Дистрикт и Кольцевая линия 2 глава




 

Судьбоносное решение – не делать мальчикам обрезание – Фрида и Вольфганг приняли по весьма странной и даже нелепой причине: реакционные фанатики попытались захватить власть в стране. Неудачно.

– Чистой воды дадаизм, – позже шутил Вольфганг (а мальчики, забившись в угол, пунцовели от того, что родители при гостях заводят разговор об их пенисах). – Безоговорочно сюрреалистическая алогичность. В Берлине какой‑то идиот воображает себя Муссолини, из‑за чего мои парнишки остаются, фигурально выражаясь, с довеском. Вот вам и хаотическая случайность совпадений. Жизнь имитирует искусство!

Конечно, они собирались обрезать мальчиков.

– Надо это сделать, – сказала Фрида, когда новорожденных привезли домой. – Для моих родителей обряд очень важен.

– Моим было бы все равно, но, полагаю, могущественный род Тауберов не учитывает мнения покойников, – ответил Вольфганг.

Год назад его родители умерли. Подобно миллионам европейцев, они уцелели в войне, чтобы погибнуть от гриппа.

– Не надо, пожалуйста, опять перемывать кости моему отцу, – твердо сказала Фрида. – Давай сделаем, и все. Тебе же это ничуть не повредило.

– Поди знай! – с наигранным сладострастием простонал Вольфганг. – Еще неизвестно, какой небывалой мощью я бы обладал, будь мой шлем с забралом!

Фрида одарила его своим «особым взглядом». Недавнее разрешение от бремени не располагало к сальным шуточкам.

– Договорись с раввином, ладно? – сказала она.

Вольфганг зря тревожился, ибо судьбе было угодно, чтобы обрезание не состоялось. В день, традицией определенный к обряду, в квартире не было воды.

Обкаканным младенцам срочно требовалась помывка, и родители посадили их в кухонную раковину, но водопроводные краны откликнулись лишь далеким хрипом.

– Воду отключили, – сообщила Фрида.

– Говенно, – сказал Вольфганг и, уныло глянув на измаранных малышей, добавил: – Даже очень.

Близнецы еще не умели говорить, но вмиг учуяли кризисную ситуацию и, сочтя своим долгом ее усугубить, заорали как резаные.

– Почему именно у нас! – перекрикивая ор, возопила Фрида, но вообще‑то воду отключили во всем городе. А также электричество. И газ. Не ходили трамваи, не работали почта и полиция. Вся городская инфраструктура, худо‑бедно пережившая войну и два последующих года повального дефицита и уличных боев, вдруг напрочь замерла.

Из‑за мятежа огромный город остался без всех современных удобств. Во главе бригады пресловутого фрайкора политическая пустышка по имени Капп[8]промаршировал к Бранденбургским воротам и, захватив Президентский дворец на Вильгельмштрассе, провозгласил себя новым германским вождем, которому все должны подчиниться. В ответ профсоюзы объявили всеобщую забастовку и, отключив коммунальные службы, погрузили Берлин в грязный зловонный застой. У Фриды с Вольфгангом не было воды для младенцев, а у бездари Каппа не было бумаги для прокламации, извещавшей Германию, что под его твердым руководством нация вновь обрела силу.

Конечно, родители двух срыгивающих и испражняющихся отпрысков больше всего томились по воде. Из уличных колонок удавалось нацедить только на питье, на помыв уже не хватало.

И вот когда в оговоренный день Фридин отец привел ребе Якобовица, обладателя чемоданчика с присыпками и видавшими виды инструментами, Фрида не подпустила раввина к малышам.

– Побойся бога, папа, это ведь операция, – сказала она возмущенному родителю. – Хирургическая процедура, требующая соответствующей гигиены.

– Не глупи, – отмахнулся отец. – Чик – и все, лишь капелька крови.

Напрасно старый ребе уверял, что за все годы не потерял почти ни одного младенца, что регулярно чистит зажим, лезвие и коробок с присыпкой, а перед действом протирает спиртом заостренный ноготь своего большого пальца. Фрида была непреклонна.

– Нет и нет. Пока не дадут воду. И потом, что худого в крайней плоти?

– Фрида! – вскинулся герр Таубер. – Перед ребе!

– Именно что перед ребе, – из угла подал голос Вольфганг. Лишенный возможности сварить кофе, он, несмотря на ранний час, угощался шнапсом. – Может, он сумеет прояснить вопрос. Чем плоха крайняя плоть?

Герр Таубер рассыпался в извинениях, но раввин глубокомысленно заявил, что охотно вступит в теологическую дискуссию.

– И сказал Азария, – распевно начал он, выкладывая свой потрепанный инструментарий на столь же затрапезную старую тряпицу, – что крайняя плоть мерзка, ибо суть знак греховности. Та к заповедано мудрецами.

– Ага, теперь гораздо яснее, – ухмыльнулся Вольфганг.

– Крайняя плоть мерзка? – переспросила Фрида.

– Так заповедано, – важно повторил ребе Якобовиц.

– Известным специалистом по пенисам, – присовокупил Вольфганг.

– Так сказано в Вавилонском Талмуде, – серьезно пояснил старик, не замечая сарказма собеседника.

– Черт! Я все собирался его прочесть.

Герр Таубер вновь попытался встрять:

– Фрида, дорогая, в крайней плоти нет ничего худого, когда она на своем месте. – Тон его был нарочито примиренческим, но взгляд испепелял зятя.

– Именно, папа! На своем месте. Где же ей лучше, как не на конце пениса?

– Это временное пристанище, дорогая, – не унимался отец. – Временное. Господь ее туда поместил, дабы потом ее удалили.

– Но это же нелепица, папа! То есть, я прошу прощения, ребе, не сочтите за неуважение и все такое, но если вдуматься: какой смысл во всей этой затее?

– Неочевидность повода еще не означает ненужности дела, – ответил ребе, с готовностью принимая от Вольфганга стаканчик шнапса.

– Именно! Вот видишь! – возликовал герр Таубер, словно раввин изрек великую и неоспоримую мудрость. – Фрида, есть такая вещь, как традиция, и отказ от нее гибелен. Если из фундамента выбить все камни, дом непременно рухнет.

Вольфганг взял малышей в охапку и пристроил к себе на колени:

– Слыхали, ребята? На ваших херках зиждется здание.

– Заткнись, Вольф! – прошипела Фрида, не сдержав, однако, улыбки.

– Да будет вам, папаша! – не унимался Вольфганг. – Чего так усердствуете? Не так уж вы набожны. Когда последний раз были в синагоге?

– Мы делаем что положено, – рыкнул герр Таубер, а раввин, важно кивавший на каждую реплику, не отказался от второго стаканчика. – Точно так же православный грек дымит ладаном, а католик жует облатку, прекрасно сознавая, что это не тело Христово. Так положено. И это достаточный повод. Традиция связывает человека с его прошлым. Чтит старейшин и создает основу. Благодаря традиции Германия стала великой державой.

Вольфганг опять фыркнул.

– Нет никакого величия, Константин. – Он прекрасно знал, что тесть не выносит этого панибратского обращения, предпочитая «герр Таубер» или «папа». – Германия – немощный банкрот, оголодавший полоумный калека. Будь она собакой, ее бы стоило пристрелить.

Константин Таубер вздрогнул. В 1914 году ему было далеко за сорок, однако он отличился в Великой войне и заслужил Железный крест, всегда украшавший его военную форму, а при малейшем поводе и цивильное платье.

– Ты со своими левацкими дружками хоть в лепешку расшибись, но Германия была и вновь станет великой, – гневно сказал герр Таубер.

– Вольфганг не левый, папа, просто он любит джаз, – вмешалась Фрида.

– Это одно и то же, – ответил Таубер. – Только левак откажет сыновьям в их наследном культурном праве.

– Что? При чем тут херки? – удивился Вольфганг. – Еще какое‑то право приплел.

– В присутствии моей дочери и раввина прошу следить за выражениями! – прогремел Таубер.

– Я у себя дома, приятель, и говорю что хочу.

– Хватит! – рявкнула Фрида. – Только что я родила двойню. Нет воды. Нет тепла. Нет света и продуктов. Нельзя ли вопрос крайней плоти перенести на потом?

Раввин печально покачал головой:

– Потом не годится, фрау Штенгель, ибо обрезание должно совершаться на восьмой день, если нет угрозы здоровью ребенка, – так сказано в Писании.

– Есть угроза здоровью, – заявила Фрида. – Воды‑то нет.

– Три тысячи лет мы обходились без воды, а равно тепла и электричества, – ответил ребе Якобовиц. – Боюсь, дорогая, вопрос стоит так: сейчас или никогда.

– Значит, никогда, – отрезала Фрида. – Пока не дадут воду, обряда не будет.

– В таком случае, твердая рука больше не требуется, – оживился Якобовиц. – Герр Штенгель, позвольте обеспокоить вас на предмет шнапса.

Вольфганг печально взглянул на ополовиненную бутылку, однако традицию гостеприимства он чтил.

Когда на лестнице стихли неуверенные шаги ребе и поступь герра Таубера, супруги посмотрели друг на друга и усмехнулись, но невесело: каждый знал, о чем думает другой.

– Может, сейчас‑то и надо было сказать, – вздохнула Фрида.

– Я хотел огорошить старого хрыча, ей‑богу, – сказал Вольфганг. – Когда он разорялся о традиции и наследном праве, меня прямо подмывало известить, что один его внук – наследие католички и коммуниста.

– Если честно, я рада, что ты не сказал.

– Все не мог выбрать подходящий момент.

– Понимаю. Это непросто. А теперь, наверное, уже и поздно.

Вольфганг и Фрида вовсе не собирались делать тайну из усыновления. Они хотели тотчас обо всем рассказать друзьям и родственникам. Стыдиться было нечего, наоборот, они гордились собой и сыном. Обоими сыновьями.

Но как‑то упустили момент.

– А вообще, кому какое дело? – сказала Фрида. – Нам‑то это совсем неважно, мы даже не вспоминаем.

– Абсолютно, – согласился Вольфганг. – Хотя я думал, что буду вспоминать.

– Странно, мне кажется, что ничего и не было. Тот сверточек унесли, потому что так всегда и бывает, обычная кутерьма. Было два мальчика, потом один ненадолго исчез и вернулся. Из трех маленьких душ получились две души, вот и все.

Супруги взглянули на спеленатых младенцев, бок о бок спавших в одной кроватке.

– Пусть ничто не отделяет их друг от друга и от нас с тобой, – сказала Фрида. – Мы семья, и если всем все объяснять, то получится, что для нас это важно, хотя глупости все это. Зачем кому‑то знать? Кому какое дело?

– Бумаги‑то в больнице сохранились, – напомнил Вольфганг.

– Вот пусть там и лежат. Это никого не касается, кроме нас.

 

Плач и крик

Берлин, 1920 г.

 

Мятеж, известный как путч Каппа, длился меньше недели. Продрогший Берлин стоял в очередях к колонкам, источавшим струйки ледяной воды, а мнимый диктатор Капп пять дней слонялся по Президентскому дворцу и затравленно выглядывал на Вильгельмплац, гадая, как подчинить народ своей несгибаемой воле. В конце концов он решил, что задача невыполнима, а потому взял такси до аэропорта Темпельхоф и самолетом отбыл в Швецию, навеки распростившись с постом главы государства.

Берлин возликовал, и на Унтер‑ден‑Линден собралась многотысячная толпа, желавшая посмотреть на войско фрайкора, которое менее недели назад триумфально промаршировало под Бранденбургскими воротами, а нынче двигалось в обратном направлении.

Фрида и Вольфганг решили поучаствовать в празднике.

– Для Берлина это великий день, – возбужденно говорила Фрида, с коляской пробираясь сквозь толпу. – Не так часто кроха рабочей солидарности берет верх над военными. Сплоченность – больше ничего и не надо.

– Кроме как выпить, – ответил Вольфганг, увидев ларек, торговавший пивом и жареной картошкой. – Гулянка все же.

И впрямь, вокруг царило веселье. В толпе рыскали лоточники, бессчетные уличные музыканты зарабатывали пфенниги. Однако с приближением отступавших вояк, о котором извещал грохот тысяч кованых сапог, в ногу чеканивших шаг по мостовым Шарлоттенбургер‑шоссе и Унтер‑ден‑Линден, праздничное настроение толпы сменилось мрачной угрюмостью.

– Черт! – обеспокоенно шепнул Вольфганг. – Немецкие солдаты минуют Бранденбургские ворота в гробовом молчании. Небывало.

– Они не солдаты – они ополоумевшие бандиты, – ответила Фрида.

– Не нравится мне это, – занервничал Вольфганг. – Как‑то все нехорошо.

– Теперь уже поздно, – сказала Фрида.

Вцепившись в коляску, они смотрели на ненавистные шеренги, маршировавшие меж громадных каменных колонн знаменитых ворот Фридриха Вильгельма[9]. Изнуренные озлобленные лица. Что бы ни говорила Фрида, в строю шли солдаты в старой армейской форме и угольно‑черных стальных касках.

– Смотри, кое у кого на шлемах странные перекошенные кресты, – шепнул Вольфганг. – Что это?

– Не знаю, – ответила Фрида. – Кажется, индийский знак.

Индийский? – прыснул Вольфганг, забыв о серьезности момента.

– Да, буддийский или индусский, точно не знаю. По‑моему, называется «свастика».

Буддийский? – недоверчиво переспросил Вольфганг. – Ни хрена себе!

Толпа замерла. Молчание ее оглушало, как и грохот сапог.

Позже Фрида говорила, что это было восхитительно. Презрительное молчание огромного города казалось выразительнее всякого шума и криков. Нет, не соглашался Вольфганг, с самого начала было жутко. Народ молчал от страха. От ужаса перед тем, на что способны маршировавшие солдаты. Что может произойти.

И что произошло.

Все началось, когда солдатский строй почти иссяк. Голова колонны уже достигла моста через Шпрее. Каждый сам по себе: мрачная толпа безмолвствовала, солдаты чеканили шаг. Эдакое странное перемирие.

А потом неподалеку от Вольфганга и Фриды, оберегавших коляску, крикнул мальчишка.

Высокий ломкий голос перекрыл гулкий грохот сапог. Наверное, будь мальчишка постарше, а голос его чуть ниже, никто бы его не услыхал, крик затерялся бы в ритмичной поступи.

Но мальчишке было не больше двенадцати‑тринадцати.

– Проваливайте, тупые козлы! – крикнул он. – Влада Ленина – в немецкие канцлеры!

Тотчас двое покинули строй и выдернули пацана из толпы. Народ потрясенно замер, и лишь какая‑то женщина вскрикнула, когда прикладами винтовок солдаты сбили мальчишку наземь, первым же ударом вышибив ему зубы. Двое, мужчина и женщина, кинулись на помощь погибавшему ребенку и вцепились в винтовки, взлетавшие цепами.

– Твою мать! – крикнул Вольфганг. – Хватай детей! Подними над головой! Скорее! Скорее!

В мгновение ока безмолвная толпа превратилась в разъяренного зверя. Задние ряды напирали, передние пятились. Едва Фрида и Вольфганг успели выхватить малышей из коляски, как ее опрокинули и затоптали.

– Уходим! Назад! – рявкнул Вольфганг. – Ради бога не споткнись!

Подняв малышей над головой, перепуганные супруги пытались уйти от беды и пробивались сквозь толпу искаженных яростью лиц, рвавшихся беде навстречу.

– Пропустите! – закричала Фрида. – У нас дети!

Кое‑кто пытался дать им дорогу, но ослепленная яростью толпа, возомнившая, что числом одолеет вымуштрованных солдат, напирала. И вскоре грянул кошмар, развеявший это заблуждение.

Резкий голос выкрикнул команду, следом пропел горн. Солдатский строй мгновенно остановился, а затем столь же согласованно развернулся лицом к разгоряченной толпе. Вновь гавкнула команда, поддержанная горном, и мышастая шеренга лязгнула, ощетинившись вскинутыми к плечу винтовками.

В этот миг кошмар мог бы закончиться. Толпа замялась. Бессчетные зрачки ружейных дул и зловещий унисон передернутых затворов сбили порыв безоружных людей, и те осадили назад. Все могло бы прекратиться. Мальчишка, дерзнувший оскорбить могущественный фрайкор, был мертв, а возможные мстители обузданы.

Но это Германия. Берлин двадцатого года, и джинн насилия, выпущенный из бутылки, уже никогда не вернется назад, даже если пробку лишь чуть‑чуть приоткрыли.

– Огонь! – выкрикнул голос.

Горн уже не потребовался, ибо следом за командой грянул залп, и град пуль устремился в головы и сердца ошеломленных горожан.

Убитые рухнули на мостовую, за криками уже никто не расслышал идеально отработанного ритма клацнувших затворов.

– Огонь! – вновь тявкнул голос, и град пуль обрушился на спины беспорядочно отступавшим людям.

Третьего залпа не было. Голос невидимки пощадил беззащитную толпу, но сотни человек уже были убиты и еще больше погибнет в слепой панике бегства.

Семейство Штенгелей всего на пару шагов опередило эту панику, за секунду до первого залпа выбравшись из толпы. Безусловно, сообразительность Вольфганга спасла жизнь Паулю и Отто и, наверное, ему самому и Фриде, но еще километра два они бежали без оглядки.

У Бранденбургских ворот остались войско и его жертвы. По очередной команде солдаты перестроились в колонну и покинули город.

Наутро ненадолго свергнутая власть вернулась к своим обязанностям и в дома дали воду.

 

Предложение

Лондон, 1956 г.

 

Стоун дважды сглотнул и лишь потом ответил.

Только он начал свыкаться с мыслью, что после многих лет безвестности Дагмар оказалась жива, и вот – извольте.

– Шпионка? Моя невестка – шпионка? Знаете, это… – Стоун поискал подходящее слово и не нашел: – Очень странно.

– Ладно, пусть не шпионка, – уступил пухлый коротышка, которого Стоун окрестил Питером Лорре. – Ну что, сварганим свежего чайку?

– Подите к черту с вашим чайком! – рявкнул Стоун. Чертыханье с легким «инородным» акцентом прозвучало весьма чудно и деланно. – Что значит – пусть не шпионка? Шпионка или нет?

– Скажем так: она определенно работает на восточногерманскую тайную полицию, – ответил Лорре. – Это известно наверняка. Ваша невестка – сотрудница Штази.

Штази. От одного лишь слова дыбились волоски на теле. До самого смертного часа Стоун будет покрываться мурашками при упоминании всякой немецкой полиции. Он не переваривал даже безвредных западногерманских полицейских – улыбчивых косматых юношей в нежно‑зеленой форме с подчеркнуто невоенными знаками различия. А Штази – вообще новое гестапо. Стоун, работавший в министерстве иностранных дел, был наслышан о деятельности этой организации. От одного ее названия подступала тошнота.

Старый враг воскрес.

Штази. И звучит‑то как «наци».

– Вы ошибаетесь, – сказал Стоун. – Явно ошибаетесь. Просто не верится, что женщина, которую я хорошо знал, служит… в этой организации.

– Еще как служит. Не сомневайтесь. – Впервые за весь допрос заговорил второй следователь. Тот, кого Стоун окрестил Хамфри Богартом. Правда, у настоящего Богарта никогда не было йоркширского выговора. – Дагмар Штенгель, урожденная Фишер, работает на Штази. Вот потому‑то нас и заинтересовало, что она с вами связалась. Как по‑вашему, почему она ищет контакта с вами, мистер Стоун?

Речь его, мягкая и типично английская, полная дружелюбных гласных, напомнила радиовыступления Дж. Б. Пристли[10]во время войны. Однако смысл ее не имел ничего общего с мягкостью и дружелюбием.

– Она моя невестка, – сказал Стоун.

Богарт лишь улыбнулся, предоставив ответить Питеру Лорре.

– Да, ваша невестка. – Толстяк обмахнул крошки с галстука. – И родственная привязанность ее так сильна, что на весточку понадобилось семнадцать лет. Вы же, получив сию весточку, в подлинности коей даже не вполне уверены, тотчас намылились в Восточный Берлин, хотя должны понимать, что при вашей должности это вызовет недоумение определенных ведомств.

– А что моя должность?

– Бросьте, Стоун! – рыкнул Лорре. – Вы служите в министерстве иностранных дел. В немецком отделе.

Стоун промолчал. Тут, конечно, их можно понять.

– Просто нам кажется, – йоркширский голос был негромок и спокоен, – что министерский чиновник среднего звена ведет себя слегка опрометчиво, загоревшись желанием пообщаться с сотрудницей Штази, пусть даже родственницей.

– Но я не знал, что она служит в Штази! Признаюсь, я удивлен, что вы считаете Дагмар… В юности политика ее ничуть не интересовала.

– Если живешь в Восточной Германии, ты коммунист либо им притворяешься, – сказал Питер Лорре. – Наверное, властям без разницы. И потом, Красная армия выступила освободительницей. Видимо, девушка ей за это благодарна.

– Судя по тому, что в сорок пятом творила Красная армия, продвигаясь на запад, мало у кого из немок есть повод для благодарности.

– Но ваша невестка – еврейка.

– А Советы всегда обожали евреев, верно? – с горьким сарказмом сказал Стоун. – Вам не хуже меня известно, как с ними обращался НКВД. Кремлевские волки мало чем отличались от нацистов.

– Вот мы и подошли к сути, – улыбнулся Богарт.

– Она имеется? Если не считать, что меня фактически обвинили в предательском умысле.

– Да, имеется. Невестка ваша не вполне годится для Штази уже потому, что структура эта сплошь антисемитская.

– Вот почему… – начал Стоун.

– Однако Дагмар Штенгель определенно в числе сотрудников, – перебил Питер Лорре, предвосхищая возражение. – В чем нет никакого сомнения. Абсолютно никакого. Как только она вам написала, мы ее провентилировали.

Дагмар и Штази – представить ужасно, однако возможно. Девушка, которую знал Стоун, не интересовалась политикой, но была умна, тверда и целеустремленна. Дагмар уцелела в войне, и кто знает, какой кошмар она пережила за все эти годы. На какие компромиссы шла. Как сильно переменилась.

– Сдается нам, еврейка, работающая в Штази, будет сотрудничать с кем угодно. – Богарт говорил все так же спокойно, почти равнодушно. – И мы подумали: раз уж вы туда собираетесь, может, попробуете ее завербовать?

Он улыбался. Будто просил о любезности – передать гостинец или вернуть книгу.

 

Новая модель

Берлин, 1921 г.

 

– Хочешь сказать, ты разденешься? – спросил Вольфганг. – Перед этим хмырем?

– Если попросят, а я думаю, герр Карлсруэн попросит. – Фрида кокетливо тряхнула темными густыми волосами, недавно остриженными. – Нимфы не очень‑то кутаются.

На кухонном столе Вольфганг перепеленывал Пауля. Он взял сына за ножки, чтобы подтереть ему попку, но сейчас так возмутился, что едва не взмахнул ребенком.

– Так вот, я не хочу, чтобы ты этим занималась, – сказал Вольфганг. – Больше того, я… запрещаю.

Фрида от души рассмеялась над этой безнадежной попыткой проявить мужнину власть, но смех ее утонул в пронзительном вопле Пауля, решившего, что возня с его попой затянулась и пора бы отпустить его ноги.

Отто мгновенно поддержал брата, ибо малыши уже смекнули, что на пару легче создать идеальный бедлам.

– Видишь, что ты наделал! – укорила Фрида.

Я наделал? – возмутился Вольфганг. – Малыш рыдает, потому что мамочка его нацелилась в стриптизерши.

– В модели, Вольф!

– В обнаженные модели, Фрида!

Закончив пеленание, Вольфганг почти швырнул Пауля в кроватку к братцу, отчего мощность воплей удвоилась, и Фриде пришлось минут десять укачивать малышей, напевая «Коник скок‑скок». Братья очень любили эту песенку и, хоть еще не разговаривали, похоже, все понимали, поскольку особенно веселились на куплете, в котором упавшего бедолагу‑коника клевали вороны.

– Послушай, Вольф, позировать обнаженной – легкая работа, которая даст деньги.

– Нам много не нужно.

– Ах, не нужно? – Не дожидаясь ответа, Фрида в два шага пересекла крохотную кухню и распахнула дверцы стенного шкафика, прозванного кладовкой. Кроме специй и приправ на полках лежали два кусочка сыра и колбасы, несколько морковок, пять довольно крупных картофелин и полбуханки черного хлеба. Помимо перечисленной провизии на подоконнике в миске с водой стояла бутылка молока, а над раковиной – банки с молотым кофе и сахаром.

– Это все, Вольф, – сердито сказала Фрида. – Весь наш провиант до той поры, пока ты не найдешь себе оркестр или мы опять не пойдем клянчить у моих родителей. Я студентка, ты, по сути, безработный, но у нас дети, которых надо кормить! Нам нужны деньги, и если какой‑то дурак согласен платить за то, чтобы на пару часов я покрылась мурашками, я обеими руками ухвачусь за его предложение.

– Скорее он обеими руками ухватится за тебя.

– Он художник, Вольф. К тому же богатый. Платит бешеные деньги.

– Не нуждаемся мы в его деньгах. Проживем, – надулся Вольфганг. – Чай, не голодаем.

– Именно, Вольф. Всего лишь не голодаем. Чем тут гордиться? Не голодаем! Надо же, какая высокая планка! А мне вот хочется жить чуть лучше этого «не голодаем». Хотелось бы по выходным позволить себе пирожное, хотелось бы побольше молока детям, и если для этого нужно три раза в неделю раздеться, то пусть всякий берлинский скульптор увековечит в мраморе мой зад, я не возражаю.

Вольфганг насупился, но промолчал.

По линолеуму шмыгнула крыса. Вольфганг злобно швырнул в нее башмаком.

Промазал, но шумом разбудил Отто, и малыш опять заплакал. Потревоженный Пауль вскинул руку и оцарапал брата ногтями, которые Фрида уже твердо наметила остричь вечером. Естественно, Отто завопил как резаный, и Пауль, следуя негласным братским правилам, его поддержал.

Мир был восстановлен лишь после того, как Фрида дала сыновьям грудь, за что беспрестанно себя корила. Она желала хоть как‑то упорядочить свою безалаберную жизнь и всерьез пыталась отлучить детей от груди, памятуя слова патронажной сестры о том, что кормление грудью дольше девяти месяцев – прямой путь к неразберихе и кладезь всевозможных злосчастий.

К удивлению Фриды, Вольфганг нарушил угрюмое молчание не покаянием, но очередными нападками на ее новую работу.

– Я не особо возражал, когда ты позировала в художественном училище, – сказал он. – Это еще приемлемо.

– Ох ты! Значит, полсотни человек могут видеть меня голой, а один – нет? Так, что ли?.. Ой, зараза! – вскрикнула Фрида. Прорезавшиеся зубки – тоже повод поскорее отлучить малышей от груди.

– Да, вот именно! – выкрикнул Вольфганг. – В этой чертовой студии ты будешь наедине с похотливым старикашкой.

– И зарабатывать впятеро больше против училища.

– Но чем? На что он рассчитывает? Вот что хотелось бы знать.

– Он рассчитывает на титьки и задницу, Вольф! – прошипела Фрида, пытаясь одновременно крикнуть и не шуметь. – Чего у меня в избытке, поскольку близнецы накинули мне десяток кило. Надо же, в день съедаю корочку хлеба, а похудеть не получается.

– Но почему твои титьки и задница? Вот что мне интересно, – не желал сдаваться Вольфганг. – Что он в тебе нашел?

– Ну, спасибо огромное!

– Значит, запал на тебя.

– Говорю же, он художник, Вольф, натурщицы нужны ему для вдохновения, но при нехватке мяса и масла все его прежние девушки растеряли свои прелести. А я вот, видно, сохранила.

– Прелести? Это он так сказал? Прелести? Свинья пакостная!

Однако Вольфганг понимал, что скульптор, черт бы его побрал, прав.

Мужики всегда оборачивались на Фриду: по‑девичьи открытое лицо с широко посаженными глазами и аккуратным вздернутым носиком, темно‑каштановые блестящие волосы, ладная спортивная фигура, считавшаяся «современной», и вместе с тем пышная грудь. За беременность Фрида слегка пополнела в бедрах, что ничуть ее не портило.

– Помимо всего прочего, – сменил тактику Вольфганг, – он неописуемо паршивый художник.

– Викторианский реалист.

– А я о чем? Нет, ей‑богу, что толку в реализме? Есть же фотоаппарат. Иди снимай! На выдержке в одну сотую секунды он гораздо лучше все запечатлеет.

– Многим нравится реализм.

– Идиотов хватает.

Фрида уложила детей и грохнула кастрюлю с водой на плиту:

– Я не собираюсь продолжать этот дурацкий разговор.

– Больше тебе скажу…

– Я не слушаю.

– Карлсруэн – законченный реакционер. Я читал его интервью. Вообрази, он поддерживает «Штальхельм»![11]

– И что? А был бы коммунистом, имел бы право пялиться на мои титьки?

– Пожалуй, нет, – уступил Вольфганг. – Другое дело, будь он экспрессионистом или сюрреалистом.

– Ты совсем ополоумел, Вольф.

– Ах, это я ополоумел? Ладно, тогда скажи: не собирается ли твой драгоценный Карлсруэн всучить тебе копье и крылатый шлем?

Фрида замялась. Муж попал в точку. Ей самой казалось смешным и слегка диким, что она, молодая еврейка, будет изображать дух немецкого народа, опасаясь, как бы не закапало молоко из грудей.

– Ну… да, – улыбнулась она. – Копья и шлемы поминались, верно.

Крылатый шлем.

– Ну иногда. В образе Рейнской девы.

Теперь и Вольфганг чуть усмехнулся:

– Значит, будешь стоять совсем голая, но в крылатом шлеме?

– По‑моему, я уже сказала.

– Но ведь Рейнские девы – нимфы, нет?

– В данном случае нимфы в шлемах.

– Для нимф как‑то не очень.

– С этим к герру Карлсруэну. Слушай, Вольф, рассуди трезво. – Фрида хотела помириться. – Если он считает, что я похожа на дух немецкой женщины, хрен‑то с ним. Говорю же, он платит по высшей ставке, а всего‑то нужно – замереть и слушать Вагнера.

– Тебя надо озолотить уже за то, что слушаешь эту дрянь.

– Я не против умеренной дозы Вагнера.

– Он был отъявленный антисемит.

– При чем тут его музыка?

– При том, что он был дерьмовый композитор и поганый человек.

– Не всем же быть крутыми джазменами. Изредка кто‑то должен сочинять мелодию. Ты уж совсем сдурел.

– Обращаю твое внимание, что не я планирую поставить тебя голой в шлеме! Пораскинь мозгами. Голая. Но в шлеме. Никакой логики. Или публику прошибешь только Асгардом?[12]



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: