И вот теперь живу с этим…"
"По телевизору вдруг замелькали передачи…
Один из сюжетов: бабка подоила молоко, налила в банку, репортёр подходит с военным дозиметром, водит по банке… Идёт комментарий, что вот, смотрите, совершенная норма, а до реактора десять километров. Показывают реку Припять… Купаются, загорают… Вдалеке виден реактор и клубы дыма над ним… Комментарий: западные голоса сеют панику, распространяют заведомую клевету об аварии. И снова с этим дозиметром – то к тарелке ухи его прикладывают, то к шоколадке, то к пончикам у открытого киоска. Это был обман. Военные дозиметры, которые находились в то время на вооружении нашей армии, не рассчитаны на проверку продуктов, они только меряют фон.
Такое количество лжи, с которым связан в нашем сознании Чернобыль, было разве только в сорок первом… При Сталине…"
"Хотела родить от любви…
Мы ждали первенца. Муж хотел мальчика, а я – девочку. Врачи уговаривали меня: «Надо решиться на аборт. Ваш муж долгое время находился в Чернобыле». Он – шофёр, и его в первые дни туда призвали. Возил песок и бетон. Но я никому не верила. Не хотела верить. Я читала в книгах, что любовь может все победить. Даже смерть.
Ребёночек родился мёртвый. И без двух пальчиков. Девочка. Я плакала. «Ну, пусть бы у неё хотя бы пальчики были. Она же – девочка…».
"Никто не понимал, что произошло…
Позвонила в военкомат, мы, медики, все военнообязанные, предложила свою помощь. Не помню фамилию, но звание было майор, ответил мне: «Нам нужны молодые». Я пробовала убеждать: «Молодые врачи, во-первых, не готовы, а, во-вторых, они подвергаются большей опасности, молодой организм чувствительнее к воздействию радиации». Ответ: «У нас приказ – брать молодых».
|
Помню… У больных стали плохо заживать раны. Ещё… Тот первый радиоактивный дождь, после которого пожелтели лужи. Стали жёлтые на солнце. Теперь этот цвет тревожит всегда. С одной стороны, сознание ни к чему подобному оказалось не готово, а с другой – мы ведь самые лучшие, самые необыкновенные, у нас самая великая страна. Мой муж, человек с высшим образованием, инженер, он серьёзно меня уверял, что это террористический акт. Вражеская диверсия. Мы так думали…Мы так были воспитаны… Но я вспоминала, как ехала в поезде с одним хозяйственником, и он мне рассказывал о строительстве Смоленской атомной станции: сколько цемента, досок, гвоздей, песка уплывало с объекта в близлежащие деревни. За деньги, за бутылку водки…
В деревнях… На заводах…Выступали работники райкомов партии, ездили, общались с народом. Но ни один из них не способен был ответить на вопросы, что такое дезактивация, как защитить детей, какие коэффициенты перехода радионуклидов в пищевые цепочки? Об альфа – бета – и гамма частицах, о радиобиологии, ионизирующих излучениях, не говоря об изотопах. Для них это были вещи из иного мира. Они читали лекции о героизме советских людей, символах военного мужества, происках западных спецслужб…
Взяла слово на партсобрании: где профессионалы? Физики? Радиологи? Мне пригрозили, что заберут партбилет…"
"Много было необъяснимых смертей… Неожиданных…
У моей сестры болело сердце… Когда она услышала о Чернобыле, почувствовала: «Вы это переживёте, а я – нет». Она умерла через несколько месяцев… Врачи ничего не объяснили. А с её диагнозом ещё долго можно было жить…
|
Рассказывают… У старух появлялось молоко в грудях, как у рожениц. Медицинский термин этому явлению – релаксация. А для крестьян? Божья кара… Случилось такое с бабкой, которая жила одиноко. Без мужа и без детей. Сбожеволила. Ходила по деревне и качала что-нибудь на руках, возьмёт полено или детский мячик обвяжет платком…. Люли-люли… Баюшки…"
"Я боюсь жить на этой земле…
Дали дозиметр, а зачем он мне? Постираю бельё, оно у меня белюсенькое – дозиметр звенит. Приготовлю еду, спеку пирог – звенит. Постелю постель – звенит. Зачем он мне? Я кормлю детей – и плачу. «Чего ты, мамка, плачешь?»
Двое детей-двое мальчиков. Все время с ними по больницам. По врачам. Старшенький: то ли девочка, то ли мальчик. Лысенький. Я – и к профессорам с ним, и к бабкам. Шептухам, знахаркам. Самый маленький в классе. Ему нельзя бегать, играть, если кто нечаянно ударит, потечёт кровь, он может умереть. Болезнь крови, я её даже не выговорю. Лежу с ним в больнице и думаю: «Умрёт». Потом поняла, что так думать нельзя, а то смерть услышит. Плакала в туалете. Все мамы в палатах не плачут, а в туалетах, в ванной. Вернусь весёлая:
– У тебя уже щёчки порозовели. Выздоравливаешь.
– Мамочка, забери меня из больницы. Я тут умру. Тут все умирают.
Где мне плакать? В туалете? А там очередь… Там все такие, как я…"
"На радуницу… В день поминовения…
Нас пускают на кладбище. На могилки… А заходить в свои дворы, милиция приказывает, нельзя. На вертолётах они над нами летают. Так мы хоть издали поглядим на наши хаты… Перекрестим их…
|
Привезу ветку сирени с родного места, и она год у меня стоит…"
"Расскажу вам, что такое наш человек… Советский….
В «грязных» районах… В первые годы магазины завалили гречкой, китайской тушёнкой, и люди радовались, похвалялись, что, мол, нас теперь отсюда не выгонишь. Нам тут хорошо! Загрязнялась почва неравномерно, в одном колхозе и «чистые», и «грязные» поля. Тем, кто работает на «грязных»? платят больше, и все просятся туда. На «чистые» ехать отказываются…
Недавно был у меня в гостях брат с Дальнего Востока. "Вы, – говорит, – тут как «чёрные ящики»… Люди – «чёрные ящики»… «Чёрные ящики» есть на каждом самолёте, они записывают вся информацию о полёте. Когда самолёт терпит аварию – ищут «чёрные ящики».
Мы думаем, что живём, как все… Ходим, работаем… Влюбляемся… Нет! Мы записываем информацию для будущего…"
"Я – детский врач…
У детей все иначе, чем у взрослых. У них, например, нет понятия, что рак – это смерть. Этот образ у них не возникает. Они все о себе знают: диагноз, название всех процедур, лекарств. Знают больше, чем их мамы. А их игры? Бегают по палатам друг за другом и кричат: «Я – радиация! Я – радиация!». Мне кажется, что когда они умирают, у них такие удивлённые лица… Они в недоумении…
Лежат с такими удивлёнными лицами…"
"Врачи меня предупредили, что мой муж умрёт… У него рак крови…
Он заболел, когда вернулся из чернобыльской зоны. Через два месяца. Его с завода туда послали. Пришёл с ночной смены:
– Утром уезжаю…
– Что ты там будешь делать?
– Работать в колхозе.
Сгребали сено в пятнадцатикилометровой зоне. Убирали свёклу. Копали картошку.
Вернулся. Поехали к его родителям. Помогал отцу штукатурить печь. И там упал. Вызвали «скорую», отвезли в больницу – смертельная доза лейкоцитов. Отправили в Москву.
Приехал оттуда с одной мыслью: «Я умру». Стал больше молчать. Убеждала. Просила. Словам моим не верит. Тогда я родила ему дочь, чтобы поверил. Я сны свои не разгадываю… То меня ведут на эшафот, то я вся в белом… Сонник не читаю…Проснусь утром, посмотрю на него: как же я останусь одна?. Хотя бы девочка подросла и его запомнила. Она маленькая, недавно стала ходить. Бежит к нему: «Па-а-а…» Гоню эти мысли…
Если бы я знала… Закрыла бы все двери, стала бы на пороге. Заперла бы на десять замков…"
"Уже два года живём с моим мальчиком в больнице…
Маленькие девочки в больничных палатах играют в «куклы». Куклы у них закрывают глаза… Так куклы умирают…
– Почему куклы умирают?
– Потому что это наши дети, а наши дети жить не будут. Они родятся и умрут.
Моему Артемке семь лет, а на вид ему дают пять.
Закроет глаза, и я думаю, что уснул. Заплачу: он же не видит.
А он – отзывается:
– Мама, я уже умираю?
Заснёт и почти не дышит. Я стану перед ним на колени. Перед кроваткой.
– Артемка, открой глаза… Скажи что-нибудь…
«Ты ещё тёпленький…» – думаю про себя.
Откроет глаза. Опять заснёт. И так тихо. Как умер.
– Артемка, открой глазки…
Я не даю ему умереть…"
"Недавно праздновали Новый год… Накрыли хороший стол. Все своё: копчёности, сало, мясо, огурчики маринованные, только хлеб из магазина. Даже водка своя, самодельная. Своё, как у нас смеются, чернобыльское. С цезием, стронцием вприкуску. А где что взять? Магазины в деревнях с пустыми прилавками, а если что и появится, то с нашими зарплатами и пенсиями не подступишься.
Пришли к нам гости. Наши хорошие соседи. Молодые. Один учитель, второй – колхозный механик с женой. Выпили. Закусили. И начались песни. Не сговариваясь, запели революционные песни. Песни о войне. «Утро красит нежным светом стены древнего Кремля» – мою любимую. И получился хороший вечер. Такой, как раньше.
Написала про это сыну. Он у нас учится в столице. Студент. Получаю ответ: «Мама, я представил себе эту картину – чернобыльская земля. Наша хата. Блестит новогодняя ёлка… А люди за столом поют революционные и военные песни, будто нет у них позади ни ГУЛАГА, ни Чернобыля…»
Мне стало страшно не за себя, а за сына. Ему некуда вернуться…"
Глава третья
Восхищение печалью
Монолог о том, чего мы не знали: смерть может быть такой красивой
"В первые дни главным вопрос: кто виноват? Нам нужен был виновник…
Потом, когда мы больше узнали, стали думать, что делать? Как спастись? Теперь, смирившись с мыслью, что это не на год и не на два, а на много поколений, стали в мыслях возвращаться назад, переворачивать страничку за страничкой…
Это случилось в ночь с пятницы на субботу… Утром никто ничего не подозревал. Отправила в школу сына, муж ушёл в парикмахерскую. Готовлю обед. Муж скоро вернулся… Вернулся он со словами: «На атомной какой-то пожар. Приказ: не выключать радио». Я забыла сказать, что мы жили в Припяти, недалеко от реактора. До сих пор перед глазами – ярко-малиновое зарево, реактор как-то изнутри светился. Невероятный цвет. Это был не обыкновенный пожар, а какое-то свечение. Красиво. Если забыть об остальном, то очень красиво. Ничего подобного я в кино не видела, даже никакого сравнения. Вечером люди высыпали на балконы, у кого не было, – шли к друзьям, знакомым. У нас девятый этаж, прекрасная видимость. По прямой километра три. Выносили детей, поднимали на руках: «Посмотри! Запомни!» И это люди, которые на реакторе работали… Инженеры, рабочие… Были и учителя физики… Стояли в чёрной пыли… Разговаривали… Дышали… Любовались… Некоторые за десятки километров приезжали на машинах, велосипедах, чтобы посмотреть. Мы не знали, что смерть может быть такой красивой. Но я бы не сказала, что у неё отсутствовал запах. Не весенний и не осенний запах, а что-то совсем другое, и не запах земли… Нет…Першило в горле, в глазах – слезы сами по себе. Я не спала всю ночь и слышала, как топали наверху соседи, тоже без сна. Что-то они там перетаскивали, стучали, может быть, вещи паковали. Заклеивали окна. Глушила головную боль цитрамоном. Утром, когда рассвело, огляделась вокруг, это я не сейчас придумала, не потом, а тогда почувствовала: что-то не так, что-то поменялось. Насовсем. В восемь часов утра по улицам уже ходили военные в противогазах. Когда мы увидели на улицах города солдат и военную технику, мы не испугались, а, наоборот, успокоились. Раз армия пришла на помощь, все будет нормально. У нас понятия не было, что мирный атом тоже убивает…Что весь город мог не проснуться в ту ночь… Под окнами кто-то смеялся, играла музыка.
После обеда по радио начали объявлять, чтобы готовились к эвакуации: увезут на три дня, помоют, проверят. Как сейчас, слышу голос диктора: «эвакуация в ближайшие села», «домашних животных не брать», «собираться возле подъездов». Детям сказали обязательно взять с собой учебники. Муж все-таки положил в портфель документы и наши свадебные фотографии. А я единственное, что прихватила, это газовый платочек на случай плохой погоды…
С первых дней почувствовали, что мы – чернобыльцы, теперь уже отверженные. Нас боятся. Автобус, в котором мы ехали, остановился на ночь в какой-то деревне. Люди спали на полу в школе, в клубе. Негде приткнуться. И одна женщина пригласила нас к себе: «Идёмте, я постелю на кровати. Жалко вашего мальчика». А другая, которая стояла рядом, оттаскивала её от нас: «Ты с ума сошла! Они – заразные». Когда мы уже переселились в Могилёв, и сын пошёл в школу, в первый же день он влетел в дом с плачем… Его посадили вместе с девочкой, а та не хочет, потому что он радиационный, и если с ним сидеть, то можно умереть. Сын учился в четвёртом классе, и так получилось, что он один, чернобыльский, был в этом классе. Они все его боялись, называли «светлячком»… «Чернобыльским ёжиком»…Я испугалась, что у него так быстро кончилось детство.
Мы уезжали из Припяти, а навстречу нам шли военные колонны. Бронетехника. Тут стало страшно. Непонятно и страшно. Но меня не покидало ощущение, что все это происходит не со мной, а с кем-то. Странное ощущение. Сама плакала, искала еду, ночлег, обнимала и успокаивала сына, а внутри – даже не мысль, постоянное чувство: я – зритель. Я смотрю через стекло… Вижу кого-то другого…Только в Киеве нам выдали первые деньги, а купить на них ничего нельзя: сотни тысяч людей подняли с места, все скуплено, съедено. У многих – инфаркты, инсульты, прямо там – на вокзалах, в автобусах. Меня спасла моя мама. За свою долгую жизнь она не раз лишалась дома, нажитого имущества. Первый раз её репрессировали в тридцатые годы, забрали все: корову, лошадь, хату. Второй раз – пожар, только меня, маленькую, из огня выхватила: «Надо пережить, – утешала она. – Мы ведь живы».
Вспомнила… Сидим в автобусе. Плачем. Мужчина на первом сиденье громко ругает жену: «Какая же ты дура! Все хоть какие-то вещи взяли, а мы с тобой трехлитровыми банками загрузились». Жена его решила, что раз они едут на автобусе, то по дороге передаст своей матери пустые банки для маринадов. Возле них лежали огромные пузатые сетки, мы всю дорогу о них спотыкались. Так они с этими банками и приехали в Киев.
…Я пою в церковном хоре. Евангелие читаю. Хожу в церковь, потому что только там говорят о вечной жизни. Утешают человека. Больше нигде этих слов не услышишь, а так хочется услышать. Когда мы ехали в эвакуацию, и если по дороге встречалась церковь, то все шли туда. Нельзя было пробиться. Атеисты и коммунисты, – все шли.
Мне часто снится сон, как мы идём с сыном по солнечной Припяти. Сейчас – это уже город-призрак. Идём и разглядываем розы, в Припяти было много роз, большие клумбы с розами. Сон…Вся та наша жизнь уже сон. Я была тогда такая молодая. Сын маленький… Любила…
Прошло время, все стало воспоминанием. Я опять как будто зритель…"
Надежда Петровна Выговская,
переселенка из города Припяти
Монолог о том, как легко стать землёй
"Я вёл дневник…
И старался запомнить те дни… Было много новых ощущений. Ну и страх, конечно…Вырвались в неизведанное, как на Марс… Я родом из Курска, в шестьдесят девятом году недалеко от нас построили атомную станцию. В городе Курчатове. Из Курска туда ездили за продуктами. За колбасой. Атомщиков обеспечивали по высшей категории. Я запомнил большой пруд, в нем удили рыбу. Вблизи реактора… После Чернобыля я это часто вспоминал… Теперь такое уже невозможно…
Значит, так: мне вручают повестку, и я, как человек дисциплинированный, в тот же день являюсь в военкомат. Военком листает моё «дело»: «Ты, – говорит, – ни разу у нас на сборах не был. А тут химики нужны. Не хочешь в лагерь под Минск на двадцать пять дней?» Я подумал: «Почему бы мне не отдохнуть от семьи, от работы? Помарширую по свежему воздуху». Двадцать второго июня тысяча девятьсот восемьдесят шестого года с вещами, котелком и зубной щёткой в одиннадцать часов я прибыл на сборный пункт. Удивило, что нас слишком много для мирного времени. Мелькнули какие-то воспоминания. Из военных фильмов. И день-то какой выпал: двадцать второе июня… Начало войны… То объявят строиться, то разойтись, и так до вечера. В автобусы погрузились, когда темнеть начало. Команда: «Кто спиртное взял, выпивайте. Ночью сядем в поезд, а утром будем в части. Чтобы вышли свежие, как огурчики, и без лишнего багажа». Понятное дело. Гудели всю ночь.
Утром нашли в лесу свою часть. Снова построили и вызывают по алфавиту. Получение спецодежды. Дали один комплект, второй, третий, ну, думаю, серьёзные дела. Ещё выдают шинель, шапку, матрац, подушку, – все зимнее. А на улице – лето и обещали, что отпустят через двадцать пять дней. «Да вы что, ребята, – смеётся капитан, который нас вёз. – Двадцать пять дней?! На полгода в Чернобыль загремите». Недоумение. Агрессия. Тут нас давай уговаривать: кто за двадцать километров попадёт – двойной оклад, кто за десять – тройной, кто к самому реактору – множь на шесть. Один начинает считать, что он за шесть месяцев на своей машине домой приедет, другой хотел бы убежать, но военная дисциплина. Что такое радиация? Никто не слышал. А я как раз перед этим прошёл курсы по гражданской обороне, нам выдавали информацию тридцатилетней давности: пятьдесят рентген – смертельная доза. Учили, как падать, чтобы ударная волна над тобой прошла, не задела. Облучение, тепловой нагрев… А о том, что радиоактивное заражение местности – самый поражающий фактор, – ни слова. И те кадровые офицеры, которые везли нас в Чернобыль, не больно соображали, одно знали: водки надо побольше, от радиации помогает. Шесть дней стояли под Минском, шесть дней пили. Я коллекционировал этикетки спиртных бутылок. Сначала водку пили, потом, смотрю, пошли какие-то странные напитки: нитхинол и разные другие стеклоочистители. Как химику, мне это было интересно. После нитхинола – ноги ватные, а голова трезвая, даёшь себе команду «Встать!». А сам падаешь.
Значит так: я – инженер-химик, кандидат наук, призвали меня с должности заведующего лабораторией крупного производственного объединения. Как меня использовали? Дали в руки лопату, практически это был мой единственный инструмент. Тут же родился афоризм: на атом – с лопатой. Защитные средства: респираторы, противогазы, но никто ими не пользовался, потому что жара до тридцати градусов, напялишь – умрёшь сразу. Расписались, как за дополнительную амуницию, и забыли. Ещё один штрих. Как мы ехали… Из автобусов пересели в поезд, посадочных мест в вагоне – сорок пять, а нас – семьдесят. Спали по очереди. Это сейчас вспомнилось… Ну, вот, что такое – Чернобыль? Боевая техника и солдаты. Моечные посты. Военная обстановка. Разместили в палатках, по десять человек. У кого-то остались дома дети, у кого-то жена рожает, у кого-то нет квартиры. Никто не ныл. Надо, значит надо. Родина призвала, родина велела. Такой у нас народ…
Вокруг палаток гигантские горы пустых консервных банок. Монбланы!! Где-то хранившийся на военных складах неприкосновенный запас. Судя по этикеткам, хранился двадцать-тридцать лет…На случай войны. Банки из-под тушёнки, перловой каши… Из-под кильки… Стаи кошек… Их, как мух… Деревни выселены, людей нет. От ветра калитка скрипнет, мгновенно оборачиваешься: ждёшь человека. Вместо человека – кошка выходит…
Снимали заражённый верхний слой земли, грузили в автомашины и вывозили в могильники. Я считал, что могильник – какое-то сложное инженерное сооружение, а это обычный курган. Землю мы поднимали и сворачивали большими рулонами… Как ковёр… Зелёный дёрн с травой, цветами, корнями… Пауками, червяками… Работа для сумасшедших. Нельзя же ободрать всю землю, снять с неё все живое. Если бы не пили по-чёрному каждую ночь, сомневаюсь, что можно выдержать. Психика не устояла бы. Сотни метров ободранной земли, бесплодной. Дома, сараи, деревья, шоссейные дороги, детские садики, колодцы, – оставались, как голые… Среди песка, в песке. Утром надо побриться, боишься глянуть в зеркало, увидеть своё лицо. Потому что мысли появлялись всякие… Всякие мысли…Трудно представить, чтобы туда вернулись люди, опять началась жизнь. Но мы меняли шифер, мыли крыши. То, что работа бесполезная, понимали все. Тысячи людей. Но каждое утро вставали и снова её делали. Абсурд! Неграмотный дед встретит: «Кидайте, сынки, дурную работу. Садитесь за стол. Пообедайте с нами». Ветер дует. Тучи плывут. Реактор не закрыт… Сняли слой, через неделю вернулись, можно наново начинать. А снимать уже нечего. Песок сыплется… Смысл понял один раз, когда с вертолётов разбрызгивали специальный раствор, чтобы получилась полимерная плёночка, не позволяющая легкоподвижному грунту перемещаться. Это мне было понятно. Но мы копали, копали…
Люди эвакуированы, но в некоторых деревнях оставались старики. Ну, вот…И зайти в обычную хату и сесть пообедать… Сам ритуал… Пусть всего полчаса нормальной человеческой жизни… Хотя есть там ничего нельзя. Запрещалось. Но так хотелось посидеть за столом… В старой хате…
После нас оставались только курганы. Потом вроде бы их должны обкладывать бетонными плитами, огородить колючей проволокой. Там оставляли самосвалы, уазики, краны, на которых работали, так как металл имеет свойство радиацию накапливать, поглощать. Рассказывают, что все это потом куда-то исчезло. Разворовали. Я верю, потому что у нас может быть все. Один раз тревога: дозиметристы проверили и оказалось, что столовая построена на месте, где радиация выше, чем там, куда мы ездили работать. А мы уже жили тут два месяца. Такой у нас народ… Столбы и на них доски набиты на уровне груди – это называлось столовой. Стоя ели. Мылись из бочки… Туалет – длинная траншея в чистом поле… В руках – лопата… А рядом – реактор…
Через два месяца мы уже начали что-то понимать. Давай спрашивать: «Мы же не смертники. Побыли два месяца, хватит. Пора нас поменять». Генерал-майор Антошкин проводил с нами беседу, откровенничал: «Нам невыгодно вас менять. Мы вам дали один комплект одежды. Второй, третий. Вы навыки приобрели. Менять вас – дорогое дело, хлопотное». И упор на то, что мы – герои. Раз в неделю тем, кто хорошо землю копал, перед строем вручали похвальную грамоту. Лучший похоронщик Советского Союза. Разве не безумие?
Пустые деревни… Живут куры и кошки. Зайдёшь в сарай, полно яиц. Жарили. Солдаты – бравые ребята. Курицу словят. Костёр. Бутыль самогона. Каждый день в палатке выпивали хором трехлитровую бутыль самогона. Кто-то в шахматы сражается, кто-то на гитаре бренчит. Человек ко всему привыкает. Один напьётся – и в кровать, другому кричать охота. Драться. Двое сели пьяные за руль. Разбились. Автогеном их вырезали, доставали из расплющенного железа. Я спасался тем, что писал домой длинные письма и вёл дневник. Засёк меня начальник политотдела, стал за мной охотиться: где храню, что пишу? Подговорил соседа шпионить за мной. Тот предупредил: «Что строчишь?» – «Кандидатскую защитил. Докторскую пишу». Смеётся: «Я так полковнику и передам. А ты это дело спрячь». Хорошие были ребята. Я уже говорил, ни одного нытика. Труса. Поверьте: нас никто никогда не победит. Никогда! Офицеры не вылазили из палаток. Валялись в домашних тапочках. Пили. Плевать! Мы копали. Пусть получают на погоны новые звёздочки. Плевать! Такой у нас народ…
Дозиметристы – боги. Все к ним проталкиваются: «Ну, сынок, какая у меня радиация?» Один предприимчивый солдат сообразил: взял обыкновенную палку, намотал на неё проволоку. Постучался в одну хату и по стене этой палкой водит. Бабка за ним: «Сынок, что там у меня?» – «Военная тайна, бабка». – «А ты мне скажи, сынок. Я тебе стакан самогонки налью». – «Ну, давай!» Выпил. «Все нормально у тебя, бабка». И пошёл дальше…
В середине срока нам наконец выдали всем дозиметры, такие маленькие коробочки, внутри кристалл. Некоторые стали соображать: надо его утром отвезти к могильнику и оставить, а к концу дня забрать. Чем больше радиации, тем скорее отпуск дадут. Либо больше заплатят. Кто на сапог, там лямочка есть, повесил, чтобы ближе к земле. Театр абсурда! Абсурд! Эти датчики были не заряжены, для того, чтобы они начали отсчёт, их надо было зарядить первичной дозой радиации. То есть эти финтифлюшки, цацки эти дали для отвода глаз. Психотерапия. На самом деле оказалось кремниевое устройство, на складах лет пятьдесят валялось. В военный билет в конце срока каждому вписали одинаковую цифру: среднюю дозу радиации умножили на число дней пребывания. Замерили среднюю дозу в палатках, где мы жили.
То ли анекдот, то ли быль. Звонит солдат любимой девушке. Она волнуется: «Что ты там делаешь?» Он решил прихвастнуть: «Только что из-под реактора вылез, помыл руки». И тут – гудки. Разговор оборвался. Кэгэбэ слушает…
Два часа – на отдых. Ляжешь под кустик, а созрела уже вишня, такая крупная, сладкая, оботрёшь и в рот. Шелковица… Я первый раз видел шелковицу…
Когда работы не было, водили маршировать. По заражённой земле… Абсурд! По вечерам фильмы смотрели. Индийские. Про любовь. До трех-четырех часов утра. Кашевар проспит, каша сырая. Привозили газеты. Там писали, что мы – герои! Добровольцы! Наследники Павки Корчагина! Печатались фотографии. Встретить бы нам того фотографа…
Неподалёку стояли интернациональные части. Татары из Казани. Видел их самосуд. Гонят перед строем солдата, остановится или отбежит в сторону, бьют. Ногами. Лазил по хатам, чистил. Сумку барахла у него нашли. Отдельно расположились литовцы. Через месяц взбунтовались и потребовали, отправки домой.
Был однажды спецзаказ: срочно помыть дом в пустой деревне. Абсурд! «Зачем?» – «Завтра там будут играть свадьбу». Облили из шлангов крышу, деревья, соскребли землю. Скосили картофельную ботву, весь огород, траву во дворе. Пустырь вокруг. Назавтра привезли жениха и невесту. Приехал автобус с гостями. Музыкой… Настоящие, а не киношные жених и невеста. Они уже жили в другом месте, переселились, но их уговорили приехать сюда, чтобы заснять для истории. Работала пропаганда. Фабрика грёз… Охраняла наши мифы: мы везде выживем, даже на мёртвой земле…
Перед самым отъездом меня вызвал командир: «Что ты писал?» – «Письма молодой жене», – ответил я. – «Ты там смотри…» – последовал приказ.
Что осталось в памяти о тех днях? Как мы копали. Копали… Где-то в дневнике записано, что я там понял. В первые же дни… Я понял, как легко стать землёй…"
Иван Николаевич Жмыхов,
инженер-химик
Монолог о символах и тайнах великой страны
"Вспоминаю, как о войне…
Уже к концу мая, где-то через месяц после аварии, к нам начали поступать на проверку продукты из тридцатикилометровой зоны. Институт работал круглосуточно. Как военный. В республике только у нас на тот момент имелись профессионалы и специальная аппаратура. Привозили внутренности домашних и диких животных. Проверяли молоко. После первых проб стало ясно, что к нам поступает не мясо, а радиоактивные отходы. Вахтовым методом в зоне пасли стада. Пастухи приезжали и уезжали, доярок привозили только на дойку. Выполняли планы молокозаводы. Проверили. Не молоко, а радиоактивные отходы. Сухой молочный порошок и банки сгущённого и концентрированного молока Рогачевского молокозавода мы долго использовали на лекциях, как эталонный источник. А в это время их продавали в магазинах… Во всех продуктовых ларьках… Когда люди читали на этикетках, что молоко из Рогачева и не брали его, оно затоваривалось, вдруг появились банки без этикеток. Думаю, причина не в том, что не хватало бумаги – людей обманывали. Обманывало государство. Вся информация становилась тайной за семью печатями, чтобы «не вызвать паники». И это в первые недели… Именно в то время, когда коротко живущие элементы давали жёсткое излучение, и все «светилось». Мы постоянно писали служебные записки… Постоянно… Но сказать открыто о результатах… Лишиться научной степени, а то и партбилета. (Начинает нервничать). Но не в страхе…Не в страхе причина, хотя и в нем, конечно… А мы были люди своего времени, своей советской страны. Верили в неё, все дело – в вере. В нашей вере… (От волнения закуривает.) Поверьте, не из-за страха… Не из-за одного страха… Я отвечаю честно. Чтобы я уважал себя, мне надо быть сейчас честным. Я хочу…
Первая поездка в зону: в лесу фон в пять-шесть раз выше, чем в поле, на дороге. Везде высокие дозы. Работают трактора… Крестьяне копают свои огороды… В нескольких деревнях измерили щитовидку взрослым и детям: в сто, в двести-триста раз выше допустимой дозы. Была у нас в группе женщина. Радиолог. С ней случилась истерика, когда она увидела детей, которые сидели в песке и играли. Пускали в лужах кораблики. Открыты магазины и, как обычно, у нас в деревнях, мануфактура и продукты по соседству: костюмы, платья, а рядом колбаса, маргарин. Лежат свободно, даже не накрытые целлофаном. Берём колбасу, яйца… Делаем рентгеновский снимок: не продукты, а радиоактивные отходы. Сидит молодая женщина на скамейке у дома, кормит ребёнка грудью… Проверили грудное молоко – радиоактивное. Чернобыльская мадонна…
Мы спрашивали – как быть, что делать? Нам отвечали: «Проводите замеры. Смотрите телевизор». По телевизору Горбачёв успокаивал: «Приняты неотложные меры»… Я верил… Инженер с двадцатилетним стажем, хорошо знакомый с законами физики. Знал же я, что из этих мест надо уйти всему живому. Хотя бы на время. Но мы добросовестно проводили замеры и смотрели телевизор. Мы привыкли верить. Я – из послевоенного поколения, которое выросло в этой вере. Откуда вера? Мы победили в такой страшной войне. Перед нами тогда весь мир преклонялся. Это же было! В Кордильерах на скалах было высечено имя – Сталин!! Что это? Символ! Символ великой страны.