НЕУДАЧА ЭМИЛЯ ВАН ДЕН БЕРГЭ 9 глава




— Жильбер, дитя мое, вальс!

Жильбер заиграл цирковой вальс. Мать, отойдя к столбу и пощелкивая шамбарьером, стала гонять лошадь по кругу.

— Ап! Ап! — восклицала мадам Лорано.

Лошадь была хоть и старая, но еще довольно крепкая. Она сразу пошла манежной рысью. Гусар, держась вытянутыми руками за петли седла, был похож на сидящую лягушку. Его трясло и швыряло, но, напрягаясь, он все же умудрялся сохранить устойчивость.

— Но, Лизетта! Но! Но, маленькая! Щелкайте, мама, громче! — командовал он.

Мадам Лорано защелкала, Жильбер играл вальс. Лошадь пошла крупной рысью.

— Внимание! — крикнул Марсель внезапно.

Жильбер перестал играть. На площадку грохнулась тишина.

Марсель медленно выжал туловище на руках и стал на голову, подняв кверху свой безногий зад.

Тишина разрушения стояла вокруг. Развалины покинутой деревни Прюнэ, почти вплотную подступавшие к площадке, пустыми глазами смотрели на обломок человека, которого астматическая Лизетта уже несла манежным галопом.

Лошадь сделала круг, другой, третий.

— Браво, Марсель! Браво, мой маленький! — наперебой повторяли отец и мать.

Мсье Лорано бросил многозначительный взгляд на нас с Лум-Лумом, как бы желая сказать: «Видали? Каково?»

— Парень с яблоками! — в восторге сказал Лум-Лум. — Люблю таких! Ты — артист! Настоящий артист! И больше ничего.

Мы не успели заметить, в какой миг лошадь как бы вышла из-под калеки и он повис в воздухе. Лонжа поддержала его, вовремя затянутая рукой отца. Но у безногого не было равновесия. Туловище, подвешенное за пояс, опрокинулось головой вниз.

Надо было поскорей взять калеку на руки и опустить на землю. Это могла сделать мать — ей было ближе, — но она растерялась.

— Дура! — крикнул отец и побежал сам, но от этого резко удлинилась лонжа и туловище полетело вниз.

Оно было уже у самой земли, когда усач стал быстро натягивать лонжу. Марсель взлетел вверх, беспомощно болтая руками.

— Да иди же, наконец, дура! — кричал отец.

Только тогда мать бросила корду и шамбарьер и, взяв на руки безногое туловище, бережно опустила на траву.

Калека лежал, закатив глаза, бледный. Однако он скоро пришел в себя.

— Легкий обморок! — сказал он, приподымаясь.

Он сел, выкурил сигарету и скомандовал:

— Повторить!

— Повторить! — сказал вслед за ним отец.

— Нельзя бросать работу на неудаче! Повторить! — покорно согласилась мать.

Упражнение было повторено. Марсель снова был посажен в седло и снова погнал свою Лизетту, снова защелкал бич, снова зазвучал жиденький вальс, снова кобыла пошла крупной рысью, снова был повторен сигнал «внимание», и в напряженной тишине калека снова взвился на руках, головой вниз.

Когда занятия были окончены и мы возвратились в дом, гусар возбужденно прыгал на своих утюгах.

— Ты понимаешь?! — выкрикивал он. — Номер задуман так: я выезжаю на арену прямо из конюшни в полном жокейском костюме и притом национальных цветов: синий картуз, белый камзол, красные рейтузы. Я выезжаю при ногах — я скоро получаю ноги. Сижу в седле — ноги в стременах, путлища под шенкелями. Лошадь идет рысью. Я становлюсь на голову, как было показано только что, — и на ходу: «Внимание! Маэстро, дробь!» Я сбрасываю ноги! Сначала одну, потом другую. Они в рейтузах и лакированных ботфортах и отлетают в стороны. Я остаюсь как есть — человек с задом. Я сбрасываю камзол — и под ним гусарский доломан и орден! Трюк? А?

— Трюк! — признал я.

 

 

— Клянусь тебе, замечательные люди! — говорил Лум-Лум, когда мы шли домой.

Он восторгался всю дорогу.

— Особенно этот гусар! Ты ведь знаешь, старик, я никогда не любил кавалеристов: они хвастуны! Но этот… Он истинный герой! Он настоящий солдат. Он задирает зад кверху и говорит Германии: «А это видала?»

Через минуту Лум-Лум продолжал:

— А родители?! Возьми родителей! Это родители героя! О, они смело могут ждать меня к себе в гости еще раз! А слепой?! Он играет польку не хуже, чем эта тыква Жалюзо, который считается горнистом самого командира полка.

Восторг бил из моего друга ключом.

— Заметь: они не хотели ничего взять с нас за вино! — несколько раз повторял он.

Во взводе наш рассказ о циркачах был выслушан без особого интереса. Миллэ, вскинув сухой подбородок, сказал, что я напрасно продолжаю называть безногого гусаром. Миллэ любил точность во всем.

— Раз нет ног, то это даже не половина гусара, — сострил он.

— Ты прав, вонючий шакал, — отозвался Лум-Лум. — Гусар, который потерял ноги, потерял все. Если ты, например, потеряешь ноги, будет то же самое: ты потеряешь все. Вот если тебе оторвут голову, никто ничего не потеряет, понял? Тут говорят про истинного героя, а ты остришь! По-моему, этот парень герой! Он не то что славный тип, он — герой! Понимаешь ты это?

Через несколько дней, накануне смены, Лум-Лум попросился в ночную разведку. Он вернулся с большой охапкой полевых маков. Маки росли вплотную у немецкой линии.

— Это для твоей красотки? — спрашивали все во взводе.

— Лум-Лум женится, ребята!

— Мальчик или девочка? — посыпалось со всех сторон.

— Ты разживись табаку, Самовар, — сказал мне Лум-Лум, — а я вот им цветы отдам.

Я не понимал, в чем дело. Он буркнул:

— К циркачам-то пойдем? А? Неловко с пустыми руками…

Мы стали ходить к циркачам часто. Лум-Лум сделался у них своим человеком. Особенно близко сошелся он с безногим.

Однажды с нами пошел Бейлин.

— Вы говорите, там есть пианино? Идем!

Едва войдя в дом, он сел за инструмент и стал играть Бетховена.

Слепец сидел неподвижно. Он слегка поднял голову и вытянул вперед левую руку, как бы боясь упасть. Он точно нащупывал дорогу в испугавшей его грозе.

Игра Бейлина подействовала на всех Лорано. Мать закрыла лицо руками. Отец, насупившись, крутил усы, а безногий застыл, положив голову на руки.

Бейлин, захлопнув крышку пианино, встал и, не оборачиваясь, ни на кого не глядя, как лунатик, направился к двери. Мы опомнились, когда он был уже у ворот.

Бейлин не слышал, как я объяснял ему, что невежливо так уходить.

— Надо его извинить, — сказал я, — он недавно вернулся из госпиталя после тяжелой контузии.

Вечером Лум-Лум ругал Бейлина.

— Ну чего мне там было оставаться? — хмуро объяснил тот. — Я не люблю инвалидов! Насмотрелся в госпитале, хватит! Посоветуйте ему, этому вашему наезднику, он может выгодно использовать свой зад! Верный путь к богатству!

— Что ты имеешь в виду?

— Он собирается сбрасывать свои ноги на полном скаку и оставаться как есть сейчас, с одним задом и медалью?

— Ну и что?

— Так вот пусть у него на заду будет написано: «Фабрика протезов Жана Дюрана. Лучшие ноги! Все носят ноги Жана Дюрана! Легко! Прочно! Не боятся ревматизма!»

— Неплохо придумано! — сказал я.

— Жан Дюран хорошо заплатит ему за это! — продолжал Бейлин. — Конкуренты будут беситься! Они начнут набивать цену! Пусть только не продешевит!

Бейлин смеялся, но что-то было щемящее в его смехе.

— Пусть не продешевит! Теперь протезные фабриканты здорово наживаются! Ох, воображаю, и контрактик можно подписать! И держать фабриканта в страхе: «Если вы не прибавите, я сдам свой зад другой фирме!» Фабрикант взбесится! Он заплатит за рекламу в сто раз больше, чем цирк платит всем своим артистам. Подскажи ему это, твоему гусару. И родителям. Они будут довольны.

Лум-Лум насупился и стал беспокойно пыхтеть трубкой.

— Это верно! — бормотал он. — Это верно! Немало есть таких крабов, которые наживаются на солдатском горе.

Он помолчал, точно с трудом соображая что-то.

— Простой расчет: чем больше ног оторвано, тем больше ног продано! Есть такие, которым выгодно кричать: «Да здравствует война!» Для них это вроде как «Да здравствует торговля!» А? Самовар, объясни!

Лум-Лум был мрачен. Он с испугом встречал мысли, которые никогда раньше не забредали к нему в голову.

 

 

Усача и мадам Лорано не было дома.

— Они поехали в Реймс, — сообщил мне Жильбер. — По секрету от Марселя скажу вам, мсье: они имеют в виду сделать ему сюрприз: сегодня должны быть готовы его ноги. Но, мсье, если бы вы знали, как папа и мама хотят. вас видеть… Вы давно не были у нас… А тут ваш товарищ, мсье Лум-Лум…

Слепец осекся.

— Лум-Лум? Что Лум-Лум?

Жильбер был смущен.

— Понимаете, он стал ходить к Марселю ежедневно и говорить ему такие вещи, каких ни один добрый француз и слушать не должен. Особенно герой.

— Что же это он ему говорит?

— Он все смеется над ним. «Ты должен написать что-то, — я уж не помню, мсье, что именно, — у себя на заду и требовать деньги с фабриканта ног. Потому что война, — он говорит, — это коммерция. Чем больше настоящих ног оторвано, тем больше деревянных ног продано! Тем лучше для торговцев и фабрикантов». Что-то в этом роде…

— А Марсель что говорит?

— Марсель? Марсель сделался мрачен, как ночь. Вчера папа сказал Лум-Луму: «Не забывайте, мсье, что фабриканты и торговцы тоже французы». А мсье Лум-Лум ему прямо так и выпалил: «Вот им-то и надо рубить головы». Тогда мама говорит: «Видно, вы не католик». А он отвечает: «Я католик и солдат. Но когда я поймаю того верблюда, который наживается на солдатских ногах, я ему очищу желудок штыком». Так и сказал! Клянусь вам! Главное, Марсель слушает весь этот срам, и у него портится настроение. Он уже три дня не репетирует. Вот, посмотрите на них. Они под окном…

Безногий и Лум-Лум сидели на земле, обнявшись. Оба были навеселе. Вокруг валялись порожние бутылки.

— В Германии, — трубил Лум-Лум калеке в самое ухо, — в Германии, ты думаешь, мало таких ребят, как ты, которые тоже ходят на руках?

— Так им и надо! Все немцы сволочи!

— Они прекрасные солдаты! — настаивал Лум-Лум.

— Вранье! Отставить! — орал безногий.

— Как это отставить? — внезапно рассердился Лум- Лум. — Ты какое право имеешь так говорить про солдата? Солдаты все из одного мяса сделаны. Солдат солдату не враг.

— Слышите, слышите, мсье Самовар? — задыхаясь от волнения, говорил слепой. — Слышите?

А Лум-Лум, нетвердой рукой наливая в кружку вина, продолжал свое:

— Я все стараюсь понять эту лавочку. Вот тебе оттяпало ноги. Очень хорошо! Немецкий фабрикант получил монету за пушку и за снаряд, а французский — за новые ноги. Теперь играем обратно. Французам посчастливилось оторвать ноги фрицу. Очень хорошо! Что будет дальше? За снаряд и пушку получит французский фабрикант, за новые ноги — немецкий. Так мы для них шары и катаем?

Слепец ерошил волосы.

— Мсье Лум-Лум! — закричал он не своим голосом. — Мсье Лум-Лум, перестаньте!

А Лум-Лум не обращал на него никакого внимания, он продолжал:

— Наше дело маленькое, гусар! Подставлять башку за одно су в день! Лавочка! Ну, скажи сам, разве не лавочка?

— Вы изменник отечества! — закричал Жильбер.

Бутылка, пущенная рукой калеки, полетела в окно.

Я едва успел отвести голову слепого.

Лум-Лум встал и поплелся в кусты.

— Слушай, гусар, — говорил он на ходу. — Я часто думаю о тебе, обо всех нас. Не герой ты, по-моему. Ты за что воевал, за что боролся, за кого ты ноги свои отдал? Можешь ты на это ответить? Кому от тебя польза? Только тому, кто торгует деревянными ногами! Значит, ты не герой! По-моему, ты просто задница на утюгах, а никакой не герой.

— Молчи, поганый верблюд! — рычал Марсель. — Что ты в этом понимаешь, пехота несчастная?! Два года война тянется, а ты все еще в пехоте?! Вот и видно, что ты последний дурак! А еще смеешь говорить, что я не герой?!

Он замахнулся на Лум-Лума камнем, но камень выпал у него из рук, гусар повалился лицом в траву. Беспомощно лежало туловище; широко раскинутые руки царапали землю, точно хотели ухватить ее, — быть может, обнять, просить у нее защиты, быть может, удавить. Плечи Марселя стали вздрагивать. Он плакал.

А Лум-Лум продолжал свое.

— Ничего, гусар! — говорил он. — В цирке публика смеяться все-таки будет. Это да! Что да, то да! В публике сидят патриоты. У них у каждого свои ноги при себе, и они на войне наживаются. Они таких дураков любят, как ты…

Послышался стук колес. Раскрылись ворота. Мсье Лорано вел под уздцы Лизетту, запряженную в двуколку. На двуколке восседала мадам Лорано. Она торжественно держала в руках большой, продолговатой формы пакет. Соскочив наземь с пакетом в руках, она подошла к Марселю.

— Лавочка, мама! — сказал безногий, глядя на мать пьяными и безумными глазами. — Одна и та же, что в Германии, что у нас, во Франции.

Он плакал.

— Что с тобой? — сказала мадам Лорано. — Боже мой, он болен! Идем, мой мальчик! Я привезла тебе подарок. Марсель получит сегодня ноги, мой мальчик будет ходить!

Но Марсель рыдал пуще прежнего.

— Это все наделал мсье Лум-Лум! — закричал слепой. — Он изменник, мама! Он говорил ужасные вещи про войну и про Францию.

Тогда мадам Лорано точно впервые заметила Лум- Лума.

— Это опять ты, негодяй? — завизжала она. — Как ты смеешь? Вон отсюда, мерзавец!..

Она стала наступать на Лум-Лума и внезапно заметила меня.

— И ты тоже здесь, русская свинья?! Союзник?! Вон сию же минуту в Россию! Недаром там немцы бьют вашего брата! Вон отсюда! Весь сброд Легиона здесь! Как вы смеете служить в армии?! Как это позволяют, чтобы изменники и мерзавцы защищали Францию?!

Мадам Лорано пришла в исступление.

А Марселем овладело неистовство отчаяния. Зажмурив глаза, мыча и разрывая обеими руками ворот рубахи, безногий катался по земле, опрокидывая бутылки и кружки и пачкая в красном вине свой голубой доломан.

— Пожалуй, нам здесь нечего оставаться, Самовар! — сказал Лум-Лум, когда усач, привлеченный криками жены, прибежал во двор и, взяв сына на руки, унес его в дом. — Идем, старик!

Мы долго шли молча.

— Не хотят люди, чтобы им глаза открывали, — угрюмо сказал Лум-Лум, когда мы подходили к Большим Могилам. — Все любят быть слепыми клоунами.

 

АТАКА

 

 

 

Артиллерийскую подготовку начали в десять вечера. Земля гудела и сотрясалась. Она сошла со своих путей. Ее больше не поддерживала сила, оберегающая целость мира. Земля выпала, она упала, ее завертело. Неизвестно было, куда ее швырнет.

Люди стояли под откосом, насупившиеся и молчаливые, и ждали сигнала к выступлению.

Капитан Персье сидел на пне. Он сидел неподвижно, ровный и плоский, заложив руки в карманы и подняв плечи. Петля стека висела у него над правым плечом. Капитан Персье не разговаривал ни с кем, не смотрел ни на кого. Он поджал губы.

В деревне, позади позиций противника, начались пожары. Они не прекращались всю ночь.

Настало утро. Люди стояли под откосом бледные, у них сузились глаза. Бомбардировка продолжалась.

Сенегальским стрелкам было холодно. Был конец мая, сенегальцы кутали носы в шарфы, дули на кончики пальцев и переминались с ноги на ногу, как московские извозчики зимой у костров. Им было холодно.

Буря бушевала. Мы сидели, сжав головы руками. Ожидание мучило нас.

В третьем взводе Эль-Малек, Верзила Эль-Малек, как его звали, араб из племени кулугли, стал громко кричать. Он выкрикивал нехорошие русские ругательства, которым мы его научили. Потом он бросился на землю и стал корчиться в судорогах.

— Это что еще за штучки? — негромко сказал капитан Персье сержанту Уркаду. — Уберите!

Увести Верзилу не удалось. Он схватил булыжник, стал бить себя по голове и упал, обливаясь кровью и крича.

— Объясните этому легионеру, что здесь не родильный дом и кричать нечего! — сказал капитан Персье сержанту и брезгливо посмотрел на командира полуроты, к которой принадлежал сошедший с ума, на молодого лейтенанта Демартини, недавно переведенного к нам из марокканских стрелков.

Но лейтенант Демартини не замечал ни взгляда командира, ни безумия солдата.

— Сегодня туман! — сказал он. — Как в утро Аустерлица…

Лейтенат Демартини донашивал свою прежнюю форму — на нем была живописная полосатая джелаба из верблюжьей шерсти. Он все время то кутался в нее, то распахивал.

Капитан не замечал его, капитан Персье никогда не поворачивал головы без самой крайней надобности.

— Оркестр играет одну ноту, — снова заговорил лейтенант, — меняется только ритм.

Из попыток лейтенанта завязать беседу с командиром ничего не выходило. Капитан Персье не раскрывал рта без самой крайней необходимости.

— Вы не находите, господин капитан, что все это напоминает лирическое аморозо? — снова заговорил Демартини. — Но будет и фортиссимо! Как в жизни.

В голосе лейтенанта звучали странные и подозрительные ноты. Я взглянул на его лицо. Оно было бледно и прозрачно. Глаза уже делались похожи на глаза Эль-Малека.

Капитан Персье сидел неподвижно и молча.

Франши расплакался. Лум-Лум встряхивал его за плечи.

— Я тебя понимаю, Пузырь, — негромко говорил он, — тебе уже хочется поскорей убивать, уже возбужден аппетит. Но нельзя терять голову! Все надо делать с умом. Надо постараться дожить до вечера. Вечером, возможно, будет веселей…

Я слышал его слова как через толстую стенку.

Кто-то лил Бейлину в рот коньяк. Бейлин глотал его, как воду.

— Один из моих предков, — снова начал лейтенант Демартини, — славный солдат императора, герой Египта, Испании и Ватерлоо…

Капитан Персье резко перебил его:

— Ступайте в свою полуроту!

Вдруг канонада смолкла. Мы повскакали с мест и стали громко кричать, как глухие. Жажда действия сотрясала нас. Неподвижность была нестерпима.

Но наша очередь бежать в атаку еще не пришла.

Внезапно заиграли трубы. Их пронзительные голоса все повторяли и повторяли:

 

Там, на пригорке,

Есть чего выпить!

Там, на пригорке,

Есть чего выпить!

 

Однако сигнал опять подавали не нам. В атаку пошли сенегальцы. Бешенство мучило нас. Какие-то птички кружились в воздухе. Это было невыносимо.

Сенегальцам было холодно. Их трясла лихорадка. Они выбежали в атаку, держа винтовки под мышками, как зонтики, спрятав руки в карманы, за пазуху, в рукава. Их командир держал в руках палку.

Поле было трудное. Почву размыло долгими дождями, комья глины прилипали к ногам.

Сенегальцы кричали «ура». Они были шагах в двухстах от немецкой траншеи, когда на них с бешеным лаем набросились пулеметы. Сенегальцы обезумели от неожиданности и стали метаться под огнем из стороны в сторону, не переставая, однако, кричать «ура». Выдыхаемое тысячью этих обреченных «ура» дрожало в мутном утреннем тумане и было похоже на вой чудовища. Больше половины черного батальона уже лежало на земле, остальные продолжали кричать.

Мы ждали сигнала. Нас била лихорадка.

Мы были совсем измучены, когда капитан Персье встал и кивком головы приказал наконец сержантам построить нас.

Оставалась минута. Полминуты. Все старались говорить шепотом. Торжественное напряжение охватило нас.

Держась рукой в перчатке за выступ камня, капитан вскарабкался на шоссе.

— Вперед! — негромко сказал он.

Мы взбирались торопливо. Мы хотели пуститься бегом. Мы уже ничего не боялись. Рассудок уже не мешал нам. Он переместился по ту сторону человеческих возможностей. Мы хотели убивать.

Капитан стоял со стеком в одной руке и с револьвером в другой. Он стоял как укротитель. Он только на одну минуту повернул к нам свое сухое лицо. Бегло взглянув на нас надменными глазами, он пошел вперед не торопясь, и сразу все стало будничным.

Мы скользили по размытой глине и спотыкались о деревья и пни, которые сюда выбросило из леса во время бомбардировки.

— Сегодня будет поломка, старик, — на ходу сказал мне Лум-Лум. — Сегодня на перекличке отзовутся не все.

Немцы усилили заградительный огонь. Передвигаться сделалось труднее.

Кто-то споткнулся о неразорвавшийся снаряд. Снаряд разорвался, троих убило.

— Снаряды разрываются, точно дверь хлопает, — сказал я Лум-Луму.

— Это дверь на тот свет. Вход бесплатный! — ответил он.

Мы шли. Капитан Персье шагал впереди роты, как лунатик, прямой, плоский, несгибающийся. Опустив углы рта, он, оборачиваясь, смотрел на нас с омерзением: мы ложились наземь во время разрыва снарядов.

По обязанности самокатчика я держался ближе к нему.

— Какого черта ты жмешься к командиру? — с раздражением шепнул мне Лум-Лум, улучив минуту. — Рота сегодня осиротеет. Уходи от него подальше!

Мы дошли до того места, где огнем были встречены сенегальцы.

Капитан переступал через убитых и раненых, Он смотрел на них брезгливо и высокомерно, как на живых. Мы шли на смерть. Человек, который нас вел, презирал нас.

Я опять очутился рядом с Лум-Лумом.

— Считается, — шепнул он, — что капитан отец роты. Я чувствую себя сыном самой гнусной зебры на свете. Я хочу остаться сиротой, Самовар.

Мы прорвались через окопы первой и второй линий, где заканчивалась драка между уцелевшими сенегальцами и немцами. Мы пронеслись бурей в деревню, стреляя и швыряя гранаты. Мы убивали все, что можно было убить. Мы забыли членораздельную речь. Мы кричали: «А-а-а!» Мы убивали с тем же криком, с каким каждый из нас родился на свет божий.

Полуразрушенная церковная колокольня все еще странным образом держалась, вопреки всем законам войны. На наших глазах она вдруг свалилась, получив решающий удар. В последний раз прозвенел громадный колокол.

Немецкие солдаты стреляли из окон. Франши навел на немецкого пехотинца револьвер, поднятый с земли, и несколько раз нажал курок, но револьвер был пуст. Пузырь проломил немцу голову рукоятью и побежал дальше.

Кюнз метал ручные гранаты в окна. Кюнз был лучший гранатометчик в батальоне. Позади него стояли несколько человек. Они только подавали ему гранаты, а он швырял их и швырял. Дома были разбиты и разрушены. Там уже никого живого не было, но Кюнз все швырял свои гранаты. Когда не хватило гранат, мы стали вырывать булыжники из мостовой и подавали Кюнзу.

Несколько человек из нашего взвода дрались с немцами в переулке. Все — и те и другие — скинули шинели и куртки и швыряли друг в друга ручные гранаты. Все были в бешенстве и в восторге. Все кричали. Все убивали. Командования не было — все равно никто никакой команды бы не услышал.

В конце переулка виднелась каменная ограда кладбища. Немцы, отстреливаясь, бежали туда. Мы пустились им наперерез. У самой ограды я догнал капитана Персье. Он схватил меня за плечо, заставил нагнуться и вскочил мне на спину, видимо намереваясь перескочить за ограду.

Внезапно на меня упало что-то тяжелое, я свалился с ног. С трудом высвободившись, я увидел капитана Персье. Он лежал на правом боку, прислонившись спиной к большому платану. Глаза были открыты, но теперь они смотрели без высокомерия. Капитан Персье был мертв.

— Нечего с ним возиться! Он конченый человек. Идем, Самовар! — внезапно услышал я голос Лум-Лума.

Он стоял в двух шагах от меня. Больше никого поблизости не было. Мы встретились глазами. Я все понял.

Лужа крови собралась под головой убитого. Небольшая дырочка зияла в темени, чуть влево от правого уха. Песок быстро впитывал в себя кровь.

— Что ты смотришь? — сказал Лум-Лум. — Это земля вспотела. Земля давно потеет кровью, дружище Самовар. Табак у тебя есть?

Я положил капитана на спину и свел его руки к телу. Револьвер выпал из правой, за левой потянулся стек — он висел на золотом браслете.

— Дай табаку! — снова попросил Лум-Лум. — Когда я найду скотину, которая стащила у меня кисет, пусть она молится богу. Пропал кисет! — повторил он. — Совсем пропал. Дай табаку, Самовар!

Я стал нашаривать в карманах табак и трубку и внезапно почувствовал, что у меня прошла вся моя ярость.

Капитан Персье был олицетворением нашего несчастья. Оно казалось безысходным и непоправимым. А смерть капитана прошла так просто, так незамысловато! И вот мне больше не хотелось убивать, сражаться, бросать гранаты, лазить через ограду на кладбище, продолжать войну. Все это как-то сразу сделалось ненужно.

Еще трещали выстрелы и взрывались гранаты, из деревни еще доносился гул битвы, битва еще продолжалась, на кладбище тоже стояли вой и рев: туда ворвались, через другие проходы, марокканские стрелки. Но мы с Лум-Лумом, точно по волшебству, оказались выключенными из общего движения. Мы очутились как бы запертыми в тишину. Мы ощущали покой. Собственное наше исступление прошло, а то, которое владело людьми в нескольких шагах от нас, по ту сторону ограды, нас не затрагивало.

Мы присели в стороне, — на груде камней. Раньше чем закурить, мы выпили коньяк — все, что оставалось от двух литров, которые мы купили в складчину накануне. Выпив не спеша, мы обнялись и пошли по деревне. Она была пуста. Где-то в хлеву мычала корова. Белая лошадь в седле ржала у коновязи. Но тишина уже стояла на улицах, которые мы только что громили. Песок, грязь и черепичная пыль лежали на лицах убитых.

Стрелок, стоя на одном колене и укрепив ружье между камней, прижимал приклад к плечу. Но палец, лежавший на спусковом крючке, застыл, а глаз, устремленный на мушку, погас. Стрелок был мертв. Он не участвовал больше в деяниях живых. Он только делал вид, что целится в кого-то, но уже сам находился в неведомом, потустороннем мире.

Какой-то пьяный сержант шагал посреди улицы, стреляя в воздух из револьвера и крича во всю глотку:

— За мной! Бей немцев! Где они, боши?

Лум-Лум запустил в него булыжником. Пьяный упал. Мы пошли дальше.

У полуразрушенного дома жалобно выла собака. Кролики бегали по двору. Визжала раненая свинья. Убитая курица лежала на пороге. Мы вошли в этот дом. Там не было никого.

На ночном столике стоял граммофон.

— Ты умеешь играть на этой шарманке? Правда? — спросил Лум-Лум, обрадовавшись. — Заведи скорей! Повеселимся!

Я поставил пластинку. Граммофон заиграл вальс из «Веселой вдовы». По-видимому, в доме жили немецкие офицеры. Мы увидели палаш, каску, флаконы с духами. Лум-Лум вылил духи себе на бороду и нахлобучил каску, я прицепил палаш, и мы кружились под звуки вальса из «Веселой вдовы». Потом нам надоело, мы пошли шарить в буфете. Там оказалось вино. Это было поммери.

— Жизнь, право, не так уж прекрасна, Лум-Лум! — сказал я. — Разопьем это вино, хоть оно и краденое.

— Ладно, — согласился Лум-Лум, развалясь в кресле. Он пришел в хорошее настроение. — Не откажите только в любезности налить и мне, полковник. Выпьем за некоторых убитых, и черт с ним, что будет завтра!

Мы пили вино, слушали граммофон и громко смеялись.

Кончился ли бой на кладбище, мы не знали, и это было нам безразлично.

Стуча подковами по мостовой, прошла линейная пехота. Солдаты размыкали ряды, чтобы обойти убитых, валявшихся посреди дороги, и с изумлением оборачивались в ту сторону, где играл граммофон.

Лум-Лум высунулся в окно.

— Ребята! — кричал он. — Приходите потом к нам потанцевать, у кого будут ноги!..

Лум-Лум валял дурака.

— О, поверьте, достойный Самовар, — сказал он мне, — я глубоко сожалею в этот час, что вы не бабенка. Иначе на сей постели я воздал бы вам почести, достойные этого ранга.

Мы веселились. В ход пошла четвертая бутылка поммери. Мы вспомнили о капитане.

— Выпьем за его здоровье! Он был дорог всей роте.

Мы почтили память капитана вставаньем, чокнулись и поставили новую пластинку. Это было «Аргентинское танго».

— А ведь он помер без причастия, наш капитан, — сказал я.

Лум-Лум рассмеялся.

— Верно! Было бы у него время, он бы, несомненно, позвал аббата, чтоб исповедаться и причаститься. Такие любят причащаться.

— Подумаешь, — сказал я, — что тут любить?!

— А как же! Человек всю жизнь таскал с собой поганую душу. Думаешь, он не знал, что у него душонка поганая? Знал. Но он ее любил, он бы ни за что не обменял ее на лучшую. А когда горнист играет околевание, такому типу становится страшно, он боится, что на том свете его будут жарить на сале за такую душонку. Он хочет отдать ее на хранение господину аббату, вообще отделаться от нее… Только не удалось это нашему капитану, Самовар, мы его и здесь неплохо зажарили…

Мне пришла в голову одна подробность.

— Лум-Лум! — сказал я. — Если не вся рота перебита, то люди могут заинтересоваться, почему это пуля с кладбища забралась капитану в коробочку через затылок, вместо того чтобы пройти через лоб. И как раз когда, кроме нас с тобой, там никого не было! А? Твое мнение?

Лум-Лум помолчал. Мой вопрос озадачил его.

— Значит, Самовар, по-твоему, надо пойти на всякий случай пробить ему лобик? — спросил он.

Пластинка вертелась на граммофоне. Мы не дослушали ее, взяли оружие и пошли в сторону кладбища.

Капитан Персье лежал на прежнем месте. Но сделать с ним то, что мы задумали, уже нельзя было: шагах в десяти выстраивались остатки марокканского батальона. Войска, взявшие позицию с бою, передали ее линейной пехоте, а сами уходили назад, в тыл.

Нас сразу потянуло подальше от этого места. Мы точно забыли, зачем пришли. Мы сказали марокканскому сержанту, что потеряли свою часть, и он позволил нам стать в ряды.

Марокканцы покачивались, как пьяные, и не узнавали друг друга. Никого не удивило, что и мы еле держимся на ногах: все были пьяны от шума, от исступления, от вони.

Нас увели в деревню, где была база колониальной дивизии. Здесь мы с Лум-Лумом встретили знакомого легионера Поджи из четвертой роты.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: