ПОДГОТОВКА К ИТОГОВОМУ ОТ РУСТЬЮТОРС




«Юшка» А.П. Платонов

Давно, в старинное время, жил у нас на улице старый на вид человек. Он работал в кузнице при большой московской дороге; он работал подручным помощником у главного кузнеца, потому что он плохо видел глазами и в руках у него мало было силы. Он носил в кузницу воду, песок и уголь, раздувал мехом горн, держал клещами горячее железо на наковальне, когда главный кузнец отковывал его, вводил лошадь в станок, чтобы ковать ее, и делал всякую другую работу, которую нужно было делать. Звали его Ефимом, но все люди называли его Юшкой.

Он был мал ростом и худ; на сморщенном лице его, вместо усов и бороды, росли по отдельности редкие седые волосы; глаза же у него были белые, как у слепца, и в них всегда стояла влага, как неостывающие слезы.Юшка жил на квартире у хозяина кузницы, на кухне. Утром он шел в кузницу, а вечером шел обратно на ночлег. Хозяин кормил его за работу хлебом, щами и кашей, а чай, сахар и одежда у Юшки были свои; он их должен покупать за свое жалованье — семь рублей и шестьдесят копеек в месяц. Но Юшка чаю не пил и сахару не покупал, он пил воду, а одежду носил долгие годы одну и ту же без смены: летом он ходил в штанах и в блузе, черных и закопченных от работы, прожженных искрами насквозь, так что в нескольких местах видно было его белое тело, и босой, зимою же он надевал поверх блузы еще полушубок, доставшийся ему от умершего отца, а ноги обувал в валенки, которые он подшивал с осени, и носил всякую зиму всю жизнь одну и ту же пару.

Когда Юшка рано утром шел по улице в кузницу, то старики и старухи подымались и говорили, что вон Юшка уж работать пошел, пора вставать, и будили молодых. А вечером, когда Юшка проходил на ночлег, то люди говорили, что пора ужинать и спать ложиться — вон и Юшка уж спать пошел.А малые дети и даже те, которые стали подростками, они, увидя тихо бредущего старого Юшку, переставали играть на улице, бежали за Юшкой и кричали:— Вон Юшка идет! Вон Юшка!Дети поднимали с земли сухие ветки, камешки, сор горстями и бросали в Юшку.— Юшка! — кричали дети. — Ты правда Юшка?Старик ничего не отвечал детям и не обижался на них; он шел так же тихо, как прежде, и не закрывал своего лица, в которое попадали камешки и земляной сор. Дети удивлялись Юшке, что он живой, а сам не серчает на них. И они снова окликали старика:— Юшка, ты правда или нет?Затем дети снова бросали в него предметы с земли, подбегали к нему, трогали его и толкали, не понимай, почему он не поругает их, не возьмет хворостину и не погонится за ними, как все большие люди делают. Дети не знали другого такого человека, и они думали — вправду ли Юшка живой? Потрогав Юшку руками или ударив его, они видели, что он твердый и живой.Тогда дети опять толкали Юшку и кидали в него комья земли, — пусть он лучше злится, раз он вправду живет на свете. Но Юшка шел и молчал. Тогда сами дети начинали серчать на Юшку. Им было скучно и нехорошо играть, если Юшка всегда молчит, не пугает их и не гонится за ними. И они еще сильнее толкали старика и кричали вкруг него, чтоб он отозвался им злом и развеселил их. Тогда бы они отбежали от него и в испуге, в радости снова бы дразнили его издали и звали к себе, убегая затем прятаться в сумрак вечера, в сени домов, в заросли садов и огородов. Но Юшка не трогал их и не отвечал им. Когда же дети вовсе останавливали Юшку или делали ему слишком больно, он говорил им:— Чего вы, родные мои, чего вы, маленькие!.. Вы, должно быть, любите меня!.. Отчего я вам всем нужен?.. Обождите, не надо меня трогать, вы мне в глаза землей попали, я не вижу. Дети не слышали и не понимали его.
Они по-прежнему толкали Юшку и смеялись над ним. Они радовались тому, что с ним можно все делать, что хочешь, а он им ничего не делает. Юшка тоже радовался. Он знал, отчего дети смеются над ним и мучают его. Он верил, что дети любят его, что он нужен им, только они не умеют любить человека и не знают, что делать для любви, и поэтому терзают его.Дома отцы и матери упрекали детей, когда они плохо учились или не слушались родителей: «Вот ты будешь такой же, как Юшка! — Вырастешь, и будешь ходить летом босой, а зимой в худых валенках, и все тебя будут мучить, и чаю с сахаром не будешь пить, а одну воду!»Взрослые пожилые люди, встретив Юшку на улице, тоже иногда обижали его. У взрослых людей бывало злое горе или обида, или они были пьяными, тогда сердце их наполнялось лютой яростью. Увидев Юшку, шедшего в кузницу или ко двору на ночлег, взрослый человек говорил ему:— Да что ты такой блажно?й, непохожий ходишь тут? Чего ты думаешь такое особенное? Юшка останавливался, слушал и молчал в ответ.— Слов у тебя, что ли, нету, животное такое! Ты живи просто и честно, как я живу, а тайно ничего не думай! Говори, будешь так жить, как надо? Не будешь? Ага!.. Ну ладно!И после разговора, во время которого Юшка молчал, взрослый человек убеждался, что Юшка во всем виноват, и тут же бил его. От кротости Юшки взрослый человек приходил в ожесточение и бил его больше, чем хотел сначала, и в этом зле забывал на время свое горе. Юшка потом долго лежал в пыли на дороге. Очнувшись, он вставал сам, а иногда за ним приходила дочь хозяина кузницы, она подымала его и уводила с собой.— Лучше бы ты умер, Юшка, — говорила хозяйская дочь. — Зачем ты живешь? Юшка глядел на нее с удивлением. Он не понимал, зачем ему умирать, когда он родился жить.— Это отец-мать меня родили, их воля была, — отвечал Юшка, — мне нельзя помирать, и я отцу твоему в кузне помогаю.— Другой бы на твое место нашелся, помощник какой!— Меня, Даша, народ любит! Даша смеялась.— У тебя сейчас кровь на щеке, а на прошлой неделе тебе ухо разорвали, а ты говоришь — народ тебя любит!..— Он меня без понятия любит, — говорил Юшка. — Сердце в людях бывает слепое.— Сердце-то в них слепое, да глаза у них зрячие! — произносила Даша. — Иди скорее, что ль! Любят-то они по сердцу, да бьют тебя по расчету.— По расчету они на меня серчают, это правда, — соглашался Юшка. — Они мне улицей ходить не велят и тело калечат.— Эх ты, Юшка, Юшка! — вздыхала Даша. — А ты ведь, отец говорил, нестарый еще!— Какой я старый!.. Я грудью с детства страдаю, это я от болезни на вид оплошал и старым стал...По этой своей болезни Юшка каждое лето уходил от хозяина на месяц. Он уходил пешим в глухую дальнюю деревню, где у него жили, должно быть, родственники. Никто не знал, кем они ему приходились.Даже сам Юшка забывал, и в одно лето он говорил, что в деревне у него живет вдовая сестра, а в другое, что там племянница.

Иной раз он говорил, что идет в деревню, а в иной, что в самоё Москву. А люди думали, что в дальней деревне живет Юшкина любимая дочь, такая же незлобная и лишняя людям, как отец.В июне или августе месяце Юшка надевал на плечи котомку с хлебом и уходил из нашего города. В пути он дышал благоуханием трав и лесов, смотрел на белые облака, рождающиеся в небе, плывущие и умирающие в светлой воздушной теплоте, слушал голос рек, бормочущих на каменных перекатах, и больная грудь Юшки отдыхала, он более не чувствовал своего недуга — чахотки. Уйдя далеко, где было вовсе безлюдно, Юшка не скрывал более своей любви к живым существам. Он склонялся к земле и целовал цветы, стараясь не дышать на них, чтоб они не испортились от его дыхания, он гладил кору на деревьях и подымал с тропинки бабочек и жуков, которые пали замертво, и долго всматривался в их лица, чувствуя себя без них осиротевшим. Но живые птицы пели в небе, стрекозы, жуки и работящие кузнечики издавали в траве веселые звуки, и поэтому на душе у Юшки было легко, в грудь его входил сладкий воздух цветов, пахнущих влагой и солнечным светом.По дороге Юшка отдыхал. Он садился в тень подорожного дерева и дремал в покое и тепле. Отдохнув, отдышавшись в поле, он не помнил более о болезни и шел весело дальше, как здоровый человек. Юшке было сорок лет от роду, но болезнь давно уже мучила его и состарила прежде времени, так что он всем казался ветхим.И так каждый год уходил Юшка через поля, леса и реки в дальнюю деревню или в Москву, где его ожидал кто-то или никто не ждал, — об этом никому в городе не было известно.Через месяц Юшка обыкновенно возвращался обратно в город и опять работал с утра до вечера в кузнице. Он снова начинал жить по-прежнему, и опять дети и взрослые, жители улицы, потешались над Юшкой, упрекали его за безответную глупость и терзали его. Юшка смирно жил до лета будущего года, а среди лета надевал котомку за плечи, складывал в отдельный мешочек деньги, что заработал и накопил за год, всего рублей сто, вешал тот мешочек себе за пазуху на грудь и уходил неизвестно куда и неизвестно к кому. Но год от году Юшка все более слабел, потому шло и проходило время его жизни и грудная болезнь мучила его тело и истощала его. В одно лето, когда Юшке уже подходил срок отправляться в свою дальнюю деревню, он никуда не пошел. Он брел, как обычно вечером, уже затемно из кузницы к хозяину на ночлег. Веселый прохожий, знавший Юшку, посмеялся над ним:— Чего ты землю нашу топчешь, божье чучело! Хоть бы ты помер, что ли, может, веселее бы стало без тебя, а то я боюсь соскучиться...И здесь Юшка осерчал в ответ — должно быть, первый раз в жизни.— А чего я тебе, чем я вам мешаю!.. Я жить родителями поставлен, я по закону родился, я тоже всему свету нужен, как и ты, без меня тоже, значит, нельзя...Прохожий, не дослушав Юшку, рассердился на него:— Да ты что! Ты чего заговорил? Как ты смеешь меня, самого меня с собой равнять, юрод негодный!— Я не равняю, — сказал Юшка, — а по надобности мы все равны...— Ты мне не мудруй! — закричал прохожий. — Я сам помудрей тебя! Ишь, разговорился, я тебя выучу уму!Замахнувшись, прохожий с силой злобы толкнул Юшку в грудь, и тот упал навзничь.— Отдохни, — сказал прохожий и ушел домой пить чай.Полежав, Юшка повернулся вниз лицом и более не пошевелился и не поднялся.Вскоре проходил мимо один человек, столяр из мебельной мастерской. Он окликнул Юшку, потом переложил его на спину и увидел во тьме белые открытые неподвижные глаза Юшки. Рот его был черен; столяр вытер уста Юшки ладонью и понял, что это была спекшаяся кровь. Он опробовал еще место, где лежала голова Юшки лицом вниз, и почувствовал, что земля там была сырая, ее залила кровь, хлынувшая горлом из Юшки.— Помер, — вздохнул столяр. — Прощай, Юшка, и нас всех прости. Забраковали тебя люди, а кто тебе судья!..Хозяин кузницы приготовил Юшку к погребению. Дочь хозяина Даша омыла тело Юшки, и его положили на стол в доме кузнеца. К телу умершего пришли проститься с ним все люди, старые и малые, весь народ, который знал Юшку и потешался над ним и мучил его при жизни.Потом Юшку похоронили и забыли его. Однако без Юшки жить людям стало хуже. Теперь вся злоба и глумление оставались среди людей и тратились меж ними, потому что не было Юшки, безответно терпевшего всякое чужое зло, ожесточение, насмешку и недоброжелательство.Снова вспомнили про Юшку лишь глубокой осенью.

В один темный непогожий день в кузницу пришла юная девушка и спросила у хозяина-кузнеца: где ей найти Ефима Дмитриевича?— Какого Ефима Дмитриевича? — удивился кузнец. — У нас такого сроду тут и не было.Девушка, выслушав, не ушла, однако, и молча ожидала чего-то. Кузнец поглядел на нее: что за гостью ему принесла непогода. Девушка на вид была тщедушна и невелика ростом, но мягкое чистое лицо ее было столь нежно и кротко, а большие серые глаза глядели так грустно, словно они готовы были вот-вот наполниться слезами, что кузнец подобрел сердцем, глядя на гостью, и вдруг догадался:— Уж не Юшка ли он? Так и есть — по паспорту он писался Дмитричем...— Юшка, — прошептала девушка. — Это правда. Сам себя он называл Юшкой. Кузнец помолчал.— А вы кто ему будете? — Родственница, что ль?— Я никто. Я сиротой была, а Ефим Дмитриевич поместил меня, маленькую, в семейство в Москве, потом отдал в школу с пансионом...
Каждый год он приходил проведывать меня и приносил деньги на весь год, чтоб я жила и училась. Теперь я выросла, я уже окончила университет, а Ефим Дмитриевич в нынешнее лето не пришел меня проведать. Скажите мне, где же он, — он говорил, что работал у вас двадцать пять лет...— Половина полвека прошло, состарились вместе, — сказал кузнец. Он закрыл кузницу и повел гостью на кладбище. Там девушка припала к земле, в которой лежал мертвый Юшка, человек, кормивший ее с детства, никогда не евший сахара, чтоб она ела его. Она знала, чем болел Юшка, и теперь сама окончила ученье на врача и приехала сюда, чтобы лечить того, кто ее любил больше всего на свете и кого она сама любила всем теплом и светом своего сердца...С тех пор прошло много времени. Девушка-врач осталась навсегда в нашем городе. Она стала работать в больнице для чахоточных, она ходила по домам, где были туберкулезные больные, и ни с кого не брала платы за свой труд. Теперь она сама уже тоже состарилась, однако по-прежнему весь день она лечит и утешает больных людей, не утомляясь утолять страдание и отдалять смерть от ослабевших. И все ее знают в городе, называя дочерью доброго Юшки, позабыв давно самого Юшку и то, что она не приходилась ему дочерью.

«Грустная история семьи Муравьед» Э. Керет

Весь городок был собственно одной длинной улицей. По десятку домов с каждой стороны. Перед каждым домом — деревянный забор. Так что, если взять палку и побежать вдоль, так чтобы конец палки ударял по деревянным планкам, поднимая неимоверный шум, можно было за один раз пробежать весь городок. Именно это все время и делали ребятишки. Если начать бег с левой стороны на север, последний дом на улице, тот дом, чей забор был последний, а потом стоял столб, где надо было перекладывать палку в другую руку, это был дом Хасиды Швайга. Большинство ребятишек предпочитали бежать по левой стороне, потому что по правую сторону жил Нехемия Гирш, который был немного помешанный, и выскакивал иногда на улицу с ружьем, крича, что они «ди туркен» и грозился застрелить их. Но лучше всего было бежать с севера на юг, потому что те кто бежал так, заканчивал свой бег у одного из двух домиков, самых замечательных в городке, и в каждом из них можно было получить угощение. В одном из домов жил Элиягу Офри, с настоящей черной кожей и пружинистыми волосами, а прямо напротив него жила семья Муравьед. Дов и Нехама Муравьед и их сын Ариэль. А Дов Муравьед был не только самый приятный человек в городке — об этом никто не спорил — он был еще и самый особенный человек. Все его тело было покрыто густой блестящей шерстью, у него был удивительный нос и он умел так прекрасно танцевать и рассказывал такие смешные истории.
В пятницу вечером все собирались на том краю улицы. Элиягу Офри выносил жестяную коробку из-под маслин, стучал по ней и гортанно кричал: «Ха… Ха… Ха!», как будто задыхаясь, а Дов Муравьед начинал танцевать. Это было зрелище! Он танцевал каждую пятницу и это никогда не надоедало. Его движения и его шерсть, искрившаяся при свете факелов, и язык, что высовывался у него изо рта и тоже плясал, словно жил отдельной жизнью. Это в самом деле было нечто! Взрослые поднимали детишек на плечи, чтобы тем было видно, и все в такт танцу били в ладоши. После того, как Дов и Офри заканчивали свое представление, Иона Голубь играл на своей скрипке и все танцевали. И Дов Муравьед присоединялся к общему кругу, и прочие с завистью глядели, как он берет в свои огромные руки, покрытые шерстью, ладони тех, кто танцевал с ним рядом.«Как будто бы одеваешь перчатки» — рассказывали те, кто уже удостоился этого почетного отличия. — «Ужасно приятно!»

Иногда Дов и Элиягу Офри устраивали такие вечера посреди недели и все оставались танцевать почти до утра, и дети тоже. В те дни еще не было в городке школы, еще никто не слышал о такой диковине, и никого не волновало, что дети не засыпают допоздна.

Все изменилось в один день, когда в городке появился Александер Манч. Он появился, конечно, неизвестно откуда. Потому что для жителей городка любое место, которое было не в городке, находилось неизвестно где. Все знали, что кроме городка есть в мире еще и Минск, и Рош Пина, и Измир, но никто там не бывал, разве что Нехемия Гирш. Александер Манч прибыл в городок около десяти часов утра, и Эяль Кастерштейн, который именно в это время несся с палкой вдоль заборов от дома Хасиды Швайга на юг, столкнулся с ним и повалил в лужу. Эяль попросил прощения и попытался помочь Манчу встать, но он продолжал сидеть в луже и ругал Эяля и всех других ребятишек, что они хулиганы, и что их место в школе или вообще в тюрьме. Он кричал таким громким голосом, что из своего дома выскочил Нехемия Гирш со своим кремневым ружьем и стал грозить, что если Манч не заткнется, он выстрелит в него из своего верного ружья, из которого он поубивал много мусульман.

Но Манч не только не перестал, он закричал на октаву выше, что не для того он пришел сюда пешком из Берна, чтобы банда воров пристрелила его, как собаку. Гирш, у которого в городке была (и поделом) репутация человека нервного, уже начал сыпать порох на полку своего кремневого ружья. На счастье Манча, его крики услышал Иона Голубь, который спал в тот день допоздна. Иона вырвал из рук Гирша ружье, и даже сумел успокоить Манча и поднять его из лужи. Манча в тот же час доставили к дому Хасиды Швайга, там дали ему сухие штаны и приготовили кофе со сливками.

Узнав, что у городка, куда его забросило, нет не только имени, но и школы, Манч разозлился. Любой культурный человек, объяснил Манч, разозлился бы на его месте, а особенно он, ведь в Берне он был известным преподавателем. Он потребовал от Ионы Голуба сегодня же собрать всех жителей городка на собрания. В тот же вечер — это была пятница — все сошлись на краю городка. Офри оставил свою жестянку из-под маслин дома, а Дов Муравьед не танцевал. Все только стояли молча и слушали Манча, который говорил почти час. Манч сказал, что необходимо немедленно объявить о том, что у городка есть имя, и о том, что в городке открылась школа, во главе которой стоять будет он. Он сказал семь раз слово «культура», три раза — «левантизм» и пять раз — «стыд и позор», а между ними он вставил еще всякие слова и цитаты на разных языках, которых никто не знал. Когда Манч закончил, он пронзил всех сияющим грозным взглядом, сам себе захлопал, еще два раза сказал «культура» и один раз — «для будущих поколений», после чего спустился со сцены. Манч спустился со сцены и гордым шагом пошел к дому Хасиды Швайга, а обсуждение продолжилось без него. На самом деле не было никакого обсуждения, говорили только Гирш и Иона Голубь. Гирш сказал, что турку нельзя показывать, что его боятся и что, по его мнению, можно пристрелить его, как собаку. Иона Голубь, напротив, советовал сделать все, что сказал Манч. Потому что, если не сделать все в точности, как сказал Манч, он вечно будет всем надоедать. В конце проголосовали. Все воздержались, потому что не поняли, что же произошло, кроме Нехемии Гирша, который демонстративно в голосовании не участвовал, и Ионы Голуба, который проголосовал за оба предложения Манча. Назавтра утром официально объявили, что у городка есть название и начали строить школу на месте старого амбара. Манч предложил назвать городок «Прогресс», потому что верил, что это явится символом осуществления общих стремлений, и все с ним согласились, потому что очень хорошо помнили слова Ионы Голуба, сказанные в прошлий вечер. Иона даже приготовил большой плакат с новым названием, чтобы повесить на южном въезде в городок, и пообещал сделать еще один, чтобы повесить на северном въезде. Остальные помогали делать школу, все кроме Гирша, который орлом крутился вокруг старого амбара, держал в руках свое кремневое ружье и пронзал Манча сверкающим враждебным взглядом.

Школу построили за две недели. На время строительства Манч запретил праздники, чтобы жители городка не тратили даром сил, но после пообещал культурное мероприятие. В праздничный вечер, устроенный в честь окончания строительства, Манч запретил Офри стучать по своей жестянки, а Дову Муравьеду — танцевать. Вместо этого он продекламировал три стихотворения Шиллера и одно — Гете, а также сыграл на скрипке Ионы мелодию, под которую трудно было плясать и которую написал какой-то австриец, который уже умер. После чего Манч заставил всех идти спать, потому что завтра должен был быть день работы и учения, первый в прекрасной традиции, которая изменит лицо городка «Прогресс» из конца в конец.

Школа начала работать, и за несколько недель к ней даже привыкли. «Ко всему привыкаешь, даже к углям, тлеющим у тебя в руках»- сказал Нехемия Гирш, которому хорошо врезалось в память время, проведенное им в турецком плену. Он по-прежнему приходил иногда на школьный двор со своим кремневым ружьем… Но в отличие от Гирша многие люди и в самом деле были довольны тем, что появилась школа, потому что дети перестали бегать с палками вдоль заборов и больше не шумели. Манч разделил учебу по дням недели: в воскресенье, понедельник и вторник учили «культуру», в эти дни детей заставляли учить наизусть стихи на языке, которого они не понимали, а среда, четверг и пятница были днями, посвященными «Wiesenschaft». В эти дни учили науку. Грустная история семьи Муравьед началась приблизительно через три месяца после основания школы, в пятницу, последний из дней науки на той неделе.

Пятница была «Днем животных и растений», и Манч посвящал ее каждый раз животному или растению, которые тщательно изучались. В ту пятницу Манч вошел в класс с плакатом, свернутым в трубочку, который он развернул и повесил на доску. Ученики с удивлением смотрели на лицо Дова Муравьеда, улыбающееся на них с плаката. Они не совсем понимали какая связь между Довом и уроком природоведения, но Манч объяснил, он сказал, что сегодня они будут изучать одно низшее животное, млекопитающее, передвигающееся на четырех ногах и питающееся муравьями. Ариэль Муравьед, сидевший на задней парте, встал со своего места и выбежал из класса, потому что слезы лились из его глаз. Приблизительно через час он вернулся со своим отцом. Дов Муравьед вошел в класс, и был он сильно разгневан.

— Манч, я хочу поговорить с тобой! — процедил он сквозь зубы.
— Не сейчас. — Отвечал Манч. — Через час. Когда закончатся занятия.

Дов Муравьед согласно кивнул головой.

— А ты тем временем возвращайся в класс. — Сказал он Ариэлю. И вышел.

Ариэль хотел вернуться на свое место, но Яэль Лейбович не дала ему сесть на скамейку рядом с собой.

— Фу! Я не хочу чтобы ты сидел рядом со мной! — сказала она — Иди во двор и ешь муравьев вместе со своим противным отцом.

Манч заставил ее дать Ариэлю сесть, но она демонстративно отодвинула свой стул от стула Ариэля. Манч объяснил, как муравьеды размножаются, и все насмешливо уставились на Ариэля.

— Так твоя мама становится на четвереньки? — прошептал Ариэлю Офер Цвиэли. — Значит тебя так сделали?

Ребятишки видели из окна отца Ариэля, сидящего на ступеньках, и уставившегося в землю.

— Он, наверное, ищет муравьев, чтобы их съесть. — Сказала Яэль Эялю Кастерштайну. Ариэль молчал и тоже глядел в пол.

Когда урок закончился, дети выбежали из класса. Все они сторонились отца Ариэля, а Офер Цвиэли даже обругал его издалека. Отец Ариэля ничего не сказал, он только подождал, чтобы все дети вышли из класса и тогда вошел поговорить с Манчем.

— Я не понимаю, господин Манч. — Дов Муравьед грустно покачал головой. — Почему вы так поступаете? Почему вы учите детей всей этой лжи обо мне. Почему вы разрушаете жизнь моему сыну.
— Ложь? Какая ложь? — Отвечал Манч пренебрежительным и важным тоном. Он сворачивал в трубочку плакат, который висел на доске. — Речь идет о научно проверенных фактах, которые были собраны лучшими учеными мира.
— Проверенных фактах? — сердито перебил его Дов Муравьед. — О чем ты болтаешь? По-твоему, я хожу на четырех лапах? По-твоему, я ем муравьев? Ты в своем уме?
— Но, господин Муравьед, вы же не станете возражать против фактов. Вы же покрыты шерстью, и язык у вас очень длинный, и кроме того, вас зовут «Муравьед»
— Иону Голубя зовут «Голубь», и при этом ты же не учишь детей, что он летает и гадит сверху им на голову. Это — попросту болтовня, болтовня, которая разрушит жизнь моей семьи, но это тебя совершенно не волнует. Тебя не волнует ничто живое, только твоя дерьмовая наука и все эти твои немецкие поэты, которые померли двести лет назад! — Дов Муравьед кончил говорить. Он несколько раз глубоко вздохнул и вытер глаза тыльной стороной ладони, поросшей шерстью.
— Вы все время меня прерываете — корректно, но злобно процедил сквозь зубы Манч, — и упрямо не хотите осмыслить мои слова. Я не вижу никакого смысла в том, чтобы…

На этот раз Манчу не дал договорить не Дов Муравьед, но детишки, которые прибежали со двора. Отец Ариэля опрометью выскочил наружу. В песочнице суетилась целая куча ребятишек. Дов Муравьед молча смотрел на них несколько секунд, пока Яэль Лейбович, именно на которую упал его взгляд, не заметила его и не закричала: «Берегитесь!» Детишки разбежались. Остался только Ариэль. Он лежал на песке. Его штанишки были наполовину спущены, рубашка порвана. Пока его отец говорил с Манчем, дети повалили его на песок и напихали ему в одежду муравьев.

— Пойдем отсюда. — Дов Муравьед протянул руку Ариэлю и помог ему подняться. Он в последний раз взглянул на школьное здание. В открытую дверь класса он увидел Манча, который завязывал веревочкой свернутый плакат.
— Пойдем домой, сынок. — Он положил руку на плечо Ариэля, — Здесь не с кем говорить.

Они двинулись домой. Завитки шерсти на руке отца приятно щекотали шею Ариэля.

«Великолепная шестерка» Б.Л. Васильев

Kони мчались в густом сумраке. Ветви хлестали по лицам всадников, с лошадиных морд капала пена, и свежий нешоссейный ветер туго надувал рубашки. И никакие автомашины, никакие скутера, никакие мотоциклы не шли сейчас ни в какое сравнение с этой ночной скачкой без дорог.
— Хелло, Вэл!
— Хелло, Стас!
Пришпорь, Роки, своего скакуна! Погоня, погоня, погоня! У тебя заряжен винчестер, Дэн? Вперед, вперед, только вперед! Вперед, Вит, вперед, Эдди! Приготовь кольт и вонзи шпоры в бока: мы должны уйти от шерифа!
Что может быть лучше топота копыт и бешеной скачки в никуда? И что из того, что худым мальчишеским задам больно биться о костлявые хребты неоседланных лошадей? Что из того, что лошадиный галоп тяжел и неуверен? Что из того, что лошадиные сердца выламывают ребра, из пересохших глоток рвется надсадный хрип, а пена стала розовой от крови? Загнанных лошадей пристреливают, не правда ли?

— Стой! Да стой же, мустанг, тпру!.. Ребята, отсюда — через овраг. Дырка за читалкой, и мы — дома.
— Ты молодец, Роки.
— Да, клевое дельце.
— А что делать с лошадьми?
— Завтра еще покатаемся.
— Завтра — конец смены, Эдди.
— Ну так что? Автобусы наверняка придут после обеда!
Автобусы из города пришли за второй лагерной сменой после завтрака. Водители торопили со сборами, демонстративно сигналя. Вожатые отрядов нервничали, ругались, пересчитывали детей. И с огромным облегчением вздохнули, когда автобусы, рявкнув клаксонами, тронулись в путь.
— Прекрасная смена, — отметила начальник лагеря Кира Сергеевна. — Теперь можно и отдохнуть. Как там у нас с шашлыками?
Кира Сергеевна не говорила, а отмечала, не улыбалась, а выражала одобрение, не ругала, а воспитывала. Она была опытным руководителем: умела подбирать работников, сносно кормить детей и избегать неприятностей. И всегда боролась. Боролась за первое место, за лучшую самодеятельность, за наглядную агитацию, за чистоту лагеря, чистоту помыслов и чистоту тел. Она была устремлена на борьбу, как обломок кирпича в нацеленной рогатке, и, кроме борьбы, ни о чем не желала думать: это был смысл всей ее жизни, ее реальный, лично ощутимый вклад в общенародное дело. Она не щадила ни себя, ни людей, требовала и убеждала, настаивала и утверждала и высшей наградой считала право отчитаться на бюро райкома как лучший руководитель пионерского лагеря минувшего сезона. Трижды она добивалась этой чести и не без оснований полагала, что и этот год не обманет ее надежд. И оценка «прекрасная смена» означала, что дети ничего не сломали, ничего не натворили, ничего не испортили, не разбежались и не подцепили заболеваний, из-за которых могли бы снизиться показатели ее лагеря. И она тут же выбросила из головы эту «прекрасную смену», потому что прибыла новая, третья смена и ее лагерь вступил в последний круг испытаний.
Через неделю после начала этого завершающего этапа в лагерь приехала милиция. Кира Сергеевна проверяла пищеблок, когда доложили. И это было настолько невероятно, настолько дико и нелепо применительно к ее лагерю, что Кира Сергеевна рассердилась.
— Наверняка из-за каких-то пустяков, — говорила она по пути в собственный кабинет. — А потом будут целый год упоминать, что наш лагерь посещала милиция. Вот так, мимоходом беспокоят людей, сеют слухи, кладут пятно.
— Да, да, — преданно поддакивала старшая пионервожатая с бюстом, самой природой предназначенным для наград, а пока носившим алый галстук параллельно земле. — Вы абсолютно правы, абсолютно. Врываться в детское учреждение…
— Пригласите физрука, — распорядилась Кира Сергеевна. — На всякий случай.
Покачивая галстуком, «бюст» бросился исполнять, а Кира Сергеевна остановилась перед собственным кабинетом, сочиняя отповедь в адрес бестактных блюстителей порядка. Подготовив тезисы, оправила идеально закрытое, напоминающее форму темное платье и решительно распахнула дверь.
— В чем дело, товарищи? — строго начала она. — Без телефонного предупреждения врываетесь в детское учреждение…
— Извините.
У окна стоял милицейский лейтенант настолько юного вида, что Кира Сергеевна не удивилась бы, увидев его в составе первого звена старшего отряда. Лейтенант неуверенно поклонился, глянув при этом на диван. Кира Сергеевна посмотрела туда же и с недоумением обнаружила маленького, худого, облезлого старичка в синтетической, застегнутой на все пуговицы рубашке. Тяжелый орден Отечественной войны выглядел на этой рубашке столь нелепо, что Кира Сергеевна зажмурилась и потрясла головой в надежде все же увидеть на старике пиджак, а не только мятые штаны да легкую рубаху с увесистым боевым орденом. Но и при вторичном взгляде ничего в старике не изменилось, и начальник лагеря поспешно уселась в собственное кресло, дабы обрести вдруг утраченное равновесие духа.
— Вы — Кира Сергеевна? — спросил лейтенант. — Я участковый инспектор, решил познакомиться. Конечно, раньше следовало, да все откладывал, а теперь…


Лейтенант старательно и негромко излагал причины своего появления, а Кира Сергеевна, слыша его, улавливала лишь отдельные слова: заслуженный фронтовик, списанное имущество, воспитание, лошади, дети. Она смотрела на старого инвалида с орденом на рубашке, не понимая, зачем он тут, и чувствовала, что старик этот, в упор глядя беспрестанно моргающими глазками, не видит ее точно так же, как она сама не слышит милиционера. И это раздражало ее, выбивало из колеи, а потому пугало. И она боялась сейчас не чего-то определенного — не милиции, не старика, не новостей, — а того, что испугалась. Страх нарастал от сознания, что он возник, и Кира Сергеевна растерялась и даже хотела спросить, что это за старик, зачем он здесь и почему так смотрит. Но эти вопросы прозвучали бы слишком по-женски, и Кира Сергеевна тут же задавила робко трепыхнувшиеся в ней слова. И с облегчением расслабилась, когда в кабинет вошли старшая пионервожатая и физрук.
— Повторите, — строго сказала она, заставив себя отвести глаза от свисающего с нейлоновой рубашки ордена. — Самую суть, коротко и доступно.
Лейтенант смешался. Достал платок, вытер лоб, повертел форменную фуражку.
— Собственно говоря, инвалид войны, — растерянно сказал он.
Кира Сергеевна сразу почувствовала эту растерянность, этот ч у ж о й страх, и ее собственная боязнь, ее собственная растерянность тут же исчезли без следа. Все отныне встало на место, и разговором теперь управляла она.
— Скудно выражаете мысли.
Милиционер посмотрел на нее, усмехнулся.
— Сейчас богаче изложу. У почетного колхозного пенсионера, героя войны Петра Дементьевича Прокудова угнали шестерых лошадей. И по всем данным, угнали пионеры вашего лагеря.
Он замолчал, и молчали все. Новость была ошарашивающей, грозила нешуточными осложнениями, даже неприятностями, и руководители лагеря думали сейчас, как бы увернуться, отвести обвинение, доказать чужую ошибку.
— Конечно, кони теперь без надобности, — вдруг забормотал старик, при каждом слове двигая большими ступнями. — Машины теперь по шаше, по воздуху и по телевизору. Конечно, отвыкли. Раньше вон мальчонка собственный кусок недоедал — коню нес. Он твой хлебушко хрумкает, а у тебя в животе урчит. С голодухи. А как же? Все есть хотят. Это машины не хотят, а кони хотят. А где же возьмут? Что дашь, то и едят.
Лейтенант невозмутимо выслушал это бормотание, но женщинам стало не по себе — даже физрук заметил. А был он человеком веселым, твердо знал, что дважды два — четыре, а потому и сохранял в здоровом теле здоровый дух. И всегда рвался защищать женщин.
— Чего мелешь-то, старина? — добродушно улыбнувшись, сказал он. — «Шаше», «шаше»! Говорить бы сперва выучился.
— Он контуженый, — глядя в сторону, тихо пояснил лейтенант.
— А мы не медкомиссия, товарищ лейтенант. Мы — детский оздоровительный комплекс, — внушительно сказал физрук. — Почему считаете, что наши ребята угнали лошадей? У нас современные дети, интересуются спортом, электроникой, машинами, а совсем не вашими одрами.
— Шестеро к деду ходили неоднократно. Называли друг друга иностранными именами, которые я записал со слов колхозных ребят… — Лейтенант достал блокнот, полистал. — Роки, Вел, Эдди, Ден. Есть такие?
— В первый раз… — внушительно начал физрук.
— Есть, — тихо прервала вожатая, начав буйно краснеть. — Игорек, Валера, Андрей, Дениска. Это же великолепная шестерка наша, Кира Сергеевна.
— Этого быть не может, — твердо определила начальница.
— Конечно, бред! — тотчас подхватил физрук, адресуясь непосредственно к колхозному пенсионеру. — С похмелюги, отец, поблазилось? Так с нас где сядешь, там и слезешь, понял?
— Перестаньте кричать на него, — негромко сказал лейтенант.
— Поди, пропил коняг, а на нас отыграться хочешь? Я тебя сразу раскусил!
Старик вдруг затрясся, засучил ногами. Милиционер бросился к нему, не очень вежливо оттолкнув при этом вожатую.
— Где у вас уборная? Уборная где, спрашиваю, спазмы у него.
— В коридоре, — сказала Кира Сергеевна. — Возьмите ключ, это мой личный туалет.
Лейтенант взял ключ, помог старику подняться.
На диване, где сидел инвалид, осталось мокрое пятно. Старик дрожал, мелко переставлял ноги и повторял:
— Дай три рубля на помин, и господь с ними. Дай три рубля на помин…
— Не дам! — сурово отрезал милиционер, и оба вышли.
— Он алкоголик, — брезгливо сказала вожатая, старательно повернувшись спиной к мокрому пятну на диване. — Конечно, прежде был герой, никто не умаляет, но теперь… — Она сокрушенно вздохнула. — Теперь алкоголик.


— А ребята и вправду лошадей брали, — тихо признался физрук. — Мне перед отъездом Валера сообщил. Что-то он еще тогда про лошадей говорил, да отозвали меня. Шашлыки готовить.
— Может быть, признаемся? — ледяным тоном поинтересовалась Кира Сергеевна. — Провалим соревнование, потеряем знамя. — Подчиненные примолкли, и она сочла необходимым пояснить: — Поймите, иное дело, если мальчики украли бы общественную собственность, но они же не украли ее, не так ли? Они покатались и отпустили, следовательно, это всего лишь шалость. Обычная мальчишеская шалость, наша общая недоработка, а пятно с коллектива не смоешь. И прощай знамя.
— Ясно, Кира Сергеевна, — вздохнул физрук. — И не докажешь, что не верблюд.
— Надо объяснить им, что это за ребята, — сказала вожатая. — Вы же недаром называли их великолепной шестеркой, Кира Сергеевна.
— Хорошая мысль. Достаньте отзывы, протоколы, Почетные грамоты. Быстренько систематизируйте.
Когда лейтенант вместе с притихшим инвалидом вернулись в кабинет, письменный стол ломился от раскрытых папок, Почетных грамот, графиков и схем.


— Извините деда, — виновато сказал лейтенант. — Контузия у него тяжелая.
— Ничего, — великодушно улыбнулась Кира Сергеевна. — Мы тут обменялись пока. И считаем, что вы, товарищи, просто не в курсе, какие у нас ребята. Можно смело сказать: они — надежда двадцать первого века. И, в частности, те, которые по абсолютному недоразумению попали в ваш позорный список, товарищ лейтенант.
Кира Сергеевна



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-03-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: