на другой язык — язык чисел, и что благодаря такому переводу и преобразованию яснее и точнее будет понята логическая истинность геометрической мысли.
Те же самые этапы развития мы обнаруживаем, когда переходим от проблемы пространства к проблеме времени. Здесь, правда, обнаруживаются не только совершенно точные аналогии, но также и характерные различия в развитии того и другого понятия. Согласно Канту, пространство есть форма нашего “внешнего опыта”, а время — форма “внутреннего опыта”. При истолковании своего внутреннего опыта человек сталкивается с новыми проблемами. Здесь он не может использовать те же методы, что при первых попытках организовать и систематизировать свои знания о физическом мире. У того и другого вопроса налицо, однако, общая основа. Ведь даже время осмысляется прежде всего не как специфическая форма человеческой жизни, а как общее условие органической жизни вообще. Органическая жизнь существует, лишь развертываясь во времени. Это не вещь, а процесс — нескончаемый непрерывный поток событий. И в этом потоке ничто не повторяется в той же самой форме. К органической жизни хорошо приложимы слова Гераклита: “Нельзя дважды войти в одну и ту же реку”. Когда мы имеем дело с проблемой органической жизни, мы прежде всего должны освободиться от того, что Уайтхед назвал предрассудком “простого размещения”. Организм никогда не локализован в единственном мгновении. В его жизни три вида времени — настоящее, прошедшее и будущее — создают некое целое, которое нельзя расщепить на отдельные элементы. “Le present est charge du passe, et gros de I'ave-nir”*, — говорил Лейбниц. Мы не можем описать состояние организма в данный момент, не рассматривая его историю, не соотнося его с будущим состоянием, с точки зрения которого теперешнее состояние — всего лишь переходная стадия.
Один из виднейших физиологов XIX в. Эвальд Геринг отстаивал теорию, согласно которой память должна рассматриваться как общая функция всей органической материи6. Это не только феномен нашей сознательной жизни, память — явление, распространяющееся на всю сферу живой природы. Принимая и развивая эту теорию, Р.Семон строит на ее основе новую общую схему психологии. Согласно Семону, единственно научный подход к психологии — трактовка ее как “мнемической биологии”. “Мнема” была определена Семеном как принцип сохранения и изменения всех органических случайностей. Память и наследование — два аспекта одной и той же органической функции. Каждый стимул, действующий на организм, оставляет в нем “роспись” (“энграмму”), определенный физиологический след; все будущие реакции организма зависят от цепи этих “росписей”, от взаимосвязанных их комплексов7. Однако даже если мы примем общий тезис Геринга и Се-мона, мы будем еще весьма далеки от объяснения роли и значения памяти в нашем человеческом мире. Антропологическое понятие, мнемы, или памяти, — это нечто совсем иное. Трактуя память как общую функцию всей органической материи, мы подразумеваем лишь, что организм сохраняет следы прежнего опыта, которые оказывают влияние на его последующие реакции. Однако для памяти в человеческом смысле слова недостаточно сохранения “скрытого ос-
* “Настоящее отягощено прошедшим и чревато будущим” {франц.).
татка предшествующего воздействия стимула”8. Само по себе наличие, общая сум^а этих остатков не может исчерпать явление памяти. Память включает процесс узнавания и идентификации — мыслительный процесс большой сложности. Прежние впечатления должны не просто повторяться — они должны быть упорядочены и локализованы, а также соотнесены с различными моментами во времени. Такое размещение невозможно без понимания времени как общей схемы — упорядоченной последовательности, включающей в себя все отдельные события. Осознание времени необходимо предполагает понятие такой упорядоченной последовательности, соответствующей той другой схеме, которую мы называем пространством.
Память как простое воспроизведение ранее происшедших событий существует и в жизни высших животных. В какой степени оно зависит от идеальных процессов, сравнимых с теми, которые мы находим у человека, — это трудная, порождающая много споров проблема. В своей последней книге Роберт Йеркс посвятил исследованию и прояснению этой проблемы особую главу. Есть ли в действиях этих животных, говорит он, имея в виду шимпанзе, “нечто сходное с воспоминанием, припоминанием, узнаванием предыдущего опыта или же для них с глаз долой значит из головы вон? Могут ли они предвидеть, ожидать, воображать — и на основе таких знаний готовиться к будущим событиям?...Могут ли они решать проблемы и вообще приспосабливаться к ситуациям в окружающей среде с помощью символических операций, аналогичных нашим вербальным символам, так же, как посредством ассоциаций, функционирующих подобно знакам!”9. Йеркс склоняется к утвердительному ответу на эти вопросы. Однако даже если мы принимаем все эти свидетельства, основной вопрос остается нерешенным. Ибо речь идет здесь не столько о факте наличия идеальных процессов у человека и животных, сколько о форме этих процессов. Мы не можем описать человеческое воспоминание как простой возврат к событию, как слабый образ или копию прежних впечатлений. Это как раз не простое повторение, а скорее возрождение прошлого — оно включает творческий и конструктивный процесс. Недостаточно просто собрать разрозненные данные прошлого опыта: мы действительно должны пере-собрать (re-collect), организовать и синтезировать их, сфокусировать в мысли.
Именно такого рода пересобирающее (recollection) воспоминание и есть специфически человеческая форма памяти, отличающая ее от всех других явлений животной и органической жизни.
Конечно, в нашем обыденном опыте мы находим много форм воспоминаний или памяти, которые очевидно не соответствуют этому описанию. Многие, а возможно и большинство явлений памяти могут быть совершенно адекватно описаны на основе обычного подхода сенсуалистических школ, т.е. объяснения простым механизмом “ассоциации идей”. Многие психологи убеждены, что нет лучшего способа проверить память человека, чем узнать, как много слов и слогов, лишенных смысла, он в состоянии сохранить в памяти и повторить по прошествии некоторого времени. Опыты, основанные на этой предпосылке, казалось, дали точное измерение человеческой памяти. Одним из важнейших вкладов Бергсона в психологию можно считать отрицание им всех этих механических теорий памяти. Согласно его точке зрения, развитой им в “Материи и памяти”, память — гораздо более глубокое и сложное явление. Она предполагает “интернализацию” и интенсификацию, она означает взаимопроникновение всех элементов нашей прошлой жизни. В работе Бергсона эта теория стала новым метафизическим исходным пунктом, краеугольным камнем его философии жизни.
Мы не касаемся здесь метафизического аспекта проблемы. Объект нашего исследования феноменология человеческой культуры. Мы должны попытаться, следовательно, проиллюстрировать и осветить вопрос с помощью конкретных примеров из культурной жизни человека. Классическая иллюстрация — жизнь и творчество Гёте35*. Символическая память — процесс, с помощью которого человек не просто повторяет свой прошлый опыт, но и перестраивает его. Воображение становится необходимым элементом подлинного воспоминания. Потому-то Гёте и назвал свою автобиографию “Поэзия и правда” (“Dichtung und Wahrheit”). Это не значит, что он включил в рассказ о своей жизни какие-то моменты воображения и вымысла. Он хотел открыть и описать истину своей жизни, но эта истина могла быть обретена только так, что отдельным разрозненным фактам жизни была придана поэтическая — т.е. символическая — форма. И другие поэты сходным образом описывали свое творчество. Быть поэтом, провозглашал Генрик Ибсен, значит вершить суд над собой10. Поэзия — одна из форм, в которой человек может вынести приговор себе и своей жизни. Это и самопознание, и самокритика — самокритика не в моральном смысле: это не признание или обвинение, не оправдание или осуждение, а новое и более глубокое понимание, переосмысление личной жизни поэта. Этот процесс не ограничен поэзией: он может развертываться, используя любые другие средства художественной выразительности. Взглянув на автопортреты Рембрандта, относящиеся к различным периодам его жизни, увидишь в чертах его лица целый рассказ о его жизни, о его личности и его развитии как художника.
Поэтическое творчество, однако, — не единственная, и далее, возможно, не самая характерная форма символической памяти. Великим примером автобиографии была и остается “Исповедь” Августина. Здесь уже совсем другой тип самоисследования. Августин не рассказывает о событиях своей частной жизни, которые ему вряд ли важно было запоминать и фиксировать. Рассказанная Августином драма — это религиозная драма человечества. Его собственное обращение — только повторение и отображение универсального религиозного процесса — человеческого грехопадения и спасения. Каждая строка в книге Августина имеет не только историческое, но также скрытое символическое значение. Августин не мог представить свою жизнь и рассказать о ней без символического языка христианской веры. Так он стал одновременно и великим религиозным мыслителем, и основателем новой психологии, нового метода самонаблюдения и самоанализа.
До сих пор мы рассматривали только один аспект времени — отношение настоящего и прошлого. Существует, однако, и другой, может быть, более важный и специфичный аспект структуры человеческой жизни. Его можно назвать третьим измерением времени, измерением будущего. В нашем осознании времени будущее — необходимый элемент. Даже на самых ранних этапах жизни этот элемент уже играет ведущую роль. “Для всего начального этапа развития жизни идей характерно, — писал Вильям Штерн, — что они, кажется, не столько сосредоточиваются на прошлом, сколько на ожидании будущего, пусть и ближайшего будущего. Мы впервые встречаемся здесь с общим законом развития. Соотнесенность с будущим усваивается сознанием скорее, чем отнесенность к прошлому”11. В нашей последующей жизни эта тенденция становится даже более явной. Мы в гораздо большей мере живем в наших сомнениях и опасениях, наших страхах и надеждах на будущее, чем в воспоминаниях и сиюминутных повседневных занятиях. Это должно показаться на первый взгляд сомнительным человеческим обретением, ибо оно вводит в человеческую жизнь элемент неопределенности, чуждый всем другим существам. Кажется, что человек стал бы мудрее и счастливее, если бы освободился от этой фантастической идеи, он этого миража будущего. Философы, поэты и великие религиозные проповедники во все времена предостерегали человека от этого источника постоянного самообмана. Религия убеждает человека не бояться будущего; земная мудрость советует ему довольствоваться сегодняшним днем, не заботясь о завтрашнем. “Quid sit futurum eras fuge quaerere”, — говорил Гораций. Но человек никогда не мог последовать этому совету. Думать о будущем — необходимая часть его природы.
В известном смысле эта тенденция, кажется, не выходит из границ органической жизни вообще: для всех органических процессов характерно то, что мы не можем их описать, не обращаясь к будущему. Так можно истолковать большую часть инстинктов у животных. Инстинктивные действия не вызваны непосредственными нуждами — это импульсы, направленные к будущему, часто довольно-таки отдаленному. Результат этих действий самим животным, которые их выполняют, не виден: он скажется только на жизни следующего поколения. Знакомясь с книгой Жана Фабра “Энтомологические воспоминания”, мы чуть ли не на каждой странице находим поразительные примеры этой особенности инстинктов у животных.
Но все это не требует и не доказывает существования некоей “идеи”, понимания или осознания будущего у низших организмов. Но как только мы начинаем рассматривать жизнь высших животных, возникают некоторые сомнения. Многие компетентные наблюдатели говорили о наличии у высших животных предвидения, и, кажется, без этого допущения мы вряд ли сумеем адекватно описать их поведение. В опытах Вольфа животное принимает знак поощрения за реальную награду — и это кажется сознательным предвосхищением будущих фактов: животное “ожидает”, что эти знаки могут быть позднее обменены на пищу. “Невелико число наблюдений, — писал Вольфганг Келер, — в которых с очевидностью учитывалась бы будущая случайность, и теоретически важно, мне кажется, что наиболее четкое усмотрение будущего события происходит тогда, когда предвосхищаемое событие было запланированным действием самого животного. В подобных случаях животное подчас готово было потратить много времени на подготовительную работу в собственном смысле слова....Если такая предварительная работа, очевидно, проделываемая с расчетом на конечную цель, продолжается долго, но не приближает к цели сколько-нибудь видимым образом, то налицо по крайней мере некоторые признаки ощущения будущего”12.