Все воды твои и волны твои прошли надо мной. 14 глава




— Вы думаете, он постарается задержать Ривареса в Бризигелле?

— Я думаю, что он постарается повесить его.

Мартини быстро взглянул на Джемму. Она была очень бледна, но ее лицо не изменилось при этих словах. Очевидно, эта мысль была не нова для нее.

— Нельзя, однако, обойтись без необходимых формальностей, — спокойно сказала она. — Полковник, вероятно, под каким-нибудь предлогом добьется военного суда на месте, а потом будет оправдываться, что это было сделано ради сохранения спокойствия в городе.

— Ну, а кардинал? Неужели он согласится на такое беззаконие?

— Военные дела ему не подведомственны.

— Но он пользуется огромным влиянием. Полковник, конечно, не отважится на такой шаг без его согласия.

— Ну, согласия-то он никогда не добьется, — вставил Марконе. — Монтанелли был всегда против военных судов. Пока Риварес в Бризигелле, положение еще не очень опасно — кардинал защитит любого арестованного. Больше всего я боюсь, как бы Ривареса не перевезли в Равенну. Там ему наверняка конец.

— Этого нельзя допустить, — сказал Микеле. — Побег можно устроить в дороге. Ну, а уйти из здешней крепости будет потруднее.

— По-моему, бессмысленно ждать, когда Ривареса повезут в Равенну, — сказала Джемма. — Мы должны попытаться освободить его в Бризигелле, и времени терять нельзя. Чезаре, давайте займемся планом крепости и подумаем, как организовать побег. У меня есть одна идея, только я не могу разрешить ее до конца.

— Идем, Марконе, — сказал Микеле, вставая, — пусть подумают. Мне нужно сходить сегодня в Фоньяно, и я хочу, чтобы ты пошел со мной. Винченце не прислал нам патронов, а они должны были быть здесь еще вчера.

Когда они оба ушли, Мартини подошел к Джемме и молча протянул ей руку. Она на миг задержала в ней свои пальцы.

— Вы всегда были моим добрым другом, Чезаре, — сказала Джемма, — и всегда помогали мне в тяжелые минуты. А теперь давайте поговорим о деле.

 

Глава 21

 

— А я, ваше преосвященство, еще раз самым серьезным образом заявляю, что ваш отказ угрожает спокойствию города.

Полковник старался сохранить почтительный тон в разговоре с высшим сановником церкви, но в голосе его слышалось раздражение. Печень у полковника была не в порядке, жена разоряла его непомерными счетами, и за последние три недели его выдержка подвергалась жестоким испытаниям. Настроение у жителей города было мрачное; недовольство зрело с каждым днем и принимало все более угрожающие размеры. По всей области возникали заговоры, всюду прятали оружие. Гарнизон Бризигеллы был слаб, а верность его более чем сомнительна. И ко всему этому кардинал, которого в разговоре с адъютантом полковник назвал как-то «воплощением ослиного упрямства», доводил его почти до отчаяния. А уж Овод — это поистине воплощение зла.

Ранив любимого племянника полковника Феррари и его самого лучшего сыщика, этот «лукавый испанский дьявол» теперь точно околдовал всю стражу, запугал всех офицеров, ведущих допрос, и превратил тюрьму в сумасшедший дом. Вот уже три недели, как он сидит в крепости, и власти Бризигеллы не знают, что делать с этим сокровищем. С него снимали допрос за допросом, пускали в ход угрозы, увещания и всякого рода хитрости, какие только могли изобрести, и все-таки не подвинулись ни на шаг со дня ареста. Теперь уже начинают думать, что было бы лучше сразу отправить его в Равенну. Однако исправлять ошибку поздно. Посылая легату доклад об аресте, полковник просил у него, как особой любезности, разрешения лично вести следствие, И, получив на свою просьбу милостивое согласие, он уже не мог отказаться от этого без унизительного признания, что противник оказался сильнее его.

Как и предвидели Джемма и Микеле, полковник решил добиться военного суда и таким путем выйти из затруднения. Упорный отказ кардинала Монтанелли согласиться на этот план был последней каплей, переполнившей чашу терпения полковника.

— Ваше преосвященство, — сказал он, — если б вы знали, сколько пришлось мне и моим помощникам вынести из-за этого человека, вы иначе отнеслись бы к делу. Я понимаю, что можно возражать против нарушения юридической процедуры, и уважаю вашу принципиальность, но ведь это исключительный случай, требующий исключительных мер.

— Несправедливость, — возразил Монтанелли, — не может быть оправдана никаким исключительным случаем. Судить штатского человека тайным военным судом несправедливо и незаконно.

— Мы вынуждены пойти на это, ваше преосвященство! Заключенный явно виновен в нескольких тяжких преступлениях. Он принимал участие в мятежах, и военно-полевой суд, назначенный монсеньером Спинолой, несомненно, приговорил бы его к смертной казни или к каторжным работам, если бы ему не удалось скрыться в Тоскану. С тех пор Риварес не переставал организовывать заговоры. Известно, что он очень влиятельный член одного из самых зловредных тайных обществ. Имеются большие основания подозревать, что с его согласия, если не по прямому его наущению, убиты по меньшей мере три агента тайной полиции. Он был почти пойман на контрабандной перевозке оружия в Папскую область. Кроме того, оказал вооруженное сопротивление властям и тяжело ранил двух должностных лиц при исполнении ими служебных обязанностей. А теперь он — постоянная угроза спокойствию и безопасности города. Всего этого достаточно, чтобы предать его военному суду.

— Что бы этот человек ни сделал, — ответил Монтанелли, — он имеет право быть судимым по закону.

— На обычную процедуру потребуется много времени, ваше преосвященство, а нам дорога каждая минута. Притом же я в постоянном страхе, что он убежит.

— Ваше дело усилить надзор.

— Я делаю все, что могу, ваше преосвященство, но мне приходится полагаться на тюремный персонал, а этот человек точно околдовал всю стражу. В течение трех недель мы четыре раза сменили всех приставленных к нему людей, налагали взыскания на солдат, но толку никакого. Я даже не могу добиться, чтобы они перестали передавать его письма на волю и приносить ему ответы на них. Идиоты влюблены в него, как в женщину.

— Это очень интересно. Должно быть, он необыкновенный человек.

— Он необыкновенно хитрый дьявол. Простите, ваше преосвященство, но, право же, Риварес способен вывести из терпения даже святого. Вы не поверите, но мне самому приходится вести все допросы, потому что офицер, на котором лежала эта обязанность, не мог выдержать…

— То есть как?..

— Это трудно объяснить, ваше преосвященство, но вы бы поняли меня, если бы увидели хоть раз, как Риварес держится на допросе. Можно подумать, что офицер, ведущий допрос, преступник, а он — судья.

— Но что он может сделать? Отказаться отвечать на ваши вопросы? Так ведь у него нет другого оружия, кроме молчания.

— Да еще языка, острого, как бритва. Все мы люди грешные, ваше преосвященство, кто из нас не совершал ошибок! И никому, конечно, не хочется, чтобы о них везде кричали. Такова человеческая натура. А тут вдруг выкапывают грешки, содеянные вами лет двадцать назад, и бросают их вам в лицо.

— Разве Риварес разоблачил какую-нибудь тайну офицера, который вел допрос?

— Да… видите ли… этот бедный малый наделал долгов, когда служил в кавалерии, и взял взаймы небольшую сумму из полковой кассы…

— Другими словами, украл доверенные ему казенные деньги?

— Разумеется, это было очень дурно с его стороны, ваше преосвященство, но друзья сейчас же внесли за него всю сумму, и дело таким образом замяли. Он из хорошей семьи и с тех пор ведет себя безупречно. Не могу понять, каким образом Риварес раскопал эту старую скандальную историю, но на первом же допросе он начал с того, что раскрыл ее, да еще в присутствии младшего офицера! И говорил с таким невинным видом, как будто читал молитву. Само собой разумеется, что теперь об этом толкуют во всем легатстве. Если бы вы, ваше преосвященство, побывали хоть на одном допросе, вам стало бы ясно… Риварес, конечно, не будет об этом знать. Вы могли бы услышать все из…

Монтанелли повернулся к полковнику. Не часто устремлял он на людей такие взгляды!

— Я служитель церкви, — сказал он, — а не полицейский агент. Подслушивание не входит в круг моих обязанностей.

— Я… я не хотел оскорбить вас.

— Я думаю, что дальнейшее обсуждение этого вопроса ни к чему хорошему не приведет. Если вы пришлете заключенного ко мне, я поговорю с ним.

— Позволю себе со всей почтительностью возразить против этого, ваше преосвященство. Риварес совершенно неисправим. Безопаснее и разумнее поступиться на этот раз буквой закона и избавиться от него, пока он не натворил новых бед. После того, что вы, ваше преосвященство, сказали, я боюсь настаивать на своем, но ведь в конце концов ответственность перед монсеньером легатом за спокойствие города придется нести мне…

— А я, — прервал его Монтанелли, — несу ответственность перед богом и его святейшеством за то, что в моей епархии не будет совершено ни одного противозаконного деяния. Если вы настаиваете, полковник, я позволю себе сослаться на свою привилегию кардинала. Я не допущу тайного военного суда в нашем городе в мирное время. Я приму заключенного без свидетелей завтра, в десять часов утра.

— Как вашему преосвященству будет угодно, — хоть и хмуро, но почтительно ответил полковник и вышел, ворча про себя: — Что касается упрямства, то в этом они могут поспорить друг с другом.

Он никому не сказал о предстоящей встрече Овода с кардиналом вплоть до той минуты, когда нужно было снять с заключенного кандалы и вести его во дворец.

— Достаточно уж того, — заметил он в разговоре с раненым племянником, — что этот сын валаамовой ослицы — Монтанелли — берется толковать законы. Не хватает только, чтобы солдаты сговорились с Риваресом и его друзьями и устроили ему побег по дороге.

Когда Овод под усиленным конвоем вошел в комнату, где Монтанелли сидел за столом, покрытым бумагами, ему вдруг вспомнился жаркий летний день, папка с проповедями, которые он перелистывал в кабинете, так похожем на этот. Ставни были притворены, как и сейчас, а на улице продавец фруктов кричал: «Fragola! Fragola!»

Гневно тряхнув головой, он откинул назад волосы, падавшие ему на глаза, и изобразил на лице улыбку.

Монтанелли взглянул на него.

— Вы можете подождать в передней, — сказал он конвойным.

— Простите, ваше преосвященство, — начал сержант вполголоса, явно робея, — но полковник считает заключенного очень опасным и думает, что лучше…

Глаза Монтанелли вспыхнули.

— Вы можете подождать в передней, — повторил он спокойным голосом, и перепуганный сержант, отдав честь и бормоча извинения, вышел с солдатами из кабинета.

— Садитесь, пожалуйста, — сказал кардинал, когда дверь затворилась.

Овод сел, сохраняя молчание.

— Синьор Риварес, — начал Монтанелли после короткой паузы, — я хочу предложить вам несколько вопросов и буду благодарен, если вы ответите на них.

Овод улыбнулся.

— Мое г-главное занятие теперь — в-выслушивать предлагаемые мне вопросы.

— И не отвечать на них? Да, мне говорили об этом. Но те вопросы вам предлагали офицеры, ведущие следствие. Они обязаны использовать ваши ответы как улики против вас…

— А в-вопросы вашего преосвященства?..

Желание оскорбить чувствовалось скорее в тоне, чем в словах Овода. Кардинал сразу это понял. Но лицо его не потеряло своего серьезного и приветливого выражения.

— Мои вопросы, — сказал он, — останутся между нами, ответите ли вы на них или нет. Если они коснутся ваших политических тайн, вы, конечно, промолчите. Но, хотя мы совершенно не знаем друг друга, я надеюсь, что вы сделаете мне личное одолжение и не откажетесь побеседовать со мной.

— Я в-весь к услугам вашего преосвященства.

Легкий поклон, сопровождавший эти слова, и выражение лица, с которым они были сказаны, у кого угодно отбили бы охоту просить одолжения.

— Так вот, вам ставится в вину ввоз огнестрельного оружия. Зачем оно вам понадобилось?

— Уб-бивать крыс.

— Страшный ответ. Неужели вы считаете крысами тех людей, которые не разделяют ваших убеждений?

— Н-некоторых из них.

Монтанелли откинулся на спинку кресла и несколько секунд молча глядел на своего собеседника.

— Что это у вас на руке? — спросил он вдруг.

— Старые следы от зубов все тех же крыс.

— Простите, но я говорю про другую руку. Там — свежая рана.

Узкая, гибкая рука была вся изранена. Овод поднял ее. На вспухшем запястье был большой кровоподтек.

— С-сущая безделица, как видите. Когда меня арестовали по милости вашего преосвященства, — он снова сделал легкий поклон, — один из солдат наступил мне на руку.

— С тех пор прошло уже три недели, почему же она в таком состоянии? — спросил он. — Вся воспалена.

Монтанелли взял его руку в свою и стал пристально рассматривать ее.

— Возможно, что к-кандалы не пошли ей на пользу.

Кардинал нахмурился.

— Вам надели кандалы на свежую рану?

— Р-разумеется, ваше преосвященство. Свежие раны для того и существуют. От старых мало проку: они будут только ныть, а не жечь вас, как огнем.

Монтанелли снова взглянул на Овода пристальным вопрошающим взглядом, потом встал и вынул из стола ящик с хирургическими инструментами.

— Дайте руку, — сказал он.

Овод повиновался. Лицо его было неподвижно, словно высечено из камня. Монтанелли обмыл пораненное место и осторожно перевязал его. Очевидно, такая работа была для него привычной.

— Я поговорю с тюремным начальством насчет кандалов, — сказал он. — А теперь позвольте задать вам еще один вопрос: что вы предполагаете делать дальше?

— От-твет очень прост, ваше преосвященство: убегу, если удастся. В противном случае — умру.

— Почему же?

— Потому что, если полковник не добьется расстрела, меня приговорят к каторжным работам, а это р-равносильно смерти. У меня не хватит здоровья вынести каторгу.

Опершись о стол рукой, Монтанелли задумался. Овод не мешал ему. Он откинулся на спинку стула, полузакрыл глаза и наслаждался всем своим существом, не чувствуя на себе кандалов.

— Предположим, — снова начал Монтанелли, — что вам удастся бежать. Что вы станете делать тогда?

— Я уже сказал вашему преосвященству: убивать крыс.

— Убивать крыс… Следовательно, если бы я дал вам возможность бежать — предположим, что это в моей власти, — вы воспользовались бы свободой, чтобы способствовать насилию и кровопролитию, а не предотвращать их?

Овод посмотрел на распятие, висевшее на стене:

— «Не мир, но меч…»[87]Как в-видите, компания у меня хорошая. Впрочем, я предпочитаю мечу пистолеты.

— Синьор Риварес, — сказал кардинал с непоколебимым спокойствием, — я не оскорблял вас, не позволял себе говорить пренебрежительно о ваших убеждениях и ваших друзьях. Не вправе ли я надеяться на такую же деликатность и с вашей стороны? Или вы желаете убедить меня в том, что атеист не может быть учтивым?

— А! Я з-забыл, что ваше преосвященство считает учтивость одной из высших христианских добродетелей. Стоит только вспомнить проповедь, которую вы произнесли во Флоренции по поводу моего спора с вашим анонимным защитником!

— Я как раз собирался спросить вас об этом. Не будете ли, вы добры объяснить мне, почему я вызываю в вас такую злобу? Если вы просто сочли меня наиболее подходящей мишенью для своих острот, это одно дело, мы не будем сейчас обсуждать ваши методы политической борьбы. Но судя по тем памфлетам, вы питаете ко мне личную неприязнь, и я хотел бы узнать, чем вызвано такое отношение. Не причинил ли я вам когда-нибудь зла?

Не причинил ли он ему зла!

Овод схватился перевязанной рукой за горло.

— Отсылаю ваше преосвященство к Шекспиру, — сказал он с коротким смешком. — Помните, Шейлок говорит, что некоторые люди содрогаются при виде «безобидной кошки». Так вот, я отношусь к священникам с неменьшей брезгливостью. Вид сутаны вызывает у меня оскомину.

— Ну, если дело только в этом… — Монтанелли равнодушно махнул рукою. — Хорошо, нападайте, но зачем же искажать факты! Вы заявили в ответ на ту проповедь, будто я знаю, кто мой анонимный защитник. Но ведь это неправда! Я не обвиняю вас во лжи — вы, вероятно, просто ошиблись. Имя этого человека неизвестно мне до сих пор.

Склонив голову набок, точно ученый дрозд, Овод внимательно посмотрел на кардинала, потом откинулся на спинку стула и громко захохотал:

— О, s-sancta simplicitas[88]! Такая невинность под стать только аркадскому пастушку. Неужели не догадались? Неужели не приметили раздвоенного копытца?

Монтанелли встал:

— Другими словами, вы, синьор Риварес, выступали в обеих ролях?

— Конечно, это было очень дурно с моей стороны, — ответил Овод, устремив на кардинала невинный взгляд своих больших синих глаз. — Зато как я веселился! Ведь вы проглотили мою мистификацию не поперхнувшись, точно устрицу! Но я с вами согласен — это очень, очень дурной поступок!

Монтанелли закусил губу и снова сел в кресло. Он понял с самого начала, что Овод хочет вывести его из себя, и всеми силами старался сохранить самообладание. Но теперь ему стало ясно, почему полковник так гневался. Человеку, который в течение трех недель изо дня в день допрашивал Овода, можно было простить, если у него иной раз вырывалось лишнее словцо.

— Прекратим этот разговор, — спокойно сказал Монтанелли. — Я хотел вас видеть главным образом вот зачем: как кардинал я имею право голоса при решении вашей судьбы. Но я воспользуюсь своей привилегией только ради того, чтобы уберечь вас от излишне крутых мер. И я хочу знать, не жалуетесь ли вы на что-нибудь. Насчет кандалов не беспокойтесь, все будет улажено, но, может быть, вы хотите пожаловаться не только на это? Кроме того, я считал себя вправе посмотреть, что вы за человек, прежде чем принимать какое-нибудь решение.

— Мне не на что жаловаться, ваше преосвященство. A la guerre comme a la guerre[89]. Я не школьник и отнюдь не ожидаю, что правительство погладит меня по головке за контрабандный ввоз огнестрельного оружия на его территорию. Оно, естественно, не пощадит меня. Что же касается того, какой я человек, то вы уже выслушали мою весьма романтическую исповедь. Разве этого недостаточно? Или вы желаете в-выслушать ее еще раз?

— Я вас не понимаю, — холодно произнес Монтанелли и, взяв со стола карандаш, стал постукивать им по кончикам пальцев.

— Ваше преосвященство не забыли, конечно, старого паломника Диэго? — Овод вдруг затянул старческим голосом: — «Я несчастный грешник…»

Карандаш сломался пополам в руках Монтанелли.

— Это уж слишком! — сказал он, вставая.

Овод тихо засмеялся, запрокинув голову, и стал следить глазами за кардиналом, молча расхаживавшим по комнате.

— Синьор Риварес, — сказал Монтанелли, останавливаясь перед ним, — вы поступили со мной так, как не поступают даже со злейшими врагами. Вы сумели выведать мое горе и сделали себе игрушку и посмешище из страданий ближнего. Еще раз прошу вас сказать мне: разве я причинил вам какое-нибудь зло? А если нет, то зачем вы сыграли со мной такую бессердечную шутку?

Овод откинулся на спинку стула и улыбнулся своей холодной, непроницаемой улыбкой.

— Мне показалось з-забавным, ваше преосвященство, что вы так близко приняли к сердцу мои слова. И потом, все это нап-помнило мне бродячий цирк…

У Монтанелли побелели губы, он отвернулся и позвонил.

— Можете увести заключенного, — сказал он конвойным.

Когда Овода вывели, он сел к столу, весь дрожа от непривычного для него чувства негодования, и взялся было за кипу отчетов, присланных священниками епархии, но вскоре оттолкнул ее от себя и, наклонившись над столом, закрыл лицо руками. Овод словно оставил в комнате свою страшную тень. Монтанелли не отнимал рук от лица, боясь, что она снова вырастет перед ним. Он знал, что в комнате никого нет, что всему виной расстроенные нервы, и все же его сковывал страх перед этой тенью… израненная рука, жестокая улыбка на губах, взгляд глубокий и загадочный, как морская пучина…

Усилием воли Монтанелли отогнал от себя страшный призрак и взялся за работу. Весь день у него не было ни одной свободной минуты, и воспоминания не мучили его. Но, войдя поздно вечером в спальню, он замер на пороге. Что, если призрак явится ему во сне? Через секунду он овладел собой и преклонил колени перед распятием. Но уснуть в ту ночь ему не удалось.

 

Глава 22

 

Вспышка гнева не помешала Монтанелли вспомнить о своем обещании. Он так горячо протестовал против кандалов, что злополучный полковник, окончательно растерявшись, махнул на все рукою и велел расковать Овода.

— Откуда мне знать, — ворчал он, обращаясь к адъютанту, — чем еще его преосвященство будет недоволен? Если ему кажется, что надевать наручники жестоко, то, пожалуй, он скоро поведет войну против железных решеток или потребует, чтобы я кормил Ривареса устрицами и трюфелями! В дни моей молодости преступники были преступниками. И обращались с ними соответственно. Никто тогда не считал, что изменник лучше вора. Но нынче бунтовщики вошли в моду, и его преосвященству угодно, кажется, поощрять всех этих негодяев.

— Не понимаю, чего он вообще вмешивается, — заметил адъютант. — Он не легат и не имеет никакой власти в гражданских и военных делах. По закону…

— Что там говорить о законе! Разве можно ждать уважения к нему, после того как святой отец открыл тюрьмы и спустил с цепи всю банду либералов! Это чистое безумие! Понятно, почему Монтанелли теперь важничает. При его святейшестве, покойном папе, он вел себя смирно, а теперь стал самой что ни на есть первой персоной. Сразу угодил в любимчики и делает, что ему вздумается. Куда уж мне тягаться с ним! Кто знает, может быть, у него есть тайная инструкция из Ватикана. Теперь все перевернулось вверх дном — нельзя даже предвидеть, что принесет с собой завтрашний день. В добрые старые времена люди знали, чего им держаться, а теперь…

И полковник уныло покачал головой. Трудно жить, когда кардиналы интересуются тюремными порядками и говорят о «правах» политических преступников.

Овод, в свою очередь, вернулся в крепость в состоянии, близком к истерике. Встреча с Монтанелли почти исчерпала запас его сил. Сказанная напоследок дерзость вырвалась в минуту полного отчаяния: необходимо было как-то оборвать этот разговор, который мог окончиться слезами, продлись он еще пять минут.

Несколько часов спустя его вызвали к полковнику; но на все предлагаемые ему вопросы он отвечал лишь взрывами истерического хохота. Когда же полковник, потеряв терпение, стал сыпать ругательствами, Овод захохотал еще громче. Несчастный полковник грозил своему непокорному узнику самыми страшными карами и в конце концов пришел к выводу, как когда-то Джеймс Бертон, что не стоит напрасно тратить время и нервы и убеждать в чем-нибудь человека, совершенно лишенного рассудка.

Овода отвели назад в камеру; он упал на койку, охваченный невыразимой тоской, всегда приходившей на смену буйным вспышкам, и пролежал так до вечера, не двигаясь, без единой мысли. Бурное волнение уступило место апатии. Горе давило на одеревеневшую душу, словно физически ощущаемый груз, и только. Да, в сущности, не все ли равно, чем все это кончится? Единственное, что было важно для него, как и для всякого живого существа, — это избавиться от невыносимых мук. Но придет ли облегчение со стороны или в нем просто умрет способность чувствовать — это вопрос второстепенный. Быть может, ему удастся бежать, быть может, его убьют, но во всяком случае он больше никогда не увидит padre.

Сторож принес ему поесть. Овод взглянул на него тяжелым, равнодушным взглядом:

— Который час?

— Шесть часов. Вот ужин, сударь.

Овод с отвращением посмотрел на дурно пахнущую, простывшую бурду и отвернулся. Он был не только разбит душой, но и болен физически, и вид пищи вызывал у него тошноту.

— Вы заболеете, если не будете есть, — быстро проговорил сторож. — Съешьте хоть хлеба, это вас подкрепит.

Для большей убедительности он приподнял с тарелки промокший кусок. В Оводе сразу проснулся заговорщик: он понял, что в хлебе что-то спрятано.

— Оставьте, я съем потом, — небрежно сказал он: дверь была открыта, и сержант, стоявший на лестнице, мог слышать каждое их слово.

Когда дверь снова заперли и Овод убедился, что никто не подсматривает в глазок, он взял ломоть хлеба и осторожно раскрошил его. Внутри было то, что он надеялся найти: связка тонких напильников. На бумаге, в которую они были завернуты, виднелось несколько слов. Он тщательно расправил ее и поднес к скупо освещавшей камеру лампочке. Письмо было написано так убористо и на такой тонкой бумаге, что прочесть его оказалось нелегко.

 

Дверь не заперта. Ночь безлунная. Перепилите решетку как можно скорее и пройдите подземным ходом между двумя и тремя часами. Мы готовы, и другого случая, может быть, уже не представится.

 

Овод судорожно смял бумагу. Итак, все готово, и ему надо только перепилить оконную решетку. Какое счастье, что кандалы сняты! Не придется тратить на них время. Сколько в решетке прутьев? Два… четыре… и каждый надо перепилить в двух местах: итого восемь. Можно справиться за ночь, если не терять ни минуты. Как это Джемме и Мартини удалось так быстро все устроить? Достать ему одежду, паспорт, подыскать места, где можно прятаться… Должно быть, работали как ломовые лошади… А принят все-таки ее план. Он тихо засмеялся: как будто это важно — ее план или нет, был бы только хороший! Но в то же время ему было приятно, что Джемма первая напала на мысль использовать подземный ход, вместо того чтобы спускаться по веревочной лестнице, как предлагали контрабандисты. Ее план был сложнее, зато с ним не придется подвергать риску жизнь часового, стоящего на посту по ту сторону восточной стены. Поэтому, когда его познакомили с обоими планами, он, не колеблясь, выбрал план Джеммы.

Согласно этому плану, часовой, по прозвищу Сверчок, должен был при первой возможности отпереть без ведома своих товарищей железную дверь, которая вела с тюремного двора к подземному ходу под валом и потом снова повесить ключ на гвоздь в караульной. От Овода требовалось перепилить оконную решетку, разорвать рубашку на полосы, связать их и спуститься по ним на широкую восточную стену двора. Потом проползти по стене, пользуясь для этого минутами, когда часовой будет глядеть в другую сторону, и, ложась плашмя всякий раз, когда он повернется к нему.

На юго-восточном углу стены была полуразвалившаяся башня. Ее стены густо обвивал плющ, много камней вывалилось и грудой лежало внизу. По этим камням и плющу Овод должен был спуститься с башни во двор, осторожно отворить незапертую дверь и пройти через проход под валом в примыкающий к нему подземный туннель. Несколько веков тому назад этот туннель тайно соединял крепость с башней на соседнем холме. Теперь им никто не пользовался, и в некоторых местах он был завален обломками осевших скал.

Одни только контрабандисты знали о существовании тщательно замаскированного хода в склоне горы, прорытого ими до самого туннеля. Никто и не подозревал, что груды контрабандных товаров лежали часто по неделям под самым крепостным валом, в то время как таможенные чиновники тщетно обыскивали дома горцев, мрачно сверкавших на них глазами.

Овод должен был выйти этим ходом к склону горы, а оттуда под прикрытием темноты пробраться к тому месту, где его должны были ждать Мартини и один из контрабандистов. Труднее всего было отпереть дверь после вечернего обхода. Такой случай мог представиться не каждый день. Спускаться из окна в светлую ночь тоже было невозможно — могли увидеть часовые. Сегодня у него есть шансы на успех, и такой случай упускать нельзя.

Овод сел на койку и стал есть. Хлеб не вызывал в нем отвращения, как остальная тюремная пища, а поесть надо было, чтобы поддержать силы. Прилечь тоже не мешает — может быть, удастся заснуть. Начинать раньше десяти часов рискованно, а работа ночью предстоит трудная.

Итак, padre все-таки думал устроить ему побег. Как это похоже на него! Но он никогда не согласился бы принять его помощь. Никогда, ни за что! Если побег удастся, это будет делом его собственных рук и рук товарищей. Он не желает полагаться на поповские милости.

Как жарко! Наверно, будет гроза. Воздух такой тяжелый, душный. Он беспокойно повернулся на койке и подложил под голову перевязанную правую руку вместо подушки. Потом вытянул ее. Как она горит! И все старые раны начинают ныть… Почему это? Да нет, не может быть! Это просто от погоды, перед грозой. Он заснет и отдохнет немного, а потом возьмется за напильник…

Восемь прутьев — и все такие толстые, крепкие! Сколько еще осталось? Вероятно, немного. Ведь он уже пилит долго, бесконечно долго, и потому у него болит рука. И как болит! До самой кости! Неужели это от работы? И та же колющая, жгучая боль в ноге… А это почему?..

Он вскочил с койки. Нет, это не сон. Он грезил с открытыми глазами, грезил, что пилит решетку, а она еще даже не тронута. Вот они, прутья, такие же крепкие, целые, как и раньше. На далеких башенных часах пробило десять. Пора приниматься за работу.

Овод заглянул в глазок и, убедившись, что никто за ним не следит, вынул один из напильников, спрятанных у него на груди.

 

* * *

 

Нет, с ним ничего не случилось — ничего! Все это одно воображение. Боль в боку — от простуды, а может быть, желудок не в порядке. Да оно и не удивительно после трех недель отвратительной тюремной пищи и тюремной сырости. А ломота во всем теле и учащенный пульс — отчасти от нервного возбуждения, а отчасти от сидячей жизни. Да, да, так оно и есть! Всему виной сидячая жизнь. Как он не подумал об этом раньше! Надо отдохнуть немного. Боль утихнет, и тогда он примется за работу. Через минуту-другую все пройдет.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: