История художника с цветовой слепотой 9 глава




Вероятно, Верджил был уже давно нездоров. Он начал набирать вес с 1985 года, а в последнее время, как сообщила мне Эми, процесс получил стремительное развитие. За небольшой период времени — со дня своей свадьбы до Рождества — Верджил прибавил в весе сорок фунтов и теперь, находясь в больнице, весил двести восемьдесят фунтов. Врачи объясняли его ожирение частично накоплением жидкости в организме, вызванным сердечной недостаточностью, и частично — постоянным перееданием, неискоренимой привычкой.

Эми предполагала, что Верджил пробудет в госпитале по крайней мере еще три недели. Содержание кислорода в его крови было по-прежнему значительно ниже нормы, иногда понижаясь до критического количества, и всякий раз в таких случаях он утрачивал зрение. По словам Эми, она могла, и не спрашивая врача, определить текущее содержание кислорода в крови Верджила. Для этого ей хватало, войдя в палату, всего лишь взглянуть на мужа и распознать: пользуется ли он с таким трудом вернувшимся зрением или ведет себя, как слепой.

Получив эти сведения, я пришел к мысли, что нестабильность зрения Верджила в первое время после удаления катаракт, возможно, уже тогда была, хотя бы частично, вызвана недостатком кислорода в крови, который был обусловлен неумеренным ожирением, негативно повлиявшим на дыхательный центр продолговатого мозга (что и породило кислородную недостаточность).

Рассказала мне Эми и о странном явлении в поведении Верджила — странном, на ее взгляд. По ее словам, Верджил даже тогда, когда ничего не видел (о чем он ей сообщал), двигаясь по палате, уверенно обходил все препятствия, не натыкаясь ни на людей, ни на мебель, ни на предметы, даже только что принесенные. Это явление объясняется возникновением у людей бессознательного, или скрытого, зрения, которое обнаруживает себя, когда зрительные участки коры головного мозга перестают на время функционировать (например, от недостатка кислорода в крови), в то время как зрительные центры подкорковых образований, оставаясь неповрежденными, не прекращают работы. В этом случае зрительные сигналы продолжают восприниматься на бессознательном уровне.

В конце концов Верджила выписали из госпиталя, и он вернулся домой. Однако самочувствие его почти не улучшилось, и он не мог обходиться без кислородного аппарата. Работать он больше не смог, и Ассоциация молодых христиан США от его услуг отказалась. Более того, спустя несколько месяцев его выселили из домика, который он после свадьбы, хотя и формально, но все-таки занимал. В итоге Верджил потерял не только здоровье, но и дом, и работу.

 

В октябре Верджил почувствовал себя лучше и уже мог в течение двух-трех часов обходиться без кислородного аппарата. Что касается его зрения, то о нем я не имел ясного представления, хотя и поддерживал с Эми и Верджилом телефонную связь. Сначала Эми мне говорила, что Верджил почти ослеп, но затем с воодушевлением сообщила, что зрение к нему возвращается. Я было обрадовался этому обстоятельству, но Кэти, терапевт реабилитационного центра, в котором Верджил проходил курс лечения, меня охладила, сообщив мне по телефону противоположные сведения. Из ее рассказа я выяснил, что Верджил, по существу, снова ослеп. По словам Кэти, у Верджила наблюдались лишь отдельные слабые проблески зрения. Так, например, однажды, когда перед ним стояла бутылка с пептобисмолом,[130] он увидел вокруг нее розовые круги, хотя саму бутылку не разглядел.[131] Иногда, в редких случаях, у него получалось и большее: ему удавалось увидеть некоторые небольшие предметы, но они быстро пропадали из поля зрения, и, увидев, он не мог их найти. По заключению Кэти, Верджил был практически слеп.

Сообщение Кэти меня потрясло и в то же время привело в удивление. Что случилось с глазами и мозгом Верджила? Без обследования на этот вопрос ответить было нельзя, тем более что, по словам Эми, зрение Верджила улучшилось. Правда, она всегда раздражалась, когда кто-нибудь говорил, что Верджил слепой, и вполне могла быть пристрастной. Недаром в телефонном разговоре со мной она добавила с нескрываемым недовольством, что в реабилитационном центре врачи настойчиво приучают Верджила к мысли, что он снова ослеп. Поразмыслив, я поговорил с Бобом Вассерманом, и мы решили пригласить Верджила (естественно, вместе с Эми) в Нью-Йорк для обследования.

 

В феврале 1993 года я встречал Эми и Верджила в аэропорту Ла Гуардиа.[132] Увидев Верджила, я внутренне содрогнулся. За то время, что мы не виделись, он пополнел фунтов на пятьдесят и теперь выглядел неприглядно, превратившись в настоящего толстяка. С его плеча свисал кислородный прибор. Глаза его были безжизненными, и он казался слепым, что подтверждалось и тем, что пока мы направлялись к машине, Эми не выпускала его руки. Правда, на пути в город, когда машина оказалась на высоком мосту, Верджил, обратившись ко мне, сказал, что явственно различает яркое пятно света. Я похвалил его, хотя перед тем как увидеть Верджила, все же надеялся на более благоприятное состояние его зрительных ощущений.

Когда мы приехали ко мне в офис, к нам присоединился Боб Вассерман. Мы принялись обследовать Верджила, но, к нашему сожалению, он не реагировал ни на цветные стимулы, ни на яркие вспышки света. Он казался совершенно слепым, слепым даже в большей степени, чем до удаления катаракт, ибо в дооперационное время он стойко отличал свет от тьмы и говорил, что «стало темно», когда глаза ему загораживали ладонью. Теперь, казалось, его зрительные рецепторы были полностью выведены из строя.

Правда, спустя какое-то время Верджил различил свет на экране компьютера, а затем, к нашему удивлению, несколько раз самостоятельно, без подсказки, нашел нужное место в комнате, когда его, говоря к примеру, просили пересесть с дивана на стул. Однако было ясно, что он не видит, и его «свободу передвижения» я объяснил явлением скрытого зрения, которое проявилось еще в больнице.

Пришло время ланча, и все уселись за стол. Когда я протянул Верджилу небольшую корзинку с фруктами, он положил себе на тарелку сливу, персик и апельсин, а затем, придя в явное оживление, начал их поочередно ощупывать и увлеченно описывать, главным образом останавливаясь на кожице фруктов: вощеной, гладкой у сливы, пушистой у персика и грубой, щербатой у апельсина. Затем он их поочередно понюхал, что, казалось, доставило ему несомненное удовольствие. Я заранее подложил в корзинку поддельную грушу, сделанную из воска, но, к моему разочарованию, Верджил выбрал другие фрукты. Пришлось мне самому дать ее Верджилу, расхвалив ее вкус. Взяв «грушу», Верджил расхохотался. «Это — свечка, — моментально определил он, — а по форме груша, не отрицаю». Осязание, служившее Верджилу верой и правдой в течение многих лет, не подвело его и на этот раз.

В то же время создалось стойкое впечатление, что сетчатка обоих глаз Верджила перестала функционировать. Это предположение подтвердило обследование, проведенное Бобом. Правда, состояние сетчатой оболочки обоих глаз не изменилось по сравнению с предыдущим обследованием (все то же чередование участков с избыточной и недостаточной пигментацией и все то же чередование островков неповрежденной или мало поврежденной сетчатки с полностью атрофированными участками), однако на этот раз даже ее неповрежденные части не подавали признаков жизни. И та, и другая электроретинограмма (сетчатой оболочки левого и правого глаза), обычно представляющая собой кривую электрических потенциалов, возникающих при воздействии на сетчатку световых раздражений, состояла из одной прямой линии. Не наблюдались и вызванные зрительные потенциалы, характеризующие активность зрительных частей головного мозга. Неудовлетворительное состояние сетчатой оболочки глаз, равно как и зрительных частей мозга, не могло быть вызвано ретинитом, давно угасшей болезнью. Причиной было нечто другое, негативно повлиявшее на зрение Верджила уже после удаления катаракт.

Обсуждая с Бобом этот вопрос, мы вспомнили, что Верджил после удаления катаракт постоянно (пока не стал надевать солнечные очки) жаловался на то, что свет, даже в пасмурную погоду, режет ему глаза. Вспомнив это немаловажное обстоятельство, мы задались вопросом: не мог ли обычный солнечный свет после удаления катаракт (которые долгие годы защищали сетчатку обоих глаз от световых раздражений) вывести эти сетчатые оболочки из строя? Известно, что люди, страдающие различными заболеваниями сетчатки (к примеру, таким, как дегенерация желтого пятна), не выносят солнечный свет (не только ультрафиолетовые лучи, но и излучения всех длин волн), ибо свет этот может ускорить дегенерацию сетчатых оболочек.

Другой причиной утраты Верджилом зрения (и наиболее вероятной) могла стать долгая гипоксия — недостаток кислорода в его крови наблюдался уже в течение года. По сообщению Кэти, зрение Верджила улучшалось и ухудшалось (пока совсем не утратилось) в зависимости от парциального давления кислорода и двуокиси углерода в крови. Могло ли длительное кислородное голодание сетчатых оболочек глаз (и, возможно, зрительных зон коры головного мозга) явиться причиной потери зрения? На этот вопрос ясного удовлетворительного ответа мы не нашли. Мы задались и таким вопросом: может ли стопроцентное насыщение кислородом крови (что требует длительной искусственной вентиляции легких чистым кислородом) вернуть хотя бы частичную работоспособность сетчатке и зрительным зонам коры головного мозга? Однако, поразмышляв, мы пришли к заключению, что подобная процедура в любом случае чрезвычайно рискованна, ибо может вызвать долговременную или даже хроническую депрессию дыхательного центра продолговатого мозга.

 

Такова история Верджила, человека, которому вернули зрение после долговременной слепоты, — история, весьма похожая на случай восстановления зрения у тринадцатилетнего мальчика, описанный Уильямом Чезелденом в 1728 году, и на некоторые другие аналогичные случаи, описанные в медицинской литературе в последующие двести пятьдесят лет. Такова история «чудесного исцеления» Верджила, закончившаяся, в отличие от некоторых других подобных историй, драматичным фиаско. Уместно отметить, что и пациент Ричарда Грегори, которому также вернули зрение после продолжительной слепоты, лишь сначала испытал отрадные чувства. Через короткое время после проведения операции на глазах, столкнувшись с большими трудностями, он впал в депрессивное состояние и скончался. Вальво в своей книге указывает на то, что лишь немногие подобные пациенты сумели адаптироваться к новым условиям жизни, большинство же, после непродолжительной эйфории, столкнулись с непреодолимыми трудностями, которые не позволили им использовать в полной мере «преподнесенный им дар». Мог ли Верджил справиться со своими трудностями?

На этот вопрос, к сожалению, нет ответа. Адаптации Верджила к новым условиям жизни помешали сторонние обстоятельства: его неожиданная болезнь, потеря работы, домика, а главное, конечно, здоровья, что привело к неспособности самому заботиться о себе и потере самостоятельности. Однако, в отличие от Эми, для которой рухнувшие надежды стали подлинным потрясением, Верджил отнесся к своему положению философски. «Такие вещи случаются», — сказал он.

И все же не вызывает сомнения, что и Верджил пережил потрясение, вызванное не только внезапным заболеванием, но и новой потерей зрения, хотя вполне вероятно, что он еще в преддверии хирургического вмешательства подсознательно ощущал, что его вовлекают в битву, выиграть которую ему не по силам. Прозрев после долговременной слепоты, он, конечно, испытал немалое удивление и удовлетворение — ему открылась дверь в новый мир, и каждый день стал для него увлекательным приключением. Но затем он столкнулся с трудностями: освоить новый мир оказалось непросто (Верджил смотрел, но не видел по-настоящему), а от старого мира его пытались отвадить. Он оказался между двумя мирами, внезапно попав в тупик, из которого, казалось, не выбраться.

Однако затем, столь же внезапно, нашелся выход из тупика в виде повторной и окончательной слепоты, ставшей для него «новым даром», с помощью которого Верджил смог, оставив непривычный мир зрительных ощущений, вернуться в свой старый мир, который был привычным и достаточным для него в течение многих лет.

5. Живопись его сновидений

Я впервые повстречался с Франко Маньяни летом 1988 года в сан-францисском Эксплораториуме[133] на выставке его необычных картин, написанных лишь по памяти. Все пятьдесят выставленных полотен изображали виды Понтито, небольшого тосканского городка, где Маньяни родился и в котором не был более тридцати лет. В тех же залах, где были выставлены картины, демонстрировались и фотографии тех видов Понтито, которые были изображены на полотнах художника. Эти фотографии изготовила Сьюзен Шварценберг, состоявшая в штате музея. Она специально выезжала в Понтито, где фотографировала нужные виды, стараясь всякий раз расположиться в том месте, где мог бы быть установлен мольберт для написания соответствующей картины. К ее сожалению, это было не всегда выполнимо, ибо Маньяни нередко писал картины с некой воображаемой высоты, достигавшей в отдельных случаях, по предположению Сьюзен, пятисот футов. Она старалась изо всех сил, нередко подымая камеру на шесте, и даже подумывала о том, чтобы подняться в воздух на вертолете.

Маньяни считался художником, рисующим лишь по памяти, и достаточно было посетить его выставку, чтобы убедиться в его уникальных способностях: рисовать лишь по памяти с фотографической точностью — правда, только виды Понтито. Казалось, он держит в мыслях трехмерный макет этого городка, который может поворачивать так и сяк и, выбрав привлекательный вид, переносить его на картину с поразительной точностью, что подтверждалось развешанными рядом с картинами фотографиями. Я было решил, что Маньяни — художник-эйдетик,[134] человек, способный сохранять долгое время в памяти образ однажды увиденного предмета, но художник-эйдетик не стал бы ограничивать свое творчество видами одной-единственной местности, пусть и привлекательной для него. Скорее наоборот, художник с такими удивительными способностями постарался бы с выгодой воспользоваться своим необыкновенным талантом и расширил бы, насколько возможно, рамки своего творчества. Маньяни же рисовал только виды Понтито. Это его пристрастие я расценил не только как проявление удивительной памяти, но и как выражение ностальгии, тоски по местам, где он провел детство, а также как проявление компульсивности.

Я познакомился с Франко, и он пригласил меня в гости. Франко жил в небольшом городке в нескольких милях от Сан-Франциско. Его дом я нашел без труда. Перед ним находился садик, огороженный невысокой стеной, напоминавшей стены, обрамлявшие улицы, которые я видел на картинах Маньяни. Перед домом стоял видавший виды автомобиль с номерным знаком «Понтито».[135]. Рядом находился гараж, превращенный, как я вскоре выяснил, в студию. Увидев меня, Франко вышел из гаража.

Это был высокий стройный мужчина. Хотя ему было за пятьдесят, он выглядел энергичным, подтянутым человеком моложе своего возраста. Он носил очки в роговой оправе, за которыми поблескивали большие внимательные глаза. Волосы его были расчесаны на пробор. Франко пригласил меня в дом. Стены всех комнат были завешаны картинами и рисунками, однако стен не хватало, и работами Франко были забиты все ящики письменного стола и даже платяной шкаф. Дом походил на музей с немалым запасником, и все это собрание живописи было посвящено одной-единственной теме — видам Понтито.

Франко повел меня по дому, показывая картины, что вылилось у него в поток, несомненно, приятных воспоминаний. О каждой картине было что рассказать. «На этой стене вокруг церковного садика, — рассказывал Франко, — меня и моих приятелей застукал священник. Пришлось давать деру. Мы еле унесли ноги. Этот священник был прытким малым: преследовал нас даже на улице». Одно воспоминание тянуло за собой следующее, и вскоре я узнал немало подробностей из жизни Франко в Понтито, где он провел детство. Правда, его рассказ носил сумбурный характер, один эпизод не увязывался с другим. Зато говорил он с нескрываемым увлечением, даже с одержимостью в голосе, и можно было понять, что все его мысли занимает Понтито, о котором он может рассказывать бесконечно.

Слушая Франко, у меня создалось впечатление, что воспоминания подавляют, захлестывают его, являя собой мощную неудержимую силу, которая вызывает бурю эмоций. Он не только говорил с выразительной, яркой мимикой, но и бурно жестикулировал, чтобы, сделав небольшой перерыв в излиянии бурных чувств и смущенно сказав: «Вот так это было», продолжить свою страстную речь, сопровождавшую демонстрацию видов Понтито.

Закончив знакомить меня со своими картинами, Франко признался, что рад моему визиту, который помог ему погрузиться в воспоминания. По его словам, находясь в одиночестве, он тоже поглощен мыслями о Понтито, но только не ворошит старое, а представляет себе Понтито без жителей, без мирской суеты, — Понтито, погруженный в безвременье, что открывает простор для аллегории и фантазии. Но теперь ему было с кем поделиться воспоминаниями, и рассказ о Понтито полился дальше. Признаться, мое внимание ослабело, рассказ Франко показался мне несколько надоедливым, излишне затянутым, и я предался раздумью, что побуждает Франко использовать свою феноменальную память для одного-единственного занятия — писать виды Понтито, что, впрочем, он делал с подлинным мастерством. В конце концов мне пришла в голову мысль, что не только феноменальная память и страстная одержимость побуждают его предаваться навязчивому занятию, но и нечто более сложное и глубокое.

 

Франко родился в Понтито в 1934 году. Этот маленький городок расположен в Пистойе,[136] среди холмов Кастельвеккьо,[137] в сорока милях западнее Флоренции. В стародавние времена эту местность населяли этруски, их захоронения сохранились и по сей день. Понтито, как и многие тосканские городки, походил на древние этрусские поселения с домами, разбросанными по покатым холмам, спускавшимся террасами к центральной площади городка, от которой расходились крутые узкие улочки — дороги для людей и ослов. На самом высоком холме находилась церквушка, рядом с которой и ютился небольшой дом, в котором Франко провел детские годы. Жители городка, как прежде этруски, занимались сельским хозяйством, культивируя оливковые деревья и разводя виноградники. По существу, все они составляли одну большую семью: Маньяни, Папи, Ванукки, Тамбури, Сарпи давно находились в родственных отношениях. Наиболее известным их земляком был Лаццаро Папи,[138] летописец Французской революции, памятник которому установлен на центральной площади городка.

Время не меняло Понтито, не менялась и размеренная жизнь его обитателей. Фермы и сады, разбитые на плодородной земле, приносили необходимый достаток. В благополучии и достатке жила и семья Франко. Все изменилось после начала войны. В 1942 году в результате несчастного случая погиб отец Франко, а в 1943 году в городок вошли немцы, вынудив жителей покинуть свои дома. Когда они вернулись в Понтито, то с ужасом увидали, что половина домов разрушена, а поля, виноградники и сады пришли в запустение. Вернуть утраченное быстро не удалось, и трудоспособное население покинуло родные места в поисках заработка. До войны в городке насчитывалось около пятисот человек, после войны он почти опустел — в нем остались одни старики. Когда-то процветавший, не знавший особых бед городок стал медленно умирать.

Виды Понтито, которые рисовал Франко, относились ко времени его детства. Когда ему было двенадцать, он отправился в Лукку продолжить образование, а в 1949 году перебрался в Монтельпучано, где стал учиться на мебельщика. Уникальной, «фотографической» памятью Франко обладал с детства (этим же даром, но только менее развитым, также обладали его сестры и мать). Прочитав текст в учебнике, он мог повторить его без запинки, ему хватало одного взгляда, чтобы запомнить длинный ряд цифр. Он даже мог похвастаться тем, что, бывая на местном кладбище, выучил наизусть, не прилагая к тому усилий, надписи на всех существовавших тогда надгробиях.

Но только в Лукке, вдали от дома, по которому он тосковал, у него объявилась память иного рода — не механическая, а образная, выражавшаяся в ярких отчетливых представлениях, неожиданно появлявшихся перед его мысленным взором, причем каждый из этих образов был связан с его жизнью в Понтито, с пережитыми радостями и горестями. «Тогда он очень скучал по Понтито, — сказала мне сестра Франко. — Не мудрено, что ему вспоминались улицы нашего городка, поля, виноградники, церковь возле нашего дома. Но в то время у него не было потребности рисовать».

Франко вернулся домой в 1953 году, потратив в Монтельпучано четыре года на обучение ремеслу, но в Понтито, пришедшем в упадок и запустение, мебельщики не требовались. Убедившись, что в Понтито не заработаешь, Франко перебрался в Рапалло, где поступил на работу поваром. Однако такая работа, размеренная и скучная, не удовлетворяла его, он искал другой образ жизни, и в 1960 году (к тому времени ему исполнилось двадцать пять) отчасти обдуманно и отчасти по побуждению он устроился коком на судно дальнего плавания, решив повидать мир, хотя и тосковал по Понтито. Его судно курсировало между Европой и портами Карибского моря. Гаити, Антильские и Багамские острова произвели на Франко отрадное впечатление, и он четырнадцать месяцев прожил в Нассау. В этот период времени, по словам Франко, он почти не вспоминал о Понтито.

В 1965 году, когда ему было тридцать один, Франко принял неожиданное решение: перебраться в Америку, в Сан-Франциско. Это решение далось ему нелегко: переехать в Соединенные Штаты значило разлучиться — и, может быть, навсегда — со своей страной, со своим городком, с родным языком, с семьей, со своими привычками и знакомым укладом жизни. Однако переезд обещал — или казалось, что обещал — новую жизнь и материальную независимость (отец Франко, будучи молодым человеком, тоже уехал в Америку и прожил там в течение нескольких лет, но затем, заскучав по родным местам, вернулся в Понтито).

Однако едва Франко принял это непростое решение, сопровождавшееся страхами и надеждой, он заболел и попал в больницу. Его лихорадило, он терял в весе; врачи находили у него симптомы делирия, но точный диагноз поставить не удалось, и чрезмерное возбуждение пациента приписали психическому расстройству. Болезнь обернулась неожиданным проявлением. Франко из ночи в ночь стал видеть странные сны. Ему неизменно снился Понтито — но только не эпизоды и сценки из прежней жизни, а дома и улицы городка, причем картины эти рисовались во всех подробностях, и, если, к примеру, ему снился какой-то дом, то этот дом представлялся во всех мельчайших деталях, которые, казалось, в свою бытность в Понтито он запомнить не мог. Эти сны сопровождались странными ощущениями: безотчетной тревогой, предчувствием близкой беды и в то же время щемящей тоской по родным местам. Когда он просыпался, ночные видения сразу не пропадали. Увиденные ночью картины теперь рисовались Франко на потолке, на стенах, а иногда, приобретя конструктивный вид, располагались на полу комнаты, удивляя совершенными формами. Хотя Франко никогда не страдал от недостатка воображения, эти видения поработили его, в то же время мобилизуя на свое воссоздание в реальных, «жизненных» формах. Казалось, они говорили: «Нарисуй нас, придай нам жизнь».

Что же случилось с Франко в ту пору? Стало ли причиной его психического расстройства принятое им «сомнительное» решение, возможно, вызвавшее расщепление его эго, что привело к истерии? Тогда отделившаяся часть эго могла вызвать воспоминания, вылившиеся в необычные сновидения («Истерию часто вызывают воспоминания», — писал Фрейд). Но были ли эти сны вызваны эмоциональной потребностью? Ведь видения могли проистекать и от физиологической нагрузки на мозг, став результатом процесса, к которому Франко (как индивидуум) прямого отношения не имел.

Сам Франко уже в то время пришел к заключению, что причиной его видений является не болезнь, не психическое расстройство, а «духовное божественное начало», дар, ниспосланный ему свыше, и потому его прямая обязанность не задаваться вопросами, а принять этот дар и найти ему применение.[139] Придя к такой мысли, Франко смирился со своими видениями и решил придать им некоторую реальность.

Хотя Франко почти никогда раньше не рисовал, он почувствовал, что сможет изобразить на бумаге или холсте, по крайней мере в общих чертах, то, что являлось ему во сне или представало перед ним утром на потолке и стенах, словно на киноэкране. Его решимости помогло новое сновидение: Франко увидел во сне свой дом, вызвавший прилив ностальгии. Его собственный дом и стал первым рисунком Франко. Несмотря на то, что это был его первый «настоящий» рисунок, он получился, на удивление, точным и выразительным и имел странную зловещую привлекательность. Франко был поражен: таланта художника он никогда не замечал за собой, и даже теперь — через двадцать пять лет после своего первого опыта — Франко не переставал удивляться своему дару. «Фантастично, — сказал он мне, — я чуть ли не впервые взял в руки кисть и нарисовал замечательную картину. Как я мог не знать раньше, что у меня способности к рисованию?» Как я выяснил из дальнейшего разговора, Франко в детстве мечтал стать художником, но то были наивные, простодушные помыслы, и все его упражнения не отличались от обычных детских рисунков. Теперь же, по словам Франко, его тянет к мольберту неведомая, внушающая страх сила, которая поработила его и с помощью его кисти заявляет о себе во весь голос. Этот «голос» звучал особенно громко, когда Франко только начинал рисовать, побужденный к тому своими видениями. «Манера и стиль исполнения у Франко за годы не изменились, — сказал мне его приятель Боб Миллер. — Но сначала его работы были более выразительными. Особенно первые две картины. От них не оторвешь взгляда. В них что-то магнетическое, даже зловещее».

 

Насколько я понял, необычные видения, связанные с Понтито, стали впервые являться Франко во время болезни. До этого он не вспоминал о Понтито, а если и вспоминал, то это были обычные воспоминания человека о городе, где он родился и провел детство. Его зять сказал мне: «Мы не виделись с Франко с 1961 по 1987 год. В 1961 году он был нормальным человеком, а когда мы встретились с ним после долгого перерыва, с ним невозможно стало поговорить. Он разглагольствовал лишь о Понтито, описывая свои бесчисленные видения».

Характеристику Франко продолжил Боб Миллер:

Франко начал рисовать в госпитале. Вероятно, занятие живописью стало для него своего рода лекарством. Временами он говорил: «Меня преследуют сновидения, воспоминания о Понтито. Эти мысли не дают мне покоя, у меня все валится из рук». Однако на убогого он похож не был. А вот разговаривать с ним было действительно тяжело. Он с удовольствием говорил лишь о Понтито. Казалось, он держит в мыслях макет этого городка и находит объекты для детального описания, поворачивая этот макет в разные стороны. Но самым удивительным и, пожалуй, непостижимым являлось то, что он мог в мельчайших деталях описать, а затем и нарисовать каждую улочку, каждый дом. Тому подтверждение я, правда, получил лишь в семидесятые годы, когда Джиджи, приятель Франко, привез из Понтито фотографии городка. Мы сравнили картины Франко с этими фотографиями и пришли в изумление. Точность воспроизведения видов Понтито была ошеломляющей, фантастической. Казалось, он рисовал с натуры, а ведь он не был в Понтито с детства. У него феноменальная, ничем не объяснимая память.

Как мне удалось выяснить из дальнейшего общения с Франко, в последнее время его видения участились и стали являться ему даже днем (за обеденным столом, на прогулке, а то и вовсе в неподходящее время, когда он моется в ванне). По его словам, эти видения появляются неожиданно, даже когда он с кем-нибудь разговаривает, и, естественно, каждый раз перед его мысленным взором возникает образ очередного уголка Понтито, и чаще всего пространственный.

Майкл Пирс в журнале «Эксплораториум Куотерли», рецензируя выставку картин Франко, пишет:

Каждой картине Франко предшествует неожиданный всплеск его удивительной памяти, принимающий форму очередного видения. Такие видения Франко старается как можно быстрее «перенести» на бумагу и оставляет ради этого даже рюмку, если всплеск памяти случается в баре. Обычно его видения принимают пространственную, трехмерную форму, и в этом случае Франко поворачивается то влево, то право, чтобы обозреть всю картину, являющуюся новым видом Понтито. При этом ему удается увидеть каждый арочный свод, каждый камень строения, каждую рытвину на дороге.

Видения Франко часто сопровождались и другими галлюцинациями — слуховыми и обонятельными. Он рассказал мне, что иногда явственно слышит перезвон церковных колоколов, чувствует запах ладана, запах плюща, обвившего стены вокруг церковного садика. А бывает, добавил Франко, он ощущает запахи виноградника, оливковых деревьев, орешника — запахи его детства. Зрительные, обонятельные и слуховые галлюцинации стали для Франко зачастую неразделимыми, являя собой целый комплекс воспоминаний. Психиатр Гарри Стэк Салливан назвал такие воспоминания «мгновенным воспроизведением в памяти основных восприятий прошлого».

Наблюдая за Франко, я пришел к мысли, что во время видений в его головном мозгу происходят внезапные изменения. Правда, когда я впервые увидел Франко за этим странным занятием, то, обратив внимание на его пристальный взгляд, обращенный в неведомое пространство, на его расширенные зрачки и на его возбуждение, я решил, что у него своеобразный приступ психического расстройства. Подобные приступы были впервые описаны в конце XIX столетия известным неврологом Джоном Хьюлингсом Джексоном, который отметил, что их симптомами являются интенсивные галлюцинации, поток непроизвольных «воспоминаний» и странное полумистическое «дремотное состояние». Такие приступы, по наблюдению Джексона, связаны с эпилептической активностью височных долей головного мозга.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-04-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: