Почтенные гамбургские дамы жаловались, что Гейне просто глуп, потому что когда он встречается с ними, он разговаривает исключительно о погоде. Помимо того, он неловок в обращении с дамами и позволяет себе писать издевательские стихи про них.
Действительно Гейне чувствовал себя плохо с людьми, с которыми он мог разговаривать только о погоде. Было еще хуже, если он где-нибудь среди «почтенных людей» ронял острую шутку, без которой не мог обходиться. Тогда на него осмотрели со страхом как на кандидата в тюрьму за неблагонамеренный образ мыслей. Он уже успел заслужить кличку «салонного демагога».
Гейне, смеясь, подхватил эти кличку: действительно он салонный демагог, потому что он завсегдатай салона Петера Аренса, известного гамбургского увеселительного заведения. Здесь он чувствует себя прекрасно среди легкомысленных веселых созданий, где гремел оркестр, мелькали страусовые перья и веселые девушки, Элоизы и Минки, скользили по блестящему полу танцовального зала под звуки полонеза.
Встречи с немногими ценившими его друзьями скрашивали тяжелую гамбургскую жизнь. Он общался с актером Форстом, режиссером Левальдом, автором модных комедий Тепфером и литературным критиком Лудольфом Винбаргом.
Винбарг свидетельствует о том впечатлении, которое производила поэзия Гейне на читателей.
Гейне считали превосходным жонглером от поэзии и сомневались в искренности его ощущений и любовных переживаний. Напечатаниая в берлинском «Собеседнике» эпиграмма на Гейне ходила по рукам и имела большой успех:
Садовника кормит лопата
И нищего рана и гной,
А я пожинаю дукаты
Своею любовной тоской.
Новый сборник стихотворений Гейне, выпущенный им в 1831 году, названный им «Новая весна» и написанный во время пребывания в Гамбурге, был снова посвящен той же «любовной тоске», пронизанной легкой иронией.
|
Винбарг дает чрезвычайно живой портрет Гейне того периода. Он приходит к поэту в комнату утром - и сразу создается впечатление, что он попал в обстановку путешественника, гетевской «перелетной птицы», которая нигде не может удержаться долго.
В комнате беспорядок - открыт чемодан, разбросанное белье, несколько книг из библиотеки… И сам Гейне, хотя уже ряд месяцев жил в Гамбурге в приличном буржуазном доме, имел облик путешественника, который накануне вышел из почтовой кареты и провел несколько беспокойную ночь на постоялом дворе.
И в самом деле, Гейне чувствовал себя путешественником, засидевшимся в этом краю, но не могущим решить, куда ему двинуться.
Весной 1830 года он уезжает в Вандсбек, в глушь, как это делает всегда, когда ему надоедает гамбургская жизнь с ее сплетнями, театрами и балами, ее хорошим и дурным обществом.
Здесь он удовлетворяет свою потребность к одиночеству, здесь отдыхает от плоских лиц и гримас гамбургских филистеров.
Чтоб кровью изойти легко,
Дай благодатный мне простор,
Не дай мне задохнуться здесь
Средь этих лавочничьих нор.
Едят во-всю и пьют во-всю,
И каждый жизни рад, как крот.
А доброта их широка,
Как дырка в кружке для сирот.
Жизнь в Вандсбеке заполняется чтением «Тьера и милосердного господа-бога». Гейне увлекается историей Французской революции и библией.
И как только наступает лето, Гейне переезжает на Гельголанд. Он проводит там около полутора месяцев, с начала июля по средину сентября.
|
Желая рассеяться, Гейне встречается с людьми, приехавшими сюда на морские купанья, уделяет внимание дамам. Его головные боли на этот раз не проходят от морского воздуха, но продолжают терзать его.
Он жалуется в письме к Иммерману, что здесь женщины, - его бич: «Если бы я поехал на Новую Землю, то и там бы меня терзали танцовщицы и певицы».
Усталый Гейне жаждет тишины и покоя: «Какая ирония судьбы, что я, который так любит покоиться на пуховиках тихой, созерцательной, уютной жизни, - именно я предназначен для того, чтобы выгонять моих бедных соотечественников из их безмятежного спокойствия и приводить их в движение: я, любящий больше всех других занятий следить за грядой облаков, постигать метрическую прелесть слова, подслушивать тайны стихийных духов и погружаться в чудесный мир старых сказок… я должен был редактировать «Политические летописи», обслуживать интересы современности, разжигать революционные порывы, будить страсти и постоянно дергать за нос бедного немецкого Михеля, чтобы он очнулся от своего крепкого,- исполинского сна… Правда, я мог этим вызвать лишь легкое чиханье у храпящего гиганта, но никак не его пробуждение… и если я сильно тянул его подушку, он снова прилаживал ее себе вялой от сна рукой… Раз из отчаяния я хотел зажечь его ночной колпак, но он был так влажен от пота мыслей, что лишь едва задымился… и Михель улыбался во сне…
Я утомлен и жажду спокойствия. Я тоже закажу себе немецкий ночной колпак и натяну его на уши. Если бы я только знал, где мне преклонить свою голову! В Германии это немыслимо. Каждую минуту ко мне бы приходил полицейский, расталкивал бы меня, чтобы проверит, действительно ли я сплю; уже одна эта мысль лишает меня спокойствия. Но в самом деле, куда же мне деваться? Снова на юг? В страну, где зреют померанцы и лимоны? Ах! Перед каждым лимонным деревом стоит теперь австрийский часовой и рычит тебе ужасающе: «Кто идет?!» Как лимоны, так и померанцы теперь очень кислы. Быть может, двинуть на север? Или на северо-восток? Ах, белые медведи теперь опаснее, чем когда-либо, с тех пор, как они цивилизуются и носят лайковые перчатки. Или поехать мне снова в проклятую Англию, где я не хотел бы быть даже повешенным заочно, а уж не то, чтобы жить там лично. Нет, низачто в эту презренную страну, где машины действуют, как люди, а люди, как машины…
|
Или отправиться мне в Америку, в эту необъятную тюрьму свободы, где невидимые цепи будут давить меня еще болезненнее, чем видимые - дома?.. О, милые немецкие поселяне, отправляйтесь в Америку! Там нет ни князей, ни дворянства, там все люди равны… за исключением, конечно, нескольких миллионов, имеющих черную или коричневую кожу, с которыми обращаются, как с собаками!.. При этом американцы очень кичатся своим христианством и являются самыми усердными посетителями церкви. Такому лицемерию они выучились у англичан, которые вообще передали им самые плохие свои свойства. Светская выгода составляет их действительную религию, а, деньги - их божество, единственное всемогущее божество…
О, свобода, ты злой сон!»
Библия, Гомер, история лангобардов Павла Варнефрида, трактаты о ведьмах - вот библиотека Гейне на Гельголанде.
Сосед по комнате, какой-то советник юстиции из Кенигсберга, считает Гейне пиетистом, видя, что он не расстается с библией. Но в библии Гейне не ищет религиозного утешения, он черпает оттуда эстетику стиля, его очаровывают библейские легенды непосредственностью языка. У него является мысль «совершенно оставить политику и философию и снова предаться созерцанию природы и искусства». Ему кажется, что все мучения и подвиги бойцов за освобождение человечества напрасны, что человечество движется по законам прилива и отлива.
Сомнения мучают его, какие-то странные предчувствия проникают в сердце, словно в мире происходит что-то необыкновенное… Море пахнет пирожным, и тучи смотрят печально и сумрачно…
Когда в вечерние сумерки Гейне одиноко бродит по берегу, торжественная тишина царит вокруг, высокосводчатое небо опрокинуто куполом готической церкви. Мрачно и трепетно горели лампады-звезды. Водяным органом гудели волны, то полные отчаяния, то в триумфе рождались бурные хоралы. Белые облака походили на монахов, - печально следовавших за похоронной процессией…
«Кого хоронят? Кто умер? - спрашивал я сам себя. - Не великий ли Пан умер?..»
На утро Гейне узнал, что предчувствие его не обмануло.,С материка пришла толстая пачка газет с теплыми, знойно-жаркими новостями. «То были солнечные лучи, завернутые в газетную бумагу, и они произвели в душе моей самый дикий пожар. Мне казалось, что я мог зажечь весь океан до Северного полюса тем огнем вдохновения и безумной радости, который пылал во мне…»
Газеты принесли известия об Июльской революции в Париже. Снова на башнях собора Парижской богоматери развевалось трехцветное знамя. Во Франции был свергнут феодализм, реставрированный после битвы при Ватерлоо. Падение династии Бурбонов знаменовало собой для Гейне победу «народа» над дворянством и клерикализмом.
Гейне увидел в этой революции свой идеал. Его пленил тот «блестящий пример умеренности», который дали парижане другим нациям. Склонявшийся в Великой французской революции больше к крупнобуржуазной жиронде, чем к якобинцам с их террором, Гейне подчеркивал гуманность этой «бескровной революции», в надклассовость которой он искренно верил.
В ту пору Гейне еще видел только две силы, борющиеся между собой: феодальную, дворянскую клику и «народ». Он не видел классового расслоения в этом сборном понятии «народ», ему казалось, что раз «народ победил», значит отныне во Франции - царство свободы…
Он прославляет Лафайета, буржуазного либерала, принимавшего участие в революции 1830 года, как и в революции 1789 года: «Лафайет, трехцветное знамя, марсельеза… Я точно в опьянении. Смелые надежды страстно вздымаются во мне…
Кончилась моя жажда спокойствия. Теперь я снова знаю, чего я хочу, что я должен делать… Я сын революции и снова берусь за оружие, над которым моя мать произнесла заклинание… Цветов, цветов! Я хочу увенчать ими, свою голову для смертного боя. И лиру, дайте мне лиру, чтобы я спел боевую песню… Я весь - радость и песня, весь - меч и пламя!..»
Гейне присматривался к тому, какое впечатление произвели события на окружающих. Парижский солнечный удар поразил всех, даже бедных рыбаков, которые только инстинктивно поняли сущность событий. Рыбак, перевозивший Гейне на островок, где он обычно купался, встретил его с улыбкой и словами: «Бедные люди победили».
Гейне в ту пору был полон энтузиазма, ему казалось, что Июльская революция принесет крупные перемены в Германии. «Сделаем ли мы, наконец, из наших дубовых лесов настоящее употребление, то-есть построим ли мы из них баррикады для освобождения мира?!»
Надежды Гейне на социальные сдвиги в Германии не оправдались: «Повсюду царствовало глухое спокойствие. Солнце бросало элегические лучи на широкую спину немецкого терпения». И Гейне стал рваться всем сердцем в Париж, о котором уже мечтал давно. Он не видел для себя возможности оставаться в Германии. Если бы он пошел по революционному пути, слагая боевые песни, подобные метательным копьям, - его бы скоро упрятали за толстые стены прусской крепости Шпандау, «где есть цепи, но нет устриц». Конечно, он мог бы отказаться от политики, быть поэтом любви, лунного сияния и аромата цветов, но все его внутреннее существо боролось против такого самоотречения.
С Гельголанда Гейне вернулся в Гамбург, в прежнюю плоскую жизнь, «средь узких лавочничьих нор». Здесь он пишет дополнение к «Путевым картинам», вернее перерабатывает старые, еще не выходившие отдельной книгой, статьи. Разбираясь я путях революции, он видит, что она охватывает все социальные интересы: дворянство и церковь не только ее единственные враги. «Я сам гораздо больше ненавижу буржуазную аристократию», - пишет Гейне в ноябре 1830 года Варнгагену.
Он слишком хорошо знал хищническую сущность банкиров и биржевых маклеров, чтобы понимать, что не их царству принадлежит будущее.
Однако Гейне все еще считает, что революция решает «спор идей». Он хочет быть поближе к этому спору, ему снится каждую ночь, что он укладывает чемодан и уезжает в Париж, чтобы дышать свежим воздухом, «чтобы отдаться священным чувствам новой религии и принять посвящение в нее, как жрецу».
С начала 1831 года Гейне готовится к отъезду. Он решает ехать весной, прощается с немногими друзьями, раздает им свои стихи на память.
Первого мая 1831 года, проехав через Франкфурт, Гейне перешагнул границу, которая «отделяет священную страну свободы от страны филистеров».
ПАРИЖ
В прекрасное майское утро почтовый дилижанс доставил Генриха Гейне к воротам Сен-Дени. Громкие выкрики кондуктора дилижанса: «Париж! Париж!» и продавцов свежих кокосовых орехов, пробудили от сна нашего путешественника.
Еще через двадцать минут Гейне уже был в Париже, на бульваре Сен-Дени, среди толпы нарядно одетых людей, напоминавших ему картинки модных журналов. Первое впечатление, полученное Гейне, было ошеломляющим.
Ипполит Тэн прекрасно охарактеризовал ту атмосферу французской столицы, в широкие волны которой сразу окунулся приезжий: «Кто приезжает сюда в первый раз, у того сразу делается головокружение. Улицы говорят слишком громко, и толпа слишком торопится и напирает. Столько идей на выставках или в витринах, в памятниках, в плакатах и лицах, которые как бы заряжены и насыщены ими. Кажется, что попадаешь из спокойной и прохладной воды в котел, где собираются клокочущие пары и где бушуют и сталкиваются волны, сплетаясь между собой и отбрасываясь от раскаленной стенки пылающего металла. Куда уйти от этой горячки воли и мысли?..»
Ослепительной парижской весной очутился Гейне на тротуарах мирового города. Ему все показалось исключительно интересным; небо было особенно голубым, потому что на нем еще сверкали лучи пленившего его июльского солнца. От пламенных поцелуев этого солнца были еще розовы щеки Лютеции (римское название Парижа), и на ее груди еще не совсем увял свадебный букет, хотя слова «свобода, равенство, братство» были уже местами стерты со стен домов.
Неудивительно, что на Гейне Париж сразу произвел чарующее впечатление. Виденные им прежде большие города Берлин и Мюнхен бледнели по сравнению с Парижем, а Дюссельдорф, Бонн, Люнебург и Геттинген уже просто казались забытыми деревнями.
Нужна была долголетняя централизующая политика французских королей, чтобы стянуть в Париже все лучшие силы страны и сделать столицу не только средоточием, но и живым олицетворением Франции.
В ту пору, когда Тридцатилетняя война разорила Германию, надолго затормозила развитие германской буржуазии и подвергла невиданной разрухе страну, - Франция получила после Вестфальского мира гегемонию на европейском материке. Уже тогда французская столица насчитывала почти миллион жителей, двенадцать тысяч карет катилось по ее улицам, и в квартале богатейших аристократов - предместье Сен-Жермен - стали воздвигаться один за другим пышные дворцы.
Париж быстро отстраивался, и все меньше оставалось в нем средневековой старины, все ближе становился он своей современности.
Только узкие, извилистые и темные улочки Латинского квартала напоминали о многовековой жизни города и придавали ему особое очарование. Новый город кичился красивыми зданиями и памятниками, Лувром, биржей и оперой, Триумфальной аркой, Вандомской колонной.
В дни приезда Гейне в Париж сердце города билось между улицей Шоссе Д'Антен и улицей Фобур Монмартр, на больших бульварах, где круглые сутки кишела толпа дельцов и фланеров, авантюристов и неудачников, нищих и богачей. Нельзя было пересечь два бульвар? без того, чтобы, по верному слову Бальзака, не наткнуться на своего друга или врага, на чудака, который не дал бы повода для смеха или раздумья, на бедняка, который не выпрашивал бы су, или на водевилиста, ищущего темы.
Генрих Гейне. Портрет работы Морица Оппенгейма, 1831 г.
С заходом солнца, в трех тысячах модных лавок загорались рожки газового освещения, бульвары наполнялись новой толпой ищущих приключений и развлекающихся парижан.
Пословица гласила: «Если бог скучает на небе, он открывает окно и смотрит на парижские бульвары». Сам бог велел Гейне любоваться парижскими бульварами. С жадным любопытством бродил он по городу, надвинув на затылок белую шляпу, разглядывая лица и витрины жадными глазами, сверкающими под стеклами очков.
В полночь, когда немецкие города давно уже спали и благонамеренные обитатели лежали под перинами, надвинув на уши ночные колпаки, - Париж жил кипуче и нервно, в опере еще звучала бравурная музыка Доницетти и танцоры неистово плясали в кабачках и кафе на бульваре Монмартра.
В этой лихорадочной атмосфере Гейне чувствовал себя, как рыба в воде. Он шутливо писал своим друзьям, что когда рыб в воде спрашивают о самочувствии, они отвечают, что им живется, как Гейне в Париже.
Примерно через месяц после своего прибытия в Париж, Гейне пишет Варнгагену о том, что в Париже он утопает в потоке приключений, в волнах дня бушующей революции; «сверх того, я состою теперь целиком из фосфора, а пока я тону в диком человеческом море, я сжигаю себя своей собственной натурой».
В этом же. письме Гейне делает любопытное признание, что еще полгода назад он был доведен до того, что готов был уйти в поэзию и оставить поле битвы другим людям, но этого не случилось: силой вещей он будет снова бойцом. Он уехал в Париж, потому что жизнь в атмосфере безгласности и вечной боязни стала несносной.
«Бежать было бы легко, если бы не приходилось уносить с собой на подошвах отечество».
Мысли о Германии не оставляли его и здесь, в нем рано пробудилась своеобразная «тоска по родине», которую он не мог хотя бы в малейшей степени утолить встречами с немецкими эмигрантами, во главе с Берне стекавшимися сюда.
Гейне утешал себя тем, что «сладостный ананасный аромат цивилизации» благоприятно действует на его усталую душу, которая наглоталась в Германии столько табачного дыма, запаха кислой капусты и грубости».
Он впитывал в себя чувства и мысли города, население которого, по острому определению Фридриха Энгельса, соединяло в себе страсть к наслаждению со страстью к историческому Действию как ни один другой народ.
Не меньше чем «страсть к наслаждению» интересовала Гейне в Париже «страсть к историческому действию», свойственная парижанам.
Действительно, каждый камень парижской мостовой дышал мировой историей. Не только памятники прошлого привлекали внимание Гейне. Он увидел здесь много такого, о чем нельзя было мечтать в Германии: оживленную палату депутатов, политические собрания, политические газеты, политические споры в садах, омнибусах, на улицах.
Во Франции борьба классов уже принимала достаточно резкие очертания. Финансовая аристократия короля Луи-Филиппа, приведенного к власти Июльской революцией, вела бои с промышленным пролетариатом, несравненно более сознательным, чем германский.
Когда Гейне уезжал в Париж, его издатель, опытный делец Кампе, шепнул на ушко совет - избрать себе новый поэтический путь, далекий от политики.
«Я думаю, - писал Кампе в одном из писем, - что этим советом я оказываю услугу Гейне и нашей литературе».
Разумеется, Кампе заботился больше о своем кармане, чем о литературе. Он как бы предчувствовал, что дамоклов меч запрещения будет висеть над головой Гейне, и надеялся, что Гейне как певец любви, роз и соловьев избежит преследования цензуры, полиции и суда.
Гейне не оправдал надежд своего издателя. В нем боролись чувства романтика, эстета, созерцателя с пылом бойца; нередко чувство чисто эстетического любования миром отодвигало в нем идеи бойца, и тогда он уходил с поля брани, бросая копье и щит.
В прологе к «Новой весне» Гейне изображает себя в виде рыцаря идущего в бой. Но на рыцаря набрасываются амуры, отбирают у него оружие и сковывают его цветочными цепями любви:
Не могу в тоске сорвать я
Этих ласковых цепей,
Между тем как бьются братья
В грозной сече наших дней.
С восторженным чувством приехал он в столицу Франции, веря, что парижский народ завоевал себе настоящую свободу. Очень скоро он увидел, что дело обстоит иначе.
Революция, за которую дрался на баррикадах парижский пролетариат, была гнуснейшим образом использована маленькой группой буржуазии. К власти пришла финансовая олигархия, посадившая на трон герцога Орлеанского под именем Луи-Филиппа.
Министр нового короля, банкир Лафитт, воскликнул: «Отныне начинается царство банкиров!» и этим, как говорит Маркс, он выдал тайну новой монархии. С восшествием на трон «гражданина Филиппа Эгалите» не вся французская буржуазия стала у власти, а только один ее слой - банковые магнаты и биржевые акулы, железнодорожные короли и владельцы копей.
Рабочие поддерживали борьбу буржуазии против феодальной реставрации, но финансовая буржуазия захватила плоды победы. По определению Меринга, с 1830 года начинается новая эра для мира, - всемирно-историческая борьба современного пролетариата.
Промышленный пролетариат очень скоро после создания Июльской монархии понял, что он обманут финансовой аристократией. Те политические права, которые, казалось, он завоевал с помощью революции, были у него отняты. Свобода печати и собраний оказалась золотым сном.
Незадолго до того, как Гейне прибыл в Париж, королевский министр Лафитт оставил свой пост. Он был еще слишком мягок для своры акул, взявших государственный руль в свои руки. Его преемник, Казимир Перье, заматерелый реакционер, пошел на окончательный разрыв со всей оппозицией, правой и левой, и выдвинул откровенный лозунг: «Франция должна чувствовать, что ею управляют».
Казимир Перье пользовался всеми средствами для того, чтобы отнять у оппозиционно настроенных элементов политические права, в первую голову - свободу печати и собраний.
Мелкая буржуазия и пролетариат Франции со страстным напряжением следили за революционной борьбой итальянского и польского народа, стремившихся освободиться из-под ига Австрии и России. И возмущение против Казимира Перье достигло крайнего напряжения, когда королевский министр дал возможность царским палачам залить Польшу кровью повстанцев.
Толпы возмущенных людей шумели на улицах Парижа, когда подручный Перье, министр Себастиани сообщил в палате депутатов о падении Варшавы, нагло заявив: «В Варшаве царит порядок».
У власти стоял финансовый капитал, выбирали подкупленные банкирами люди, и палата депутатов была послушным орудием в руках королевской власти. Оппозиция в парламенте была незначительна, большинство депутатов безусловно голосовало за Перье и его кабинет.
Но в массах зрело недовольство, и оно прорывалось наружу в виде отдельных вспышек и попыток с оружием в руках свергнуть господство торгашей.
Казимир Перье применял систему провокации для того, чтобы постепенно отнимать у оппозиции, политические права: само правительство организовывало маленькие покушения на короля, отвечая на них бесплодным террором.
Парижская печать отражала недовольство королем и его министрами в виде политических памфлетов и злых карикатур на министров и короля, который, подобно простому лавочнику, прогуливался со своим пресловутым зонтиком подмышкой, демонстрируя своим верноподданным толстую лоснящуюся голову, необычайно похожую на грушу, что давало особенный повод для острот памфлетистов и карикатуристов.
Живя в Париже, зорко приглядываясь ко всему окружающему, Гейне вскоре понял истинную сущность королевства Луи-Филиппа.
Уроки Июльской революции не прошли для Гейне даром. Он сделал из них существенно важный вывод, что не идеи, а интересы правят миром.
Многие существенные элементы идеологии Гейне распались под влиянием наблюдаемых им событий. Ныне он признал, что монарх находит свою опору не в отвлеченной идее конституционализма, но в своих резервных войсках, руководимых весьма земными интересами, в торгашах и крупных владельцах, охраняющих право собственности, затем - в уставших от борьбы и ищущих покоя и наконец - в трусах, которые дрожат перед господством террора.
Перелом в мировоззрении Гейне не трудно проследить по тем статьям, которые он помещает о современной ему Франции в «Аугсбургской всеобщей газете». Эта газета была одним из распространеннейших органов печати в Германии; больше того - на ряду с «Таймсом» или «Журналь де-Деба» газета находила себе тысячи читателей и за рубежами Германии.
Не удивительно поэтому, что Гейне очень охотно принял предложение издателя Котты и сделался парижским корреспондентом «Аугсбургской всеобщей газеты».
Надо сказать, что эта газета особой выдержанностью взглядов не отличалась, и Людвиг Берне имел довольно веские основания считать, что издание Котты - это «чего изволите для всех, кто платит». Не менее двусмысленной похвалой наградил этот орган печати советник Генц, верный слуга Меттерниха и европейской реакции: «Да здравствует Всеобщая газета, где яд и противоядие так приятно сочетаются друг с другом!»
Гейне приходилось лавировать между «ядом» и «противоядием». Тон его писем из Франции был довольно умеренный, особенно в тех местах, где ему приходилось высказываться о Германии. Не надо забывать, что «Аугсбургская всеобщая газета» проводила австрофильскую, крайне реакционную линию. С этим Гейне не мог не считаться, и потому он часто дипломатично старался замолчать, чтобы не сказать лишнего и неприемлемого для строжайшей немецкой цензуры.
В планы Гейне не входила также ссора с французским правительством Луи-Филиппа. Жизнь в Париже, особенно на первых порах, казалась ему слишком приятной, и эпикуреец Гейне вовсе не желал рисковать высылкой из-за какого-нибудь острого словца.
Эта вынужденная умеренность корреспонденции Гейне нашла себе объяснение среди его многочисленных врагов слева и даже справа, когда после революции 1848 года стало известно, что поэт свыше десяти лет получал от французского правительства ежегодное содержание в размере 4.800 франков.
Как бы ни обстояло дело с получением субсидии из тайного фонда правительства, Гейне высказал не мало резкий суждений об Июльской монархии и ее главе, Луи-Филиппе.
Нельзя в этих корреспонденциях искать логической последовательности политического борца или представителя определенной партии.
Гейне ни в эту пору, ни впоследствии не мог быть партийным человеком. Всякое подчинение партийной программе никак не совмещалось с его резко индивидуалистическими наклонностями. Партийный дух кажется ему то «слепым и диким животным», то «плохо молящимся истине Прокрустом». Не будучи партийным, Гейне тем не менее всегда оставался горячим поборником свободы и врагом дворянства и финансовой аристократии.
Гейне собрал свои корреспонденции в отдельную книгу, названную «Французские дела». Это была его первая книга, написанная в Париже. Она отразила его впечатления от борьбы финансовой аристократии с обширной оппозицией, в которую входил и промышленный пролетариат и мелкая буржуазия. Он разоблачал приемы государственных воротил, он говорил с нескрываемым гневом об иезуитстве Луи-Филиппа, который все обещал и ничего не дал и который скрывал в своем неизменном зонтике скипетр абсолютизма, а под своей буржуазной шляпой - королевскую корону. Впрочем, суждения о Луи-Филиппе претерпевали различные колебания, и резкие нападки на короля сменялись осторожными похвалами «первому королю-гражданину», отнявшему трон у феодального дворянства.
Франция казалась Гейне «блестящим млечным путем великих человеческих сердец», особенно, когда он сравнивал ее с беззвездным небом Германии, - страны, где нет людей, где одни лакеи.
Особенно сочувственно говорил Гейне о французском народе, который дрался на июльских баррикадах и с которым поступили, как с камнями, вырванными из мостовой для баррикад: как камни снова вбивают в землю, чтобы стереть последние следы восстания, так и «народ снова втоптан на прежнее место и снова по нем ходят ногами».
Гейне взволнованно описывает восстание безвестных республиканцев, вспыхнувшее на похоронах лидера парламентской оппозиции генерала Ламарка в июне 1832 года.
Национальная гвардия была двинута против повстанцев, и после ожесточенных боев мятеж был подавлен. На улице Сен-Мартен текла не только горячая кровь республиканцев, но и слезы очевидца - немецкого поэта Генриха Гейне.
Это волнующее зрелище вызывало в нем мысль о том, что «когда снова ударят в набат и народ схватится за ружье, он уже будет биться для самого себя и потребует заслуженную награду».
Гейне приходит к убеждению, что много тысяч людей, которых мы совсем не знаем, готовы пожертвовать своей жизнью за священное дело человечества.
Книга Гейне о «Французских делах» вышла с резким предисловием, в котором автор указал, что «те, кто умеют читать, сами увидят, что наиболее крупных недостатков этой книги нельзя ставить ему в вину». Несмотря на сдержанность тона, в Германии книга произвела огромное впечатление на революционную молодежь. Реакционеры всех мастей обрушились на «опасного якобинца» Гейне. Перевод книги на французский язык принес ему врагов и в Париже. Гейне жалуется, что он находится в «лучшем обществе»: «ханжески католическая партия карлистов и прусские шпионы сидят у меня на шее».
Когда «Французские дела» вышли в Париже и в Германии, Гейне уже не был больше корреспондентом «Аугсбургской всеобщей газеты»: по настоянию Меттерниха, Котта прекратил печатание «дерзких и злобных, ядовитых и разнузданных» корреспонденции Гейне.
Враги слева, не меньше чем враги справа, причиняли огорчения Гейне. Почти с первого года его пребывания в Париже испортились отношения, и притом безнадежно, с вождем немецких эмигрантов Людвигом Берне.
Людвиг Берне родился во Франкфурте-на-Майне, в еврейском квартале. Он знал весь ужас франкфуртского гетто, наложившего на него отпечаток филистерской ограниченности.
Берне начал свою литературную деятельность как театральный критик. Не даром отец Генриха Гейне, привезя Гарри в 1815 году во Франкфурт на ярмарку, показал сыну «доктора Берне, который пишет против комедиантов».