Приехали в Минск… Но место в поезде мы купили у проводницы за тройную цену. Она всем принесла чай, а нам сказала: «Давайте свои кружки или стаканы». До нас сразу не дошло… Стаканов, что ли, не хватает? Нет! Нас боятся… «Откуда?» – «Из Чернобыля». И человек боком-боком от нашего купе, детей не пускают, чтобы бегали мимо. Приехали в Минск, к маминой подруге. Маме моей до сих пор стыдно, что мы в своей «грязной» одежде, обуви ночью ввалились в чужую квартиру. Но нас приняли, накормили. Жалели. А зашли соседи: «У вас гости? Откуда?» – «Из Чернобыля». И они тоже боком-боком…
Через месяц родителям разрешили съездить и посмотреть квартиру. Забрали они тёплое одеяло, моё осеннее пальто и полное собрание писем Чехова, мамино самое любимое. Кажется, семь томов. Бабушка… Наша бабушка…Она понять не могла, почему не взяли пару банок клубничного варенья, которое я любила, оно же в банках, закрыто крышками… Железными крышками… На одеяле мы обнаружили «пятно»… Мама стирала, чистила пылесосом, ничего не помогло. Сдали в химчистку… А оно все равно «светилось»… Это «пятно»… Пока не вырезали ножницами. Все знакомое, привычное: одеяло, пальто… А я не могла уже спать под этим одеялом… Надеть это пальто… У нас не было денег купить мне новое, а я не могла… Я ненавидела эти вещи! Это пальто! Не боялась, а поймите, ненавидела! Все это может меня убить! И мою маму убить! Чувство вражды… Не могла понять это умом… Везде говорили об аварии: дома, в школе, в автобусе, на улице. Сравнивали с Хиросимой. Но никто не верил. Как поверить, если непонятно? Как ты не стараешься, не силишься понять, все равно непонятно. Я помню: мы уезжаем из нашего города – небо голубое-голубое…
|
Бабушка… На новом месте она не прижилась. Тосковала. Перед смертью просила: «Хочу щавеля!» Щавель несколько лет есть не разрешали, он больше всего набирает радиацию. Хоронить мы повезли её в родную деревню Дубровники… Там уже была зона, огороженная проволокой. Стояли солдаты с автоматами. За проволоку пустили только взрослых… Папу, маму… Родственников… А мне не разрешили: «Детям нельзя». Я поняла, что никогда не смогу навестить бабушку… Поняла… Где об этом можно прочитать? Где это когда-нибудь было? Мама призналась: «Ты знаешь, я ненавижу цветы и деревья». Сказала так и испугалась самой себя, потому что она выросла в деревне и все это знала и любила… Раньше… Когда мы гуляли с ней за городом, она могла назвать каждый цветок и любую травинку. Мать-мачеха, зубровка… На кладбище… На траве… Постелили скатерть, поставили закуску, водку… А солдаты померили дозиметром и все выбросили. Закопали. Трава, цветы – все «щёлкало». Куда мы отвезли нашу бабушку?
Прошу о любви… Но я боюсь… Я боюсь любить… У меня есть жених, мы отнесли заявление в загс. Вы слышали что-нибудь о хиросимских «хибакуси»? Тех, кто выжил после Хиросимы… Они могут рассчитывать только на браки друг с другом. У нас об этом не пишут, об этом не говорят. А мы есть… Чернобыльские «хибакуси…» Он привёл меня в дом, познакомил со своей мамой… Его хорошая мама… Работает на заводе экономистом. Общественница. Ходит на все антикоммунистические митинги, читает Солженицына. Вот эта хорошая мама, когда узнала, что я из чернобыльской семьи, из переселенцев, удивилась: «Милочка, разве вы сможете родить?» У нас – заявление в загсе… Он умоляет: «Я уйду из дома. Снимем квартиру», – а у меня в ушах: «Милочка, для некоторых существует грех деторождения». Грех любить…
|
А до него у меня был другой мальчик. Художник. Мы тоже хотели пожениться. Все было хорошо до одного случая. Я зашла к нему в мастерскую и услышала, как он кричал по телефону: «Как тебе повезло! Ты не представляешь, как тебе повезло!» Обычно такой спокойный, даже флегматичный, ни одного восклицательного знака в речи. И вдруг!! Что оказывается? Его друг живёт в студенческом общежитии. Заглянул в соседнюю комнату, а там девчонка висит. Зацепилась за форточку… И на чулке… Его друг снимал её… Вызвал «Скорую»… А этот захлёбывался, дрожал: «Ты вообразить себе не можешь, что он увидел! Что пережил! Он её на руках нёс… У неё белая пена на губах…» О мёртвой девочке он не говорил, не пожалел её. Ему бы только увидеть и запомнить… А потом нарисовать… Я тут же вспомнила, как он меня расспрашивал, какого цвета был пожар на станции, видела ли я расстрелянных кошек и собак, как они лежали на улицах? Как плакали люди? Видела ли я, как они умирают?
После того случая… Я не могла больше с ним быть… Отвечать на его вопросы…… (После молчания.) Не знаю, захотела бы я с вами ещё раз встретиться? Мне кажется, вы рассматриваете меня, как и он. Просто наблюдаете. Запоминаете. Идёт какой-то эксперимент над нами. Всем интересно. Не могу освободиться от этого чувства… А вы не знаете, за что падает этот грех? Грех деторождения… Я же ни в чем не виновата.
Разве я виновата в том, что хочу быть счастливой…"
|
Катя П.
Монолог о том, что святой Франциск проповедовал птицам
"Это – моя тайна. Об этом никто больше не знает. Я говорил об этом только со своим другом…
Я – кинооператор. Ехал туда, помня, что нас учили: настоящим писателем становятся на войне и все такое прочее. Любимый писатель – Хэмингуэй, любимая книга – «Прощай, оружие!» Приехал. Люди копаются на огородах, на полях – трактора, сеялки. Что снимать, – непонятно. Нигде ничего не взрывается…
Первая съёмка. В сельском клубе. На сцене поставили телевизор, собрали народ. Слушали Горбачёва: все хорошо, все управляемо. В этой деревне, где мы снимали, шла дезактивация. Мыли крыши, завозили чистую землю. А как помыть крышу, если она у бабки протекает? Землю надо было срезать на штык лопаты, срезать весь плодородный слой. Дальше-то у нас жёлтый песочек. Вот бабка, выполняя указания сельсовета, лопатой землю отбрасывает, а навоз с неё сгребает. Жаль, я не снял этого… Куда ни приедешь: «А, киношники. Сейчас найдём вам героев». Герои – старик с внуком, два дня гнали из-под самого Чернобыля колхозных коров. После съёмки зоотехник завёл меня к гигантской траншее, там бульдозером этих коров закапывали. Но в голову не пришло это снять. Я стал спиной к траншее и снял эпизод в лучших традициях отечественной кинодокументалистики: бульдозеристы читают газету «Правда», заголовок – аршинными буквами: «Страна в беде не бросит». Да ещё повезло: гляжу – аист на поле садится. Символ! Какая бы беда не пришла, – мы победим! Жизнь продолжается…
Дороги сельские. Пыль. Я уже понимал, что это не просто пыль, а радиоактивная пыль. Кинокамеру прятал, чтобы не пылилась, все же оптика. Был сухой-сухой май. Сколько сами наглотались, не знаю. Через неделю воспалились лимфоузлы. Но плёнку экономили, как патроны, потому что должен был сюда приехать первый секретарь ЦК Слюньков. В каком именно месте он появится, никто заранее не объявлял, но мы сами догадались. Вчера, например, ехали по дороге, пыль столбом, а сегодня кладут асфальт, да какой – в два-три слоя! Ну, ясно: вот где высокое начальство ждут! Потом я это начальство снимал, ходили они ровненько-ровненько по свежему асфальту. Ни сантиметра в сторону! У меня это тоже было в кадре, но в сюжет не вставил…
Никто ничего не понимал, это было самое страшное. Дозиметристы называют одни цифры, а в газетах читаем другие. Ага, тут начинает медленно что-то доходить. А-а-а…У меня остался дома маленький ребёнок, любимая жена… Каким же я должен быть глупцом, чтобы оказаться здесь! Ну, наградят медалью… А жена уйдёт… Спасение – в юморе. Травили анекдоты. В брошенной деревне поселился бомж, и четыре бабки там остались. Спрашивают: «Как ваш мужик-то?» – «Этот кобель ещё в другую деревню бегает». Если попробовать быть искренним до конца… Ты – уже здесь. И ты уже понимаешь – Чернобыль… Но стелется дорога… Бежит ручей, просто бежит ручей. А это случилось…Бабочки летают… Красивая женщина стоит у реки… А это случилось… Я что-то подобное чувствовал, когда умер близкий мне человек. Солнце…У кого-то за стеной музыка… Ласточки бьются под крышей… А он умер…Пошёл дождь… А он умер… Понимаете? Я хочу поймать словом свои чувства, передать, как это все во мне было в то время. Попасть в другое измерение…
Увидел и начал снимать цветущую яблоню… гудят шмели, белый, свадебный цвет… Опять же – люди работают, сады цветут… Держу в руках камеру, но не могу понять… Что-то не так! Экспозиция нормальная, картинка красивая, а что-то не то. И вдруг пронзает: не слышу запаха. Сад цветёт, а нет запаха! Это только потом я узнал, что существует такая реакция организма при высокой радиации, блокируются некоторые органы. Маме моей семьдесят четыре года, и она, вспоминаю я, жалуется, что не слышит запахов. Ну, думаю, теперь это со мной случилось. Спрашиваю у своих в группе, а нас было трое: «Как пахнет яблоня?» – «Да, никак не пахнет». Что-то с нами происходило… Сирень не пахла… Сирень! И у меня появилось чувство: все, что вокруг, неправда. Я – среди декораций… И что моё сознание это не в состоянии освоить, ему не на что опереться. Схемы нет!
Из детства… Соседка, бывшая партизанка, рассказывала, как во время войны их отряд выбирался из окружения. У неё на руках маленький ребёнок, месячный, шли по болоту, кругом каратели… Ребёнок плакал… Он мог их выдать, их обнаружили бы, весь отряд. И она его задушила. Говорила об этом отстраненно, как будто это не она, а другая какая-то женщина сделала, и ребёнок был чужой. Почему она об этом вспомнила, я уже забыл. Помню отчётливо другое, свой ужас: что же это она такое сотворила? Как смогла? Мне казалось, что весь партизанский отряд выходил из окружения ради этого ребёнка, чтобы его спасти. А тут, чтобы остались живы здоровые сильные мужчины, задушили дитя. В чем смысл жизни тогда? Мне не хотелось после этого жить. Мне, мальчишке, неловко было смотреть на эту женщину, потому что я узнал про неё такое… И, вообще, про человека что-то ужасное узнал. А каково ей видеть меня? (Какое-то время молчит.) Вот почему я не хочу вспоминать… О тех днях в зоне… Придумываю для себя разные объяснения. Мне не хочется открывать ту дверь… Я там хотел понять, где я настоящий и где ненастоящий. У меня уже были дети. Первый – сын. Когда у меня родился сын, я перестал бояться смерти. Смысл моей жизни открылся…
Ночью в гостинице… Просыпаюсь – монотонный шум за окном, непонятные синие сполохи. Отдёргиваю шторы: по улице идут десятки уазиков с красными крестами и мигалками. В полной тишине. Испытал что-то наподобие шока. Всплыли в памяти кадры из фильма… Сразу переместился в детство… Послевоенные дети, мы любили военные фильмы. Ну, и такие кадры… И детский страх…… Из города ушли все свои, и ты остался один, и должен принимать решение. А что самое правильное? Притвориться, что ты не живой? Или как? А если что-то должен совершить, то что?
В Хойниках в центре города висела Доска почёта. Лучшие люди района. Но поехал в заражённую зону и вывез детей из детского сада шофёр-пьяница, а не тот, с Доски почёта. Все стали сами собой. А вот ещё – эвакуация. Первыми увозят детей. Погрузили в большие автобусы «Икарусы». Я ловлю себя на том, что снимаю, как это видел в военных фильмах. И тут же замечаю, что не я один, но и люди, которые участвуют во всем этом действии, ведут себя подобным образом. Они держатся так, как когда-то, помните, в любимом всеми нами фильме «Летят журавли»: редкая слеза на глазах, короткие слова прощания…Взмах руки… Выходило, что мы все пытались найти форму поведения, которая нам уже была знакома. Старались чему-то соответствовать. Девочка машет маме рукой, что, мол, все в порядке, она мужественная. Мы победим!. Мы… Мы – такие…
Я подумал, что приеду в Минск, а там тоже эвакуация. Как я буду прощаться со своими – женой, сыном? Представлял себе в том числе и этот жест: мы победим! Мы – ратники. Мой отец, сколько я помню, носил военные одежды, хотя не был военным. Думать о деньгах – мещанство, о своей жизни – непатриотично. Нормальное состояние – голодное. Они, наши родители, пережили разруху, и мы должны её пережить. Иначе настоящим человеком не станешь. Нас учили воевать и выживать в любых условиях. Мне самому после срочной службы в армии гражданская жизнь показалась пресной. Ночью ходили компанией по улицам в поисках острых ощущений. В детстве читал великолепную книгу «Чистильщики», автора забыл, там ловили диверсантов, шпионов. Азарт! Охота! Так мы устроены. Если каждый день работа и хорошая еда, – невыносимо, некомфортно!
Жили мы в общежитии какого-то пэтэу вместе с ликвидаторами. Молодые ребята. Водки выдали чемодан – выводить радиацию. Вдруг выясняется, что в этом же общежитии расположился отряд медслужбы. Одни девчонки. «Ну, сейчас гульнём!» – говорят мужики. Пошли двое и тут же возвращаются во-о-т! с такими глазами… Зовут нас… Картинка: идут по коридору девчонки… Под гимнастёрку выдают штаны и кальсоны с завязочками, они у них по полу тянутся, болтаются, никто не стесняется. Все старое, бэу (бывшее в употреблении), не по росту. Висит, как на вешалках. Кто в тапочках, кто в сапогах расхлябанных. А поверх гимнастёрки ещё прорезиненная спецодежда натянута, каким-то химическим составом пропитанная… За-а-пах… Некоторые и на ночь не снимают. Жутко смотреть… И никакие они не медсёстры, взяли их с института, с военной кафедры. Пообещали, что на два дня, а когда мы приехали туда, они уже месяц там были. Рассказывали, что их возили на реактор, они там насмотрелись на ожоги, но про ожоги я только от них слышал. Вот и сейчас их вижу – бродят по общежитию, как во сне…
В газетах писали, что, к счастью, ветер дул не в ту сторону… Не на город… Не на Киев… Ещё никто не знал… Не догадывался, что он дул на Беларусь… На меня и на моего Юрика. Мы с ним в этот день гуляли в лесу, щипали заячью капусту. Господи, как же меня никто не предупредил!
Вернулся из экспедиции в Минск… Еду в троллейбусе на работу. Доносятся обрывки разговора: снимали фильм в Чернобыле, и один оператор прямо там умер. Сгорел. Ну, думаю: «Кто же такой?» Дальше слушаю: молодой, двое детей. Имя называют Витя Гуревич. Есть у нас такой оператор, совсем молодой парень. Двое детей? Что ж он скрывал? Подъезжаем к киностудии, кто-то уточняет: не Гуревич, а Гурин, и зовут Сергей. Господи, да это же я! Смешно сейчас, но тогда я шёл от метро к киностудии и боялся, что открою дверь и… Нелепейшая мысль: «А где они фотографию мою взяли? В отделе кадров?» Откуда этот слух родился? Несовпадение масштабов происходящего с количеством жертв. Например, Курская битва. Тысячи погибших… Это понятно. А тут – в первые дни вроде бы всего семь пожарников… Потом – ещё несколько человек… А дальше слишком абстрактные определения для нашего сознания: «через несколько поколений», «вечность», «ничто». Начинались слухи: летают трехголовые птицы, куры заклёвывают лис, лысые ёжики…
Ну, а дальше… Дальше надо снова кому-то в зону ехать. Один оператор принёс справку, что у него язва желудка, второй – в отпуск смотался… Вызывают меня: «Надо!» – «Так я же только вернулся». – «Понимаешь, ты уже там был. Тебе все равно. И потом: у тебя уже есть дети. А они – молодые». Ёлки-палки, я, может, тоже хочу, чтобы у меня было пятеро-шестеро детей!! Ну, начинают давить, мол, скоро тарификация, у тебя козырь появится. Зарплату повысят… Грустная и смешная история. Загнал на край сознания…
Как-то снимал людей, которые были в концлагере. Обычно они избегают встречаться. Что-то есть противоестественное в том, чтобы собираться и вспоминать войну. Вспоминать, как их убивали и как они убивали. Люди, познавшие или пережившие вместе унижения… Эти люди бегут друг от друга. От себя бегут. Бегут от того, что они там узнали о человеке… Что там из него вынырнуло. Из-под кожи. Вот… Вот почему… Что-то там… В Чернобыле… Я тоже узнал, почувствовал, о чем не хочется говорить. О том, например, что все наши гуманистические представления относительны… В экстремальной ситуации человек по сути совсем не тот человек, о котором пишут книги. Такого человека, какой он в книгах, я не нашёл, он мне не встретился. Все наоборот. Человек – не герой. Все мы – продавцы апокалипсиса. Большие и маленькие. Мелькают в памяти обрывки… Картинки… Председатель колхоза хочет на двух машинах вывезти свою семью с вещами, мебелью, а парторг просит одну машину для себя. Требует справедливости. А уже несколько дней, я свидетель, не могут вывезти детей, ясельную группу. Не хватает транспорта. А тут двух машин мало, чтобы упаковать все домашнее барахло вплоть до трехлитровых банок с вареньями и соленьями. Я видел, как их назавтра грузили. Тоже не снял… (Неожиданно засмеялся) Купили там в магазине колбасу, консервы, а есть страшно. Возили эти сетки с собой. Тоже было жалко выбросить. (И уже серьёзно). Механизм зла будет работать и при апокалипсисе. Я это понял. Также будут сплетничать, заискивать перед начальством, спасать свой телевизор и каракулевую шубу. И перед концом света человек останется тот же, какой он сейчас. Всегда.
Мне как-то неловко, что я не пробил своей киногруппе никаких льгот. Одному нашему парню нужна была квартира, иду в профком: «Помогите, мы полгода просидели в зоне. Положены льготы». – «Хорошо, – сказали, – несите справочки. Справочки нужны с печатями». А мы там приезжали в райком, а по коридорам ходит одна тётка Настя со шваброй. Все разбежались. Есть у нас режиссёр, у него стопка справок: где был, что снимал. Герой!
У меня в памяти большой, длинный фильм, который я не снял. Много серий… (Молчит.) Все мы – продавцы апокалипсиса…
Заходим с солдатами в хату. Живёт одна бабка.
– Ну, бабка, поедем.
– Поедем, детки.
– Тогда собирайся, бабка.
Ждём на улице. Курим. И вот эта бабка выходит: у неё на руках – икона, котик и узелок. Это все, что она берет с собой.
– Бабка, кота нельзя. Не положено. У него шёрстка радиоактивная.
– Нет, детки, без котика не поеду. Как я его оставлю? Одного оставлю. Это – моя семья.
Вот с этой бабки… И с той цветущей яблони… С них все началось… Я снимаю теперь только зверей… Я вам говорил: смысл моей жизни открыт…
Однажды показал свои чернобыльские сюжеты детям. Меня упрекали: зачем? Нельзя. Не надо. И так они живут в этом страхе, среди этих разговоров, у них изменения в крови, нарушена иммунная система. Надеялся, что придёт пять-десять человек. Набился полный зал. Вопросы задавали самые разные, но один прямо врезался мне в память. Мальчик, запинаясь и краснея, видно, из тихих, неразговорчивых, спросил: «А почему было нельзя помочь животным, которые там остались?» Ну, почему? У меня у самого такой вопрос не появлялся. И я не смог ему ответить… Искусство наше только о страдании и любви человека, а не всего живого. Только человека! Мы не спускаемся к ним: животным, растениям… В другой мир… А ведь человек может все уничтожить. Всех убить. Теперь это уже не фантазия… Мне рассказали, что в первые месяцы после аварии, когда обсуждалась идея переселения людей, появился проект вместе с людьми переселить и животных. Но как? Как переселить всех? Может быть, как-то ещё можно перегнать тех, кто на земле, а тех, кто в земле – жучков, червячков? А тех, кто наверху? В небе? Как эвакуировать воробья или голубя? Как поступить с ними? У нас нет средств передать им нужную информацию.
Хочу снять фильм… Будет называться «Заложники»… О животных… Помните, песню «Плыл по океану рыжий остров». Тонет корабль, люди сели в шлюпки. А лошади не знали, что в шлюпках нет места для лошадей…
Современная притча… Действие происходит на далёкой планете. Космонавт в скафандре. Слышит через наушники шум. Видит, что на него надвигается что-то огромное. Необъятное. Динозавр?! Ещё не понимая, кто это, он стреляет. Через мгновение – снова что-то к нему приближается. Он и его уничтожает. Ещё через миг – стадо. И он устраивает бойню. А, оказывается, начался пожар, и животные спасались, бежали по тропе, на которой стоял космонавт. Человек! А со мной… Я вам скажу… Со мной там произошла необычная вещь. Я другими глазами начал смотреть на животных… На деревья… На птиц… Езжу в зону… Все эти годы… Из брошенного, разорённого человеческого дома выскакивает дикий кабан… Выходит лосиха… Вот это я снял. Это – ищу… Я хочу сделать новый фильм. И увидеть все глазами зверя… «О чем ты снимаешь?» – говорят мне. – Посмотри вокруг… В Чечне – война." А Святой Франциск проповедовал птицам. С птицами говорил, как с равными. А что если это птицы говорили с ним на птичьем языке, а не он снизошёл до них. Ему был понятен их тайный язык.
Помните… У Достоевского… Как человек хлестал лошадь по кротким глазам. Безумный человек! Не по крупу, а по кротким глазам…"
Сергей Гурин, кинооператор
Монолог без названия – крик »
Люди добрые… Не трогайте нас! Отстаньте! … Вы поговорили и поехали, а нам тут жить…
Вот лежат медицинские карточки… Каждый день я беру их в руки. Читаю…
Аня Будай – 1985 года рождения – 380 бэр.
Витя Гринкевич – 1986 года рождения – 785 бэр.
Настя Шабловская – 1986 года рождения – 570 бэр.
Алёша Пленин – 1985 года рождения – 570 бэр.
Андрей Котченко – 1987 года рождения – 450 бэр…
Привела мама одну такую девочку ко мне сегодня на приём.
– Что болит?
– У меня болит все, как у моей бабушки – сердце, спина, кружится голова.
С детства они знают слово «алопеция», потому что многие ходят лысенькие. Без волос. Нет бровей, ресниц. К этому все привыкли. Но в нашей деревне только начальная школа, в пятый класс их возят автобусом за десять километров. И они плачут – не хотят ехать. Там дети будут над ними смеяться.
Сами видели… У меня полный коридор больных. Ждут. Я каждый день такое слышу, что все ваши ужастики по телевизору барахло. Так и передайте начальству в столице. Барахло!
Модерн… Постмодерн… Ночью подняли по срочному вызову. Приезжаю…Мать стоит на коленях возле кроватки – ребёнок умирает. Я слышу её причитания: «Я хотела, сынок, если это случиться, то чтобы летом. Летом тепло, цветочки, земля мягкая. А сейчас зима… Подожди хотя бы до весны…» Вы так напишете?
Я не хочу торговать их несчастьем. Философствовать. Для этого мне надо отойти в сторону. А я не могу… Я каждый день слышу, что они говорят… Как жалуются и плачут… Люди добрые… Хотите знать правду? Садитесь возле меня и записывайте… Так никто же такую книгу читать не станет…
Лучше не трогайте нас… Нам тут жить…"
Аркадий Павлович Богданкевич,
сельский фельдшер
Монолог на два голоса – мужской и женский
Учителя Нина Константиновна и Николай Прохорович Жарковы. Он преподаёт уроки труда, она – филолог.
Она:
– Я так часто думаю о смерти, что не хожу на неё смотреть. А вы когда-нибудь слышали детские разговоры о смерти?
Вот у меня… Уже в седьмом классе спорят и обсуждают: это страшно или не страшно? Если маленьких детей недавно интересовало: откуда они? Откуда дети берутся? То сейчас их волнует, что будет после атомной войны? Они перестали любить классику, я читаю наизусть Пушкина – у них холодные, отстранённые глаза… Пустота… Вокруг них уже другой мир… Читают фантастику, это их увлекает, там, где человек отрывается от земли, орудует космическим временем, разными мирами. Они не могут бояться смерти так, как её боятся взрослые люди, я, например, она волнует их, как нечто фантастическое… Переселение куда-то…
Размышляю… Думаю над этим… Смерть вокруг заставляет много думать. Я преподаю русскую литературу детям, которые не похожи на тех детей, что были десять лет назад. У этих на глазах все время что-то или кого-то хоронят. Зарывают в землю… Знакомых людей… Дома и деревья… Все хоронят… На линейке эти дети падают в обморок, когда постоят пятнадцать-двадцать минут, у них кровь течёт из носа. Их ничем не удивишь и ничем не порадуешь. Всегда сонливые, усталые. Лица бледные, серые. Не играют и не дурачатся. А подерутся, нечаянно побьют окно – учителя даже рады. Не ругают, потому что они на детей не похожи. И так медленно растут. Просишь на уроке что-нибудь повторить – ребёнок не может, доходит до того, что скажешь предложение, чтобы повторил вслед – не запоминает. «Ну где же ты? Где?» – тормошишь его. Думаю… Много думаю… Как будто водой рисую на стекле, только я знаю, что я рисую, никто не видит, никто не догадывается…Никто не представляет…
Наша жизнь вертится вокруг одного… Вокруг Чернобыля… Где тогда был, как далеко от реактора жил? Что видел? Кто умер? А кто уехал? Куда? В первые месяцы, помню, опять загудели рестораны, зашумели вечеринки… «Живём один раз…» «Помирать, так с музыкой…» Наехали солдаты, офицеры… Чернобыль теперь не оставляет нас… Неожиданно умерла молодая беременная женщина. Без диагноза, даже патологоанатом не поставил диагноза. Маленькая девочка повесилась… Пятиклассница… Ни с того, ни с сего. Родители с ума сходят. На все один диагноз – Чернобыль, чтобы не случилось все говорят – Чернобыль. Нас упрекают: «Вы болеете, потому что боитесь. Из страха. Радиофобия». Но почему маленькие дети болеют и умирают? Они страха не знают, ещё не понимают.
Я помню те дни… Жгло горло, тяжесть, какая-то тяжесть во всем теле. «Вы мнительная, – сказала врач. – Все сейчас стали мнительны, потому что Чернобыль случился». – «Какая мнительность? Все болит. У меня нет сил». Стеснялись с мужем признаваться друг другу, но у нас начали отниматься ноги. Все вокруг жаловались, наши друзья, все люди, что идёшь по дороге и, кажется, тут бы лёг. Лёг и заснул. Ученики ложились на парты, во время уроков засыпали. И ужасно все стали невесёлые, мрачные, за целый день ни одного доброго лица не встретишь, чтобы кто-то улыбнулся. С восьми утра до девяти вечера дети находились в школе, строго запрещалось играть на улице, бегать. Им выдали одежду: девчонкам – юбки и кофты, мальчикам – костюмы; но они в этой одежде шли домой, где они там в ней были, мы не знали. По инструкции мамы должны были дома каждый день эту одежду стирать, чтобы в школу дети являлись во всем чистом. Во-первых, дали только одну, например, кофточку и одну юбку, а смены не дали, а, во-вторых, мамы загружены домашним хозяйством – куры, корова, поросёнок, да и не понимают они, что эти вещи надо стирать каждый день. Грязь для них – это чернила, земля, жирные пятна, а не воздействие каких-то короткоживущих изотопов. Когда я пыталась что-нибудь объяснить родителям своих учеников, по-моему, они понимали меня не больше, чем если бы вдруг к ним заявился шаман из африканского племени. «А что это такое – радиация? Не слышно и не видно… А-а… У меня вон денег от получки до получки не хватает. Последних три дня всегда на молоке и картошке сидим. А-а…» – и мать махнёт рукой. А молоко нельзя… И картошку нельзя. В магазин завезли китайскую тушёнку и гречку, а за что их купить? Гробовые… Дают гробовые… Компенсация за то, что здесь живём… копейки… Хватает на две банки консервов… Инструкции рассчитаны на грамотного человека, на определённую бытовую культуру. Но её нет! Нет у нас того народа, на которого рассчитаны эти инструкции. Кроме того, не очень просто каждому объяснить, чем отличаются бэры от рентгенов… Или теорию малых доз…
С моей точки зрения… Я бы говорила о нашем фатализме, этакий лёгкий фатализм. Например, с огородов в первый год ничего нельзя было употреблять, все равно ели, заготавливали впрок. Ещё так здорово все уродило! Ты попробуй скажи, что огурцы есть нельзя и помидоры… Что значит – нельзя? По вкусу нормальные… И он их ест, и живот у него не болит… И в темноте никто не «светится»… Соседи наши положили в тот год новый пол из местного леса, померили – фон в сто раз выше допустимого. Никто тот пол не разобрал, они так и жили. Все, мол, как-то образуется, как-то оно будет, но образуется само по себе, без них, без их участия. Первое время кой-какие продукты носили к дозиметристам, проверяли – в десятки раз выше нормы, но потом бросили. «Не слышно, не видно. А-а, придумают эти учёные!» Все шло своим чередом: вспахали, посеяли, собрали… Случилось немыслимое, а люди жили, как жили. И отказ от огурцов со своего огорода был важнее Чернобыля. Детей все лето держали в школе, солдаты помыли её стиральным порошком, сняли вокруг слой земли… А осенью? Осенью послали учеников убирать бураки. И студентов на поле привезли, пэтэушников. Всех согнали. Чернобыль – это не так страшно, как оставить в поле не выкопанную картошку…
Кто виноват? Ну, кто виноват, кроме нас самих!
Раньше мы не замечали этот мир вокруг себя, он был, как небо, как воздух, как будто кто-то его дал нам навечно, и он от нас не зависит. Будет всегда. Раньше я любила лечь в лесу на траву и любоваться небом, мне было так хорошо, что я забывала, как меня зовут. А сейчас? Лес красивый, полно черники, но её никто не собирает. В осеннем лесу редко услышишь человеческий голос. Страх в ощущениях, на подсознательном уровне… У нас остались только телевизор и книги… Воображение… Дети растут в домах… Без леса и реки… Смотрят из окна. И это совсем другие дети. А я прихожу к ним: «Унылая пора. Очей очарованье…» Все с тем же Пушкиным, который казался мне вечным. Иногда появляется кощунственная мысль: а вдруг вся наша культура – сундук со старыми рукописями. Все то, что я люблю…
Он:
– Появился другой враг… Враг предстал перед нами в другом образе…
А у нас было военное воспитание. Военное мышление. Нас ориентировали на отражение и ликвидацию атомного нападения. Мы должны были противостоять химическим, биологическим и атомным войнам. А не выводить из организма радионуклиды… Подсчитывать… Следить за цезием и стронцием… С войной сравнивать нельзя, не точно, а все сравнивают. Я ребёнком пережил ленинградскую блокаду. Сравнивать это нельзя. Там мы жили, как на фронте, под бесконечными обстрелами. И голод, несколько лет голод, когда человек опускался до звериных инстинктов. До зверя в себе. А тут, пожалуйста, вышел – и в огороде все растёт! И на поле ничего не изменилось, и в лесу. Это несравнимо. Но я другое хотел сказать… Потерял нить… Ускользнула… А-а… Когда начинается обстрел, не дай Бог! Ты можешь умереть не когда-то, а сейчас, сию минуту. Зимой – голод. Жгли мебель, мы все деревянное в своей квартире сожгли, все книги, по-моему, даже какими-то старыми тряпками топили. Человек идёт по улице и сел, на следующий день идёшь, он сидит, то есть он замёрз, он сидит так неделю или до весны сидит. До тепла. Ни у кого нет сил его изо льда вырубить, в редких случаях, если кто-нибудь на улице падал, к нему подходили, помогали. Мимо. Все ползут мимо. Я помню, что люди не ходили, а ползали, так они медленно ходили. Это ни с чем не сравнить!