Интервью автора с самой собой о пропущенной истории и о том, почему Чернобыль ставит под сомнение нашу картину мира 11 глава




Вот ответ на ваш вопрос: почему мы знали и молчали? Почему не вышли на площадь, не кричали? Мы докладывали… Я вам говорил, писали служебные записки. А молчали и беспрекословно подчинялись приказам, потому что партийная дисциплина, я – коммунист. Не помню, чтобы кто-нибудь из наших сотрудников испугался за себя лично и отказался от командировки в зону. Не из-за страха положить партбилет, а из-за веры. Прежде всего вера, что мы живём красиво и справедливо, и человек у нас выше всего, мера всех вещей. Крушение этой веры потом для многих кончалось инфарктом или самоубийством. Пулей в сердце, как у академика Легасова… Потому что, когда теряешь веру, остаёшься без веры, ты уже не участник, а соучастник, у тебя нет оправдания. Я так его понимаю.

Некий знак… На каждой атомной станции в бывшем Союзе в сейфе лежал план ликвидации аварии. Типовой план. Секретный. Без такого плана нельзя было получить разрешение на пуск станции. За много лет до аварии его разработали именно на примере чернобыльской станции: что делать и как? Кто за что отвечает? Где находится? До мельчайших подробностей… И вдруг там, на этой станции происходит катастрофа… Что это – совпадение? Мистика? Если бы я был верующим… Когда хочешь найти смысл, чувствуешь себя религиозным человеком. А я – инженер. Я – человек другой веры. У меня другие символы…

Что теперь мне делать со своей верой? Что теперь…"

Марат Филиппович Коханов, бывший

главный инженер Института ядерной

энергетики Академии наук Беларуси.

 

Монолог о том, что в жизни страшное происходит тихо и естественно

 

"С самого начала…

Где-то что-то случилось. Я даже название не расслышала, где-то далеко от нашего Могилёва… Прибежал из школы брат: всем детям раздают какие-то таблетки. Видно, действительно что-то случилось. Ай-я-яй! И все. Первого мая мы замечательно провели день, конечно, на природе. Вернулись домой поздно вечером, в моей комнате окно распахнуто ветром… Это вспомнилось позже…

Работала я в инспекции по охране природы. Там ждали каких-либо указаний, но они не поступали… Ждали…В штате инспекции профессионалов почти не было, особенно среди руководства: полковники в отставке, бывшие партработники, пенсионеры или неугодные. В другом месте проштрафился, его к нам. Сидит, шуршит бумажками. Зашумели, заговорили они после выступления в Москве нашего беларуского писателя Алеся Адамовича, который стал бить во все колокола. Как они его ненавидели! Что-то ирреальное. Здесь живут их дети, их внуки, не они – а писатель кричит миру: спасите!! Казалось бы должен сработать инстинкт самосохранения. На партсобраниях, в курилках – все о писаках. Что лезут не в своё дело? Распустились! Существует инструкция! Субординация! Что он понимает? Он же не физик! Есть цека, есть генеральный секретарь! Я тогда, может быть, впервые поняла, что такое – тридцать седьмой год. Как это было…

В то время моё представление об атомной станции было совершенно идиллическое. В школе, в институте нас учили, что это сказочные «фабрики энергии из ничего», где люди в белых халатах сидят и нажимают кнопки. Чернобыль взорвался на фоне неподготовленного сознания, абсолютной веры в технику. Вдобавок никакой информации. Горы бумаг с грифом «совершенно секретно»: «засекретить сведения об аварии», «засекретить сведения о результатах лечения», «засекретить сведения о степени радиоактивного поражения персонала, участвовавшего в ликвидации…» Гуляли слухи: кто-то в газетах прочёл, кто-то где-то слышал, кому-то сказали… Из библиотек исчезла вся смехотворная (как потом оказалось) макулатура, изданная по гражданской обороне. Кто-то слушал западные голоса, только они в то время передавали, какие таблетки пить, как их правильно употреблять. Но реакция чаще всего была такая: враги злорадствуют, а у нас все хорошо. Девятого мая ветераны пойдут на парад… Будет играть духовой оркестр. Даже те, кто тушил реактор, как потом выяснилось, тоже жили среди слухов. Кажется, опасно руками брать графит… Кажется…

Откуда-то появилась в городе сумасшедшая. Ходила по базару и говорила: «Я видела эту радиацию. Она синяя-синяя, переливается…» Люди перестали покупать на рынке молоко, творог. Стоит бабка с молоком, никто его у неё не берет. «Не бойтесь, – уговаривает, – я корову в поле не вывожу, я траву ей сама ношу». Выедешь за город, какие-то чучела вдоль дороги маячат: пасётся корова, целлофаном обвязанная, и рядом бабка, тоже вся в целлофане. Хоть плачь, хоть смейся. И нас уже стали посылать на проверки. Меня направили в лесхоз. Лесникам поставки древесины не уменьшили, как был план, так и остался. На складе включили прибор, а он черт-те что показывает. Возле досок вроде бы нормально, а рядом с заготовленными мётлами зашкаливает. «Откуда метлы?» – «Из Краснополья (как потом выяснилось, самый заражённый район в нашей Могилевский области). Последняя партия осталась. Все отправили». Как ты их по разным городам разыщешь?

Что-то я ещё боялась забыть? Приметное… А! Вспомнила. Чернобыль… И вдруг новое, непривычное чувство, что у каждого из нас есть своя жизнь, до этого она как бы не нужна была. А тут люди стали задумываться: что они едят, чем кормят детей. Что опасно для здоровья, а что нет? Переезжать в другое место или не переезжать? Каждому надо было принять решение. А привыкли жить – как? Всей деревней, общиной. Заводом, колхозом. Мы были советские люди. Я, например, была советским человеком. Очень!! Училась в институте, каждое лето ездила с комотрядом. Было такое молодёжное движение – студенческие коммунистические отряды. Мы там работали, а деньги перечисляли какой-нибудь латиноамериканской компартии. Наш отряд, в частности, Уругваю…

Мы поменялись. Все поменялось. Очень большие усилия нужны, чтобы понять. Оторваться от привычного…Я – биолог. Моя дипломная работа – поведение ос. Два месяца сидела на необитаемом острове. У меня было там своё осиное гнездо. Они приняли меня в свою семью после того, как неделю присматривались. Ближе, чем на три метра никого не подпускали, а меня на десять сантиметров уже через неделю. Я подкармливала их со спички вареньем прямо на гнезде. «Не разрушай муравейник, это хорошая форма чужой жизни», – любимая поговорка нашего преподавателя. Осиное гнездо связано со всем лесом, и я постепенно тоже становлюсь частью ландшафта. Подбегает мышонок и садится на край моих кроссовок, дикий, лесной, но он уже воспринимает меня, как часть пейзажа, вчера сидела, сегодня сижу, завтра буду сидеть…

После Чернобыля… На выставке детских рисунков: ходит по чёрному весеннему полю аист… И подпись: «Аисту никто ничего не сказал». Это – мои чувства тогда. И была работа. Ежедневная работа… Мы ездили по области, отбирали пробы воды, пробы земли – и отвозили в Минск. Девочки наши ворчали: «Горячие пирожки возим». Ни защиты, ни спецодежды. Сидишь на переднем сиденье, а за спиной образцы – «светятся». Составляли акты для захоронения радиоактивного грунта. Хоронили землю в земле… Новое человеческое занятие… Никто его понять не мог…По инструкции захоронение положено производить с геологической разведкой, чтобы глубина залегания грунтовых вод была не ближе четырех-шести метров, а глубина захоронения – небольшая, стены и дно котлована выстелить полиэтиленовой плёнкой. Но это в инструкции, а в жизни, естественно, по-другому. Как всегда. Никакой геологоразведки. Ткнут пальцем: «Тут копай». Экскаваторщик копает. «Так на какую глубину копали?» – «А черт его знает! Вода появилась, я бросил». Бухали прямо в грунтовые воды…

Вот говорят: святой народ, преступное правительство… Я потом вам скажу, что об этом думаю… О народе нашем и о себе…

Самая большая командировка у меня была в Краснопольский район, я уже говорила, самый-самый. Чтобы предотвратить смывание радионуклидов с полей в реки, следовало опять же действовать по инструкции: пропахать двойные бороздки, пропуск – и ещё раз двойные бороздки, и дальше в таких же интервалах. Мне надо проехать вдоль всех малых рек. Проверить. До райцентра добираюсь рейсовым автобусом, а дальше, естественно, требуется машина. Иду к председателю райисполкома. Председатель сидит в своём кабинете, обхватил голову руками: план никто не снимал, структуры севооборота никто не менял, как сеяли горох, так и сеют, хотя знают, что горох больше всего берет радиацию, как и все бобовые. А там местами сорок кюри и выше. Ему не до меня. В детских садах разбежались повара и медсёстры. Дети голодные. Сделать операцию аппендицита, надо везти человека на «скорой» в соседний район, шестьдесят километров по дороге, как стиральная доска. Все хирурги уехали. Какая машина?! Какие двойные бороздки? Ему не до меня. Тогда я ткнулась к военным. Молодые ребята, они отработали там по полгода. Сейчас отчаянно болеют. Дали в моё распоряжение бэтээр с экипажем, даже нет, не бэтээр, а бээрдэмку, как они её звали (БРДМ) – разведывательная машина с пулемётом. Я очень жалела, что не сфотографировалась на ней. На броне. Опять же – романтика. Прапорщик, который командовал на этой машине, все время связывался с базой: «Сокол! Сокол! Продолжаем работу». Едем… Дороги наши, леса наши, а мы – на боевой машине. Стоят у заборов женщины. Стоят и плачут. Последний раз они видели эту технику во время Отечественной войны. И у них страх, что началась война.

По инструкции у тракторов для пропашки этих борозд кабина должна быть защищена, герметизирована. Я видела такой трактор, кабина, действительно, герметична. Трактор стоял, а тракторист лежал на траве, отдыхал. «Вы с ума сошли? Разве вас не предупредили?» – «Так я же голову телогрейкой накрыл», – отвечает. Люди не понимали. Их все время пугали, готовили к атомной войне. А не к Чернобылю…

Места там красивые необычайно. Лес сохранился не саженый, а настоящий. Древний. Петлистые речушки, в них вода цвета чая и прозрачная-прозрачная. Зелёная трава. Люди перекликаются в лесу… Для них это естественно, как выйти утром в свой сад… А ты уже знаешь, что все это отравлено – грибы, ягоды. Белочки в орешнике бегают…

Встретилась нам бабка:

– Детки, а молочко от своей коровки можно пить?

Мы глаза в землю, у нас приказ – данные собирать, но с населением тесно не общаться.

Первым нашёлся прапорщик:

– Бабуля, а сколько вам годков?

– Да уже за восемьдесят, а может, и больше. Документы в войну сгорели.

– Ну, тогда пейте.

Деревенских людей больше всех жалко, они безвинно пострадали, как дети. Потому что Чернобыль не крестьянин придумал, у него с природой свои отношения – доверчивые, не захватнические, как и сто лет назад, и тысячу. Как в божественном замысле… И они не понимали, что произошло, они хотели верить учёным, любому грамотному человеку, как священнику. А им твердили: «Все хорошо. Ничего страшного. Только мойте руки перед едой». Поняла, не сразу, а через несколько лет, что мы все участвовали… В преступлении… (Молчит.)

Вы не можете представить, в каких количествах на машинах из зоны вывозилось все, что туда направлялось в виде помощи, льгот её жителям: кофе, тушёнка, ветчина, апельсины. Ящиками, фургонами. Тогда же таких продуктов нигде не было. Живились местные продавцы, каждый проверяющий, все это мелкое и среднее чиновничество. Человек оказался хуже, чем я думала. И я сама… Тоже хуже… Я теперь это о себе знаю… (Задумывается.) Я, конечно, признаюсь… Для меня самой это важно… Ну, опять же пример… В одном колхозе, допустим, пять деревень. Три «чистые», две «грязные», от одной до другой – два-три километра. Двум платят «гробовые», трём – нет. В «чистой» деревне строят животноводческий комплекс. Мол, завезём чистые корма. А где их взять? Ветер несёт пыль с одного поля на другое. Одна земля. Чтобы построить комплекс, нужны бумаги. Комиссия их подписывает, я – в этой комиссии, хотя каждый знает, что подписывать нельзя. Преступление! В конце концов, находила я себе оправдание, проблема чистых кормов не дело инспектора по охране природы. Я – человек маленький. Что я могу?

Каждый находил какое-то оправдание. Объяснение. Я проводила такой опыт с собой… И вообще я поняла – в жизни страшное происходит тихо и естественно…"

Зоя Даниловна Брук,

инспектор охраны природы

 

Монолог о том, что русский человек всегда хочет во что-нибудь верить

 

"А вы разве не замечали, что между собой мы даже не говорим об этом? Через десятки лет, через столетия – это будут мифологические годы. Заселят эти места сказками и мифами… Легендами…

Я боюсь дождя – вот что такое Чернобыль. Боюсь снега. Леса. Облаков боюсь. Ветра…Да! Откуда дует? Что несёт? Это не абстракция, не умозаключение, а личное чувство. Чернобыль… Он в моем доме… В самом дорогом для меня существе, в моем сыне, который родился весной восемьдесят шестого… Он болен. Животные, даже тараканы, они знают, сколько и когда рожать. Люди так не могут, творец не дал им дара предчувствия. Недавно в газетах опубликовали, что в девяносто третьем году только у нас, в Беларуси, женщины сделали двести тысяч абортов. Основная причина – Чернобыль. Мы уже везде живём с этим страхом… Природа как бы свернулась, ожидая. Выжидая. «Горе мне! Куда девалось время?» – воскликнул бы Заратустра.

Я много размышлял. Искал смысл… Ответ… Чернобыль – это катастрофа русской ментальности. Вы об этом не задумывались? Конечно, я согласен, когда пишут, что это не реактор взорвался, а вся прежняя система ценностей. Но в этом объяснении мне чего-то не хватает…

Я бы говорил о том, о чем первым сказал Чаадаев – о нашей враждебности прогрессу. О нашей антитехнологичности, о нашей антиинструментальности. Вглядитесь в Европу. Начиная с эпохи Возрождения, она живёт под знаком инструментального отношения к миру. Разумного, рационального. Это уважение к мастеровому человеку, к инструменту в его руках. Есть замечательный рассказ у Лескова – «Железный характер». Что это такое? Русский характер – авось да небось. Лейтмотив русской темы. Немецкий характер – ставка на инструмент, на машину. У нас… У нас? С одной стороны – попытка преодолеть, обуздать хаос, с другой – наша родная стихийность. Поезжайте куда угодно, ну, например, в Кижи, и что вы услышите, о чем с гордостью воскликнет любой экскурсовод? Что этот храм построен топором да ещё без единого гвоздя! Вместо того, чтобы построить хорошую дорогу, подкуём блоху. Колёса телеги утопают в грязи, зато держим жар-птицу в руках. Второе… Я думаю… Да! Это расплата за быструю индустриализацию после революции. После Октября… За скачок. Опять же на Западе – прядильный, мануфактурный век… Машина и человек двигались, менялись вместе. Формировалось технологическое сознание, мышление. А у нас? Что у нашего мужика в его собственном дворе, кроме рук? До сих пор! Топор, коса, нож – и все. На этом весь его мир держится. Ну, ещё лопата. Как русский человек разговаривает с машиной? Только матом. Или кувалдой, пинком. Он её не любит, машину, ненавидит, презирает на самом деле, он до конца не понимает, что в его руках, какая это сила. Я где-то читал, что рабочий персонал атомных станций часто называл реактор – кастрюлей, самоваром, керогазом. Конфоркой. Здесь уже есть гордыня: на солнце пожарим яичницу! Среди тех, кто работал на Чернобыльской станции много деревенских людей. Днём они на реакторе, а вечером – на своих огородах или у родителей в соседней деревне, где картошку ещё сажают лопатой, навоз разбрасывают вилами… Выкапывают урожай тоже вручную… Их сознание существовало в этих двух перепадах, в двух временах – каменном и атомном. В двух эпохах. Человек постоянно как маятник качался. Представьте себе железную дорогу, проложенную блистательными инженерами-путейцами, мчится поезд, но на месте машинистов – вчерашние извозчики. Кучера. Это судьба России путешествовать в двух культурах. Между атомом и лопатой. А технологическая дисциплина? Для нашего народа она – часть насилия, колодки, цепи. Народ стихийный, вольный. Всегда мечтал не о свободе – о вольнице. Для нас дисциплина – это репрессивный инструмент. Что-то есть особенное в нашем невежестве, что-то близкое к невежеству восточному…

Я – историк… Раньше много занимался лингвистикой, философией языка. Не только мы думаем языком, но и язык думает нами. В восемнадцать лет, а может, и чуть раньше, когда стал читать самиздат и открыл для себя Шаламова, Солженицына, я вдруг понял, что все моё детство, детство моей улицы, а рос я в интеллигентной семье (прадед священник, отец профессор петербургского университета), пронизано лагерным сознанием. И весь словарь моего детства – язык зэков. Для нас, подростков, это было вполне естественно: отца называли пахан, мать – махана. «На хитрую жопу есть х… с винтом» – это я в девять лет усвоил. Да! Ни одного цивильного слова. Даже игры, поговорки, загадки были зэчные. Потому что зэки – это не отдельный мир, который существовал где-то в тюрьмах, далеко. Это все было рядом. Как писала Ахматова «полстраны сажало, полстраны сидело». Думаю, что вот это наше лагерное сознание неминуемо должно было столкнуться с культурой. С цивилизацией, с синхрофазотроном…

Ну и, конечно, мы были воспитаны в особом советском язычестве: человек – властелин, венец творения. И его право делать с миром все, что он захочет. Мичуринская формула: «Мы не можем ждать милости от природы, взять их у неё – наша задача». Попытка привить народу те качества, те свойства, которых у него нет. Мечта о мировой революции – это мечта о том, чтобы человека переделать и весь мир вокруг. Все переделать. Да! Знаменитый большевистский лозунг: «Загоним железной рукой человечество в счастье!». Психология насильника. Пещерный материализм. Вызов истории и вызов природе. И это не кончается… Рушится одна утопия, на смену ей приходит другая. Сейчас все вдруг заговорили о Боге. О Боге и рынке одновременно. Почему его не искали в ГУЛАГЕ, в камерах тридцать седьмого, на партсобраниях сорок восьмого, когда громили космополитизм, при Хрущёве, когда рушили храмы? Современный подтекст русского богоискательства лукав и лжив. Бомбят мирные дома в Чечне, уничтожают маленький и гордый народ… А в церкви стоят со свечками… Мы умеем только с мечом. Автомат Калашникова у нас вместо слова. Обгоревших русских танкистов сгребают в Грозном лопатами и вилами… То, что от них осталось… И тут же президент и его генералы молятся… Страна смотрит на это по телевизору…

Что нам нужно? Ответить на вопрос: способна ли русская нация на такой глобальный пересмотр всей своей истории, как оказались на это способны после Второй мировой войны японцы? Немцы? Хватит ли у нас интеллектуального мужества? Об этом молчат. Говорят о рынке, о ваучерах, чеках… Мы в очередной раз выживаем, вся энергия уходит на это. А душа брошена… Человек опять одинок… Тогда зачем это все? Ваша книга? Мои бессонные ночи? Если жизнь наша, как чирк спичкой? Здесь может быть несколько ответов. Примитивный фатализм. И могут быть великие ответы. Русский человек всегда хочет во что-нибудь верить: в железную дорогу, в лягушку (тургеневский Базаров), в византийство, в атом… А теперь вот – в рынок…

Булгаков в «Кабале святош»: «Всю жизнь грешила. Актрисой была». Сознание греховности искусства. Безнравственности его природы. Заглядывание в чужую жизнь. Но оно, как сыворотка заражённого, может стать прививкой чужого опыта. Чернобыль – это тема Достоевского. Попытка оправдания человека. А, может быть, все очень просто: войти в мир на цыпочках и остановиться у порога?!

Удивиться этому божественному миру… И так жить…"

Александр Ревальский, историк

 

Монолог о том, как маленькая жизнь беззащитна в великое время

 

"Не спрашивайте… Не буду… Не буду об этом… (Отрешённо молчит).

Нет, я могу с вами поговорить, чтобы понять… Если вы поможете… Только не надо меня жалеть, не надо утешать. Прошу вас!! Не надо! Не… Без смысла так страдать нельзя, столько передумать нельзя. Невозможно! Невозможно!! (Срывается на крик). Мы опять в резервации, опять живём в лагере… В чернобыльском лагере…. Кричат на митингах, несут лозунги. В газетах пишут… Чернобыль развалил империю, он излечил нас от коммунизма… От подвигов, похожих на самоубийство… От страшных идей… Я уже понимаю… Подвиг – это слово, которое придумало государство… Для таких, как я… Но у меня ничего больше нет, ничего другого, я выросла среди таких слов и таких людей. Все исчезло, эта жизнь исчезла. За что удержаться? Чем спастись? Без смысла так страдать нельзя. (Молчит). Одно я знаю, что никогда уже не буду счастливой…

Он приехал оттуда… Несколько лет жил, как в бреду… Рассказывал и рассказывал. Я запоминала…

Посреди деревни – красная лужа. Гуси и утки её обходят.

Мальчишки-солдаты, разутые-раздетые. Лежат в траве. Загорают. «Вставайте, черти, а то – погибнете!!» Они: га-га!

Из деревень многие уезжали на своих машинах. Машины заражённые. Команда: «Выгружайся!», а машину сбрасывают в специальную яму. Люди стоят, плачут. А ночью её тайно выкапывают…

«Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей…»

Врачи мне сказали: сердце увеличено в полтора раза, почки увеличены в полтора раза, печень увеличена в полтора раза.

Однажды ночью спросил: «Ты не боишься меня?» Он стал уже бояться близости.

Сама я не расспрашивала. Понимала его, душой слушала… Я хотела у вас спросить… Я хотела сказать… Часто кажется… Мне в другой раз так невмоготу, что я знать этого не хочу. Ненавижу вспоминать! Ненавижу! (Снова срывается на крик). Когда-то… Когда-то я завидовала героям. Тем, кто участвовал в великих событиях, был на переломе. На перевале. Так мы тогда говорили, так пели. Песни красивые были. (Запевает). «Орлёнок… Орлёнок…» Теперь и слова забыла… Лети выше крыльев… Кажется, так? Какие! Какие красивые были слова у наших песен. Я мечтала! Жалела, что не родилась в семнадцатом или сорок первом… А теперь думаю по-другому: я не хочу жить историей, в историческое время. Моя маленькая жизнь сразу тогда беззащитная. Великие события растаптывают её, не заметив. Не остановившись… (Задумывается). После нас останется только история… Чернобыль останется… А где моя жизнь? Моя любовь?

Рассказывал и рассказывал. Я запоминала…

Голуби, воробьи…. Аисты…. Аист бежит-бежит по полю, хочет взлететь, а взлететь не может. А воробей по земле прыгает-прыгает, но не поднимается, выше забора не поднимается.

Люди ушли, в домах остались жить их фотографии…

Едут по брошенной деревне и видят картину – как в сказке: сидят на крыльце старик со старухой, а вокруг них бегают ёжики. И их так много, как цыплят. Без людей в деревне тихо, будто в лесу, ёжики перестали бояться, приходят и просят молока. И лисы, рассказывали им, прибегают, и лоси. Кто-то из ребят не выдержал: «Я же – охотник!» «Что ты! Что ты!! – Замахали руками старики. – Зверей трогать нельзя! Мы с ними породнились. Теперь – одна семья.»

Он знал, что умрёт… Умирает… И дал себе слово – жить только дружбой и любовью. Работала я в двух местах, его пенсии нам не хватало, но он попросил: «Давай продадим машину, она не новая, все равно что-то же за неё нам дадут. Побудь дома. Я больше посмотрю на тебя». Звал друзей… Приезжали жили подолгу у нас его родители… Что-то он понял… Что-то он там понял о жизни, чего раньше не понимал. Слова у него уже были другие…

«Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей. Девочка и мальчик…»

Задам вопрос:

– Ты думал о нас с детьми? О чем ты там думал?

– Я видел мальчика, он родился через два месяца после взрыва. Дали имя – Антон. А все звали Атомчик.

– Ты думал…

– Там всех жалко. Даже мошку жалко и воробья. Пусть все живут. Пусть мухи летают, осы жалят, тараканы ползают…

– Ты…

– Дети рисуют Чернобыль… Деревья на картинах растут вверх корнями. Вода в реках красная или жёлтая. Нарисуют и сами плачут.

А его друг… Его друг, он мне рассказывал, что там было безумно интересно, весело. Стихи читали, пели под гитару. Туда приехали лучшие инженеры, учёные. Московская и ленинградская элита. Философствовали… Пугачёва перед ними выступала… В поле… «Если вы не уснёте, я буду петь вам, мальчики, до утра.» Она называла их героями… Его друг… Он умер первый… Танцевал на свадьбе у дочери, анекдотами всех смешил. Взял бокал, чтобы сказать тост, и упал…. И… Наши мужчины… Они умирают, как на войне, но среди мирной жизни. Не хочу! Не хочу вспоминать… (Закрывает глаза и тихо качается). Не хочу говорить… Он умер и было так страшно, такой чёрный лес…

«Нина, как хорошо, что у нас с тобой двое детей. Девочка и мальчик. Они останутся…»

(Продолжает).

Что я хочу понять? Сама не знаю… (Незаметно улыбнулась). Его друг сделал мне предложение… Ещё когда мы учились, в студенчестве он за мной ухаживал, потом женился на моей подруге, но скоро развёлся. Что-то у них не получилось. Он пришёл с букетом цветов: «Будешь жить королевой». У него магазин, у него шикарная квартира в городе, у него дом за городом. Я отказала… Он обиделся: «Пять лет прошло…Никак героя своего не забудешь!? Ха-ха… Живёшь с памятником…» (Срывается на крик). Выгнала! Выгнала!! «Дура! Живи на свою учительскую зарплату, на свои сто долларов». Живу… (Успокоившись). Чернобыль наполнил мою жизнь, и моя душа расширилась… Ей больно… Заветный ключик… Начинаешь после боли говорить, хорошо говоришь. Я так говорила… Таким языком только тогда, когда любила. И сейчас… Если бы я не верила, что он на небе, как бы я это пережила?

Он рассказывал… Я запоминала… (Говорит, как в забытьи.)

Тучи пыли… Трактора в поле. Женщины с вилами. Дозиметр щёлкает…

Людей нет, и время движется иначе… День длинный-длинный, как в детстве…

Листья нельзя было жечь… Листья хоронили…

Без смысла так страдать нельзя. (Плачет). Без знакомых красивых слов. Даже без медали, которую ему дали. Лежит дома в шкафу… Оставил нам….

Но одно я знаю, что никогда уже не буду счастливой…"

Нина Прохоровна Литвина,

жена ликвидатора

 

Монолог о физике, в которую все мы были когда-то влюблены

 

"Я тот человек, который вам нужен… Вы не ошиблись…

С юности я имел привычку все записывать. Например, когда Сталин умер – что происходило на улицах, о чем сообщали в газетах. И Чернобыль я записывал с первого дня, знал, что пройдёт время и многое забудется, безвозвратно исчезнет. Так это и случилось. Мои друзья, они были в центре событий, физики-ядерщики, забыли, что тогда чувствовали, о чем говорили со мной. А у меня все записано…

В тот день… Я, заведующий лабораторией Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси, приехал на работу, институт наш за городом, в лесу. Чудесная погода! Весна. Открыл окно. Воздух чист, свеж. Удивился: почему-то сегодня не залетают синички, которых я прикормил за зиму, вывешивая за окном кусочки колбасы. Нашли поживу повкуснее?

А в это время на нашем институтском реакторе паника: дозиметрические приборы показывали рост активности, на воздухоочистительных фильтрах она поднялась в двести раз. Мощность дозы возле проходной – около трех миллирентген в час. Это очень серьёзно. Такая мощность допускается как предельная в радиационно опасных помещениях при работе не более шести часов. Первое предположение – в активной зоне разгерметизировалась оболочка одного из тепловыделяющих элементов. Проверили – норма. А, может, перевозили контейнер из радиохимической лаборатории и так тряхнули по дороге, что повредили внутреннюю оболочку, загрязнили территорию? Попробуй теперь отмой пятно на асфальте! Что же случилось? А тут ещё по внутреннему радио объявили: сотрудникам не рекомендуется выходить из здания. Между корпусами стало пустынно. Ни одного человека. Жутковато. Необычно.

Дозиметристы проверили мой кабинет: «светит» стол, «светит» одежда, стены… Я встаю, у меня нет желания даже садиться на стул. Вымыл голову над раковиной. Посмотрел на дозиметр – эффект налицо. Неужели это все-таки у нас, ЧП в нашем институте! Утечка? Как теперь дезактивировать автобусы, которые развозят нас по городу? Сотрудников? Придётся поломать голову… Я очень гордился нашим реактором, я изучил его до миллиметра…

Звоним на Игналинскую атомную, она рядом. У них приборы тоже орут. Тоже паника. Звоним на Чернобыль… На станции не отвечает ни один телефон… К обеду выясняется. Над всем Минском радиоактивное облако. Мы определили – активность йодная. Авария на каком-то реакторе…

Первая реакция: позвонить домой жене, предупредить. Но все наши телефоны в институте прослушивают. О, этот вечный, десятилетиями вдалбливаемый страх! Но они же там ничего не знают… Дочь после занятий в консерватории гуляет с подружками по городу. Ест мороженое. Позвонить?! Но могут быть неприятности. Не допустят к секретным работам… Все равно не выдерживаю, поднимаю трубку:

– Слушай меня внимательно.

– О чем ты? – Громко переспросила жена.

– Тише. Закрой форточки, все продукты – в полиэтиленовые пакеты. Надень резиновые перчатки и протри мокрой тряпкой все, что можно. Тряпку – тоже в пакет и спрячь подальше. Сохнущее на балконе бельё – опять в стирку. Хлеб не покупай. И ни в коем случае никаких пирожных на улице…

– Что у вас произошло?

– Тише. Разведи две капли йода в стакане воды. Вымой голову…

– Что… – Но я не даю жене договорить, кладу трубку. Она должна понять, сама работник нашего института. А если гэбист слушал, то, наверное, записывал на бумажку для себя и своей семьи спасительные рекомендации.

В пятнадцать часов тридцать минут выяснили – авария на чернобыльском реакторе…

Вечером возвращаемся в Минск на служебном автобусе. Полчаса, которые едем, молчим или переговариваемся о постороннем. Боимся заговорить вслух друг с другом о том, что случилось. У каждого – партбилет в кармане…



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-04-20 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: