Все воды твои и волны твои прошли надо мной. 40 глава




— И он совсем не волочит ноги, даже пыль не поднимает… — Слова эти сорвались с губ Оливии прежде, чем она осознала, что говорит. Но отец не слышал, он бросился к гостю.

— Браво! Браво! Но не надо переутомляться. Разрешите мне взять у вас книги. Может быть, обопретесь на мою руку?

— Благодарю вас, я справлюсь сам, — услышала Оливия голос Карола.

Стоя на тропинке, она смотрела им вслед. У крыльца Карол остановился, и Оливия вспомнила, как два года тому назад Дженни воскликнула: «Я так и знала, что он споткнется о коврик!» Но на этот раз он не споткнулся, а, осторожно поднимая ноги, поднялся по двум ступенькам.

— Оливия, чего это вы так запыхались? — послышался сзади голос Дика. Девушка вздрогнула и оглянулась. За спиной у нее — Дик.

— Да так, Дик… спешу… До свидания.

Оливия вбежала в дом. Когда она проходила мимо дверей кабинета, отец окликнул ее. С ним был Карол.

— Славинский не хочет остаться до июня. Теперь, когда он может ходить без костылей, он желает немедленно вернуться к работе.

— Вы, очевидно, полагаете, что я завладел этим домом навечно. А ведь я уже целых пять месяцев злоупотребляю вашим гостеприимством.

— Останьтесь хотя бы до конца недели. Завтра я еду в Лондон на заседание Аристотелевского общества. Не подыскать ли мне для вас квартиру?

— Я сделаю это сама, папа, — поспешила вмешаться Оливия, хватаясь за любой предлог, лишь бы не остаться вечером наедине с Каролом. — Мне все равно надо в Лондон… к портнихе и… вообще. Мы проведем там с тобой завтрашний день, сходим на дневной спектакль.

Она замолчала, почувствовав на себе взгляд Карола. Мистер Лэтам, немного удивленный и обеспокоенный, поспешно выразил согласие и снова обратился к гостю:

— Мне придется переночевать в городе, поэтому оставим комментарии к Аверроэсу[141]до завтра. Может быть, на той неделе мы покончим с ним.

Утром Оливия с отцом уехали в город. На вокзале они расстались, условившись вместе позавтракать, а потом пойти в театр. Проходя по Кавендиш-Сквер, Оливия заметила на угловом доме табличку: «Сэр Джозеф Барр». Она прошла чуть дальше, бессознательно повторяя про себя эту фамилию, и вдруг ее осенило: да ведь это тот специалист, который сказал, что болезнь Карола неизлечима. Некоторое время девушка колебалась, потом, повинуясь внезапному порыву, быстро вернулась и поспешно, чтобы не раздумать, позвонила.

В приемной она склонилась над столом и стала перелистывать журналы. «Может быть, я и не права, придя сюда без согласия Карола, — думала она, — но я больше не могу. Я должна знать правду».

Прошел час, прежде чем ее пригласили в кабинет. Она рассказала доктору о цели своего посещения. Сэр Джозеф сразу вспомнил Карола.

— Да, да. Он, кажется, польский эмигрант? Когда он был у меня?

— Два года назад в это же время. Барр отыскал запись в своем журнале.

— И вы находите, что после длительной болезни он стал ходить лучше?

— Он все еще сильно хромает и только начинает ходить без костылей. Но по сравнению с прошлым годом он гораздо меньше волочит ноги.

— А вы говорили с ним об этом? Он ведь врач, насколько я помню?

Оливия покачала головой:

— Я не смею. Мне это могло показаться, и я не хочу понапрасну его обнадеживать.

— А может быть, и не понапрасну. Заболевание его считается, как правило, неизлечимым. Но за последнее время известны случаи, когда длительный и полный покой приостанавливал дальнейшее развитие губительного процесса. Когда ваш знакомый был у меня, я сказал ему, что он должен лечь в постель и как следует отдохнуть несколько месяцев. Но он ответил, что у него слишком много работы, и я не стал настаивать, полагая, что процесс все равно зашел слишком далеко. Возможно, пулевое ранение спасло его. Мне очень хотелось бы посмотреть его еще раз.

— Через две недели он приедет в Лондон.

— Меня не будет в городе. В начале будущей недели я уезжаю на месяц за границу.

Оливия стиснула на коленях руки. Целый месяц…

— А вы не согласились бы приехать к нам в Суссекс? Боюсь, я не смогу уговорить его и привезти к вам на консультацию. Он считает свое положение безнадежным, мне просто страшно заговаривать с ним об этом.

Доктор посмотрел на календарь.

— Я бы, конечно, согласился, но у меня все дни заняты. Свободен только сегодняшний вечер. После шести я к вашим услугам. Поезд до Брайтона, не так ли?

— Да. Вечером есть как раз очень удобный поезд, а попозже — обратный. Если вы согласитесь поехать, это… избавит его от ужасной неизвестности.

Мостовая под ногами качалась, как палуба корабля во время шторма, когда Оливия шла по улице. Известив отца, чтобы он ее не ждал, она первым же поездом уехала в Хатбридж.

Когда она вошла в комнату, Карол с удивлением взглянул на нее и сразу нахмурился.

— Карол… — Она запнулась.

— Вы были у Барра?

Глаза ее испуганно расширились. Как он умеет угадывать чужие мысли!

— Я… вы, конечно, вправе на меня рассердиться… но я… больше так не могу. Он приедет сегодня вечером.

— Сюда?

— Да. Я упросила его. Карол выглянул в окно.

— Не стоило затруднять такое светило поездкой в Хатбридж. В Лондоне я сам сходил бы к нему. Но теперь уже все равно, жаль только напрасно потраченных денег. Спасибо, Оливия. Вы очень добры, что позаботились об этом.

Она отвернулась, ее щемила, грызла тоска. Лучше бы он рассердился, отругал ее, упал духом. Все что угодно, только не это безразличие.

До вечера Оливия бродила по дому и саду, не находя себе места. Остаться в одной комнате с Каролом в обстановке этого тревожного ожидания было свыше ее сил. А он с окаменевшим лицом держал в руках книгу, но прошел целый час, прежде чем он перевернул страницу.

В девять часов, услышав стук колес по усыпанной гравием дорожке, Оливия поспешила в комнату Карола. Он молча отложил книгу.

— Сэр Джозеф Барр приехал.

Она схватилась дрожащей рукой за стол, стараясь сохранить спокойствие. На миг вся комната, как мостовая в Лондоне, куда-то поплыла. Потом все пошло, как всегда, — просто и буднично. Казалось, она опять в больничной палате и, как в дни ученичества, слушает вопросы врача и ответы пациента. Не странно ли, что она с таким спокойствием смотрит, как у нее на глазах решается судьба этого больного?

Сэр Джозеф проверил рефлексы.

— Ну и повезло же вам, — пробормотал он.

Карол заговорил так тихо, что Оливия с трудом разбирала его слова.

— Так вы полагаете, что возможно полное выздоровление?

— Об этом пока еще говорить рано. Несомненно одно: впредь необходимо совершенно исключить переутомление, недоедание и сохранять полный покой. Надо осесть на каком-то одном месте. И даже при соблюдении всех мер предосторожности не исключена возможность рецидива, но все же теперь есть основания надеяться на благополучный исход. Два года назад я не поверил бы, что это возможно. Сколько вам лет? Нет еще сорока? При правильном образе жизни и известном внимании к своему состоянию вы еще поработаете лет двадцать — тридцать.

— Боюсь, что я не заслужил такого счастья… — улыбаясь, проговорил Карол и повторил про себя: — Тридцать лет.

Когда сэр Джозеф собрался ехать к поезду, Оливия вышла проводить его на крыльцо. Потом она еще долго стояла одна на ступеньках, глядя на темные макушки деревьев под усыпанным звездами небом. Но сегодня ее не могли успокоить даже звезды. Наконец она вернулась в дом и обошла все комнаты, тщательно закрывая на ночь двери и гася свет. Было уже поздно, и слуги спали.

— Помочь вам?

Оливия закрывала окно на лестничной площадке. Схватившись за перила, она быстро обернулась и увидела Карола, стоявшего в дверях кабинета. Тусклый свет из комнаты освещал его лицо — трагическую маску полного безразличия. Оливия сбежала по лестнице, спросила гневно, с упреком:

— И давно вы знали?

— Что мне лучше? Я обнаружил это, когда попытался впервые встать на ноги. Сейчас мне не хотелось бы говорить об этом. Окна в кабинете тоже закрыть?

Он вернулся в комнату. Оливия последовала за ним и, загородив собой окно, устремила на Карола негодующий взгляд.

— Карол, я б никогда не поверила, что вы… посмеете обойтись так со мной. Какая возмутительная жестокость… Никогда в жизни не прощу я вам этого! И не желаю больше с вами разговаривать! Прощайте.

Он простер руку и не дал ей уйти.

— Объясните, в чем я виновен? Почему вы лишаете меня своей благосклонности?

— И вы еще спрашиваете! Уже два месяца, как вы… оказывается, знали, что есть надежда, а мне… ничего не сказали! И я думала, что вы… О, как вы могли? Как вы могли? — Оливия задыхалась. — Вы всегда все от меня скрывали. Я мирилась с этим, в конце концов вы были вправе поступать, как хотели… Но скрыть от меня даже хорошие новости…

Что-то похожее на румянец разучилось по лицу Карола. Пожав плечами, он отвернулся, и Оливия мгновенно поняла, что он не считал эту новость хорошей. Она протянула к нему руку.

— Карол… О Карол… Я не понимала… Голос ее замер.

— Теперь вы видите, — произнес он наконец, — что я кое-как приспособился.

Оливия закрыла лицо руками. После долгого молчания она неслышно подошла к Каролу и тронула его за плечо. Он вздрогнул и отшатнулся.

— Не надо! Прошу вас!

Потом повернулся к ней, угрюмый и неумолимый, с потемневшими от затаенной обиды глазами.

— По правде говоря, мне надоело быть игрушкой в руках судьбы. Я устал от этого, понимаете? Человек может смотреть в лицо смерти, если он обречен, или жизни, как бы она ни складывалась. Но когда тебя все время швыряет то туда, то сюда и ты должен каждый раз заново приспосабливаться… в общем, с меня хватит… — Он резко оборвал себя. — Простите, Оливия. Похоже, сегодня я слишком растревожен. Лучше на эти темы не заговаривать — вы и сами видите, что ничего хорошего не получается. Он склонился над столом и начал собирать бумаги с поспешностью, совсем ему не свойственной. Небольшая пачка газетных вырезок, зацепившись за его рукав, выскочила из металлической скрепки. Он стал вертеть в руках скрепку, стараясь не глядеть на Оливию.

— Мне от души жаль, что вас это так задело, — продолжал он, — может быть, мне и следовало рассказать вам, право, не знаю. Но я… не считал эти симптомы благоприятными. Я рассказал бы вам, знай я, что…

Она резко оборвала его:

— Что же именно? Что вы мне не безразличны? Да кто же еще на свете может быть мне дорог?

Скрепка сломалась в руках Карола. Он отшвырнул обломки, и они с тихим звоном упали на пол.

— Что вы хотите этим сказать? — спросил он спокойно и жутко, приближаясь к ней. — Что вы…

Оба не отрываясь смотрели друг на друга. Внезапно Карол схватил Оливию за плечи и жадно поцеловал в губы. В следующее мгновение он вырвался, отпрянул назад и вытянул руку.

— Послушайте, мы оба сошли с ума… совсем обезумели. Неужели вы полагаете… — Он присел к столу и закрыл рукой глаза. — Неужели, по-вашему, я такой мерзавец, что позволю себе жениться на вас, когда надо мной нависла такая угроза? Рецидив возможен… Вы же слышали… Так сказал сам Барр… Любовь? Иезус-Мария! Какой вздор. Я любил вас всегда с самого начала… Но разве есть здесь место для любви? Неужели вы не понимаете, что я обречен, я уже почти мертв, как мертв Володя? Только я могу еще работать. И я буду работать, покуда не свалюсь окончательно… Но я не намерен втягивать в такую жизнь других! Не прикасайтесь ко мне. Этот ад уготован для меня одного, и я не стану его ни с кем делить…

— Станешь! Отныне ад этот не твой, он наш.

Она опустилась на колени и обвила руками его шею.

Карол насильно оторвал от себя ее руки.

— Неужели вы хотите до конца своих дней быть прикованной к живому трупу? Да вы просто не понимаете, что это значит. Слово «паралич» вам ничего не говорит.

Оливия почувствовала, как затрепетали от ужаса его пальцы, сжимавшие ее запястья.

— От этой болезни не умирают сразу. Понимаете? И не сходят с ума. Лежишь неподвижно и постепенно каменеешь, с каждым годом все больше и больше… Потом болезнь добирается до мозга… Ах, почему я не умер в Акатуе!

— Но, Карол, ведь всегда остается морфий.

Пальцы Карола разжались. Оливия, не вставая с колен, снова обвила руками его шею.

— Неужели ты думаешь — я захочу, чтобы ты продолжал жить только ради меня, когда сам ты решишь, что уже пора? Ты же достаточно хорошо меня знаешь… Но до этого не дойдет, вот увидишь, не дойдет никогда. А если дойдет, тебе стоит только попросить яду.

— И ты… ты дашь мне его?

— Разве ты не знаешь, что там, на границе, я скорее убила бы тебя собственными руками, чем допустила, чтоб ты попал к ним в когти живым? Так же и теперь. Я отравила бы и Володю, только я не успела… Но пока ты здесь, со мной… О Карол, не надо! Не надо!

В отчаянии она спрятала лицо у него в коленях. Казалось, в жизни нет больше ничего, что могло бы так испугать ее, но увидеть слезы на глазах Карола… Казалось, наступил конец мира…

Рассвет застал их вместе. Ночь прошла незаметно: они долго молчали, потом вспоминали Акатуй, Ванду и Владимира, больше всего Владимира. И сейчас, как всегда, теснее всего связывала их память о погибшем.

— Пойдем посмотрим восход солнца, — сказал Карол. — О Володе нужно вспоминать не в четырех стенах, а на вольном воздухе.

Осторожно, чтобы не разбудить прислугу, отворили они дверь и пошли рука об руку по росистому саду.

Дорожка меж кустами привела их к маленькой калитке; за ней расстилался золотисто-зеленый луг. Белые лепестки боярышника осыпали голову Оливии, когда она вышла из-под тенистых деревьев на простор, где вставало солнце. Высоко в жемчужном небе пел жаворонок. Наклонившись, чтобы отпереть калитку, Карол почувствовал, как пальцы Оливии коснулись его руки. Он поднял голову. Оливия смотрела на луг.

— Взгляни на эту бабочку. Она напомнила мне сказку, которую Володя рассказывал как-то детям. Сказку о Гусенице и Стране Завтрашнего Дня. В той стране все звезды слетались днем спать в траву, а все гусеницы превращались в бабочек. Я всегда думала, что это только сказка и нет никакой Страны Завтрашнего Дня. Но Володя был прав: видишь — вот оно, наше Завтра.

Карол показал на траву:

— А вот и звезды. Эти крошечные золотые искры милосердны, они сверкают даже в Акатуе. А в будущем месяце они усыплют низину, где покоится Володя.

Звезды минувшей ночи упали на землю и золотыми лютиками расцвели у их ног.

 

ПРЕРВАННАЯ ДРУЖБА

(роман)

 

 

Глава 1

 

Похоронная процессия медленно прошла по раскисшей глинистой деревенской улице и поднялась на холм, где находилось кладбище. Позади плелось несколько старух в белых чепцах; некоторые плакали. Встречные обнажали головы и истово крестились — и не только по привычке: госпожа маркиза была добра к бедным, и они искренне сожалели о ее кончине.

Правда, настоящих бедняков в Мартерель-ле-Шато не было. Страшное чудовище — бедность в прежнем ее понимании, ужасающая, безысходная нищета, выпавшая на долю этих женщин в юности, — ушло в прошлое вместе со всем укладом жизни, который был сметен волной революции. Она исчезла тридцать три года тому назад вместе с барщиной и налогом на соль, с податями и сборами, вместе с дворянской гордостью и потомственными привилегиями де Мартерелей. Клубы дыма над пылавшим замком унесли с собой так много, что даже тем, кто помнил, какой была жизнь до 1789 года, она казалась теперь кошмарным сном.

Но если ты беднее своих соседей, ты уже бедняк; и теперь в Мартереле бедным считался тот, у кого не было коровы, — так изменился облик бургундской деревни за одно лишь поколение.

Для этих неудачников, а также для всех больных и несчастных покойная маркиза была добрым другом. Она не могла помогать им деньгами: революция, принесшая благосостояние деревне, разорила обитателей замка. Но маркиза всегда относилась к крестьянам по-добрососедски и по-матерински заботилась о них; хотя она и не могла подарить корову, кувшин молока для больного ребенка она давала с такой ласковой улыбкой и так искренне беспокоилась о здоровье малыша, что старый Пьерро сказал однажды матушке Папийон: «Никто сроду и не догадался бы, что она из этих проклятых аристократов».

Она, собственно говоря, была только женой аристократа. Дочь дижонского врача, она принесла мужу вместе со скромным приданым лишь благородство души, а не имени. Однако у него хватало знатности на двоих, о чем свидетельствовали разбитые надгробья и гербовые щиты в местной церквушке. В остальном же ее приданым, как и у Корделии, была ее прекрасная душа, и поэтому с уходом Франсуазы семья сразу осиротела.

Ее муж, стоявший с двумя сыновьями около могилы, выглядел до странности потерянным, — могло показаться, что умерла вдова, оставив не двух, а трех сирот, у одного из которых на висках уже пробивалась седина.

Судьба была жестока к этому пожилому спокойному египтологу, внезапно ввергнув его в пучину страшных несчастии. За последние две недели он провожал к этой могиле уже третий гроб. Смерть детей опечалила его, хотя, поглощенный своими книгами, он знал их очень мало; со смертью жены рушился весь его мир.

Он медленно отошел от могилы. Было трудно поверить, что здесь похоронили его жену и что, когда они все трое придут домой, мокрые и продрогшие, она не встретит их приветливой улыбкой, заранее приготовив нагретые домашние туфли. Четырнадцать лет она была подле него, всегда готовая сделать то, что нужно, всегда готовая стушеваться, если он был занят. Ее присутствие, столь удобное и незаметное, стало необходимым условием его существования.

Это не был брак по любви. Маркиз женился по настоянию друзей и, так как ему было все равно, предоставил им выбор невесты; однако ни он, ни она ни разу об этом не пожалели. В течение всех четырнадцати лет их совместной жизни он был неизменно учтив с женой, поскольку не мыслил иного отношения к женщине, и оставался ей неизменно верен, поскольку его влекли только духовные радости. Но хотя Франсуаза родила ему пятерых детей, хотя она была ему не только женой, но и матерью, ограждавшей его от денежных забот, домашних хлопот и волнений, он совсем не знал ее и даже не подозревал, что не знает, — она была для него просто Франсуазой. Теперь же она казалась ему непостижимо величественной и даже страшной, и не потому, что ее уже не было в живых, а потому, что она умерла, окруженная ореолом самоотверженного материнства.

Если бы Франсуаза узнала, что ее смерть пробудит в маркизе это новое чувство робости перед ней, она бы беспредельно удивилась. Ее отчаянная одинокая борьба за жизнь троих детей, заболевших тифом, представилась бы ей (если бы она вообще хоть на минуту задумалась над этим) вполне естественной, — ведь она была матерью. Но Франсуаза, женщина бесхитростная да к тому же не имевшая ни минуты свободного времени, не обременяла себя отвлеченными размышлениями о разнице между долгом матери и долгом отца и не раздумывая рисковала жизнью, оберегая в то же время от болезни своего мужа. Жизнь выдающегося ученого была слишком драгоценна, чтобы подвергать ее опасности. Он же ни во что не вмешивался — не из трусости, а просто потому, что он вообще никогда ни во что не вмешивался. Маркиз полностью доверял Франсуазе, и ему так же не могло прийти в голову усомниться в ее житейской мудрости, как ей оспаривать его суждение о каком-нибудь папирусе. И вот теперь, вырвав у смерти одного ребенка, она последовала в могилу за двумя другими, беспокоясь на смертном ложе только о том, сумеют ли слуги без нее содержать детей в чистоте и хорошо варить кофе.

Старший из мальчиков, Анри, шел рядом с отцом и горько плакал. Ему было тринадцать лет, и он уже понимал, что мама действительно умерла. К тому же он сам только что оправился от болезни и помимо душевного горя испытывал еще и физическую слабость. Маркиз ласково потрепал сына по плечу, и Анри поднял голову, улыбаясь сквозь слезы. Он безгранично, так же как и его покойная мать, обожал отца. Отец был самым умным, самым ученым и самым замечательным человеком на свете, ласка отца была большой честью, утешением в любом горе. Судорожно всхлипнув, Анри перестал плакать и благодарно потерся мокрой щекой о добрую отцовскую руку.

Маркиз был рад, что хоть Рене не плакал. Ему было очень жаль своих осиротевших мальчиков, но плачущие дети его всегда немного раздражали: они совсем не умели пользоваться носовыми платками. Рене не проронил ни слезинки; ему еще не было десяти, и он, как и маленькая сестренка, ожидавшая их дома, по-видимому не понимал, что произошло. Во время похорон он только ежился от холода.

Они миновали липовую аллею и проехали под огромной аркой ворот, по обе стороны которых высились остатки крепостных башен. Замок, огромный, сырой, обветшалый, всегда производил довольно унылое впечатление; сегодня же, когда, забрызганные грязью и дрожащие от холода, они увидели его сквозь сетку дождя, сердце его владельца болезненно сжалось. Никогда еще маркиз не ощущал с такой остротой его холодную суровость, его застывшую угрюмую надменность; но никогда еще этот замок не был ему так дорог. Он любил его больше всего на свете — больше детей, даже больше книг. Книги принадлежали только ему, он любил их тридцать лет, — но цепь, которая приковывала его к этому дому, тянулась через четыре столетия. Поколение за поколением Мартерели жили и умирали здесь; их род никогда не был особенно богатым или знатным, но владельцы замка безмятежно верили в свое право на существование и были вполне довольны и собой и, в общем, всевышним. В тех редких случаях, когда они по делам или в поисках развлечений попадали в Париж, с ними порой обходились как с деревенщиной, но дома никакие сомнения не терзали их души, никакие сложные вопросы не омрачали их спокойствия; сам помазанник божий на своем троне не был надежнее отгорожен от действительности, чем они в своем обнесенном рвом замке. И вдруг свершилось возмездие.

Войдя в огромную прихожую, маркиз вздрогнул. Неужели сегодня мало было горя? Зачем как раз сегодня ожили в памяти страшные воспоминания детства?

Старый облупленный комод уцелел во время разгрома и пожара. Он все еще стоял возле ниши, к которой его придвинули кормилица маленького Этьена и ее сын Жак, едва успевшие спрятать мальчика. Через минуту ворота были взломаны. Скорчившись в темноте, малыш — он был тогда не старше Анри — судорожно зажимал уши, чтобы не слышать оглушительных криков, проклятий, топота ног и воплей, раздавшихся на лестнице и так внезапно оборвавшихся.

О, эти страшные вопли на лестнице!

Воспоминание о них отравляло его юность, лишая окружающий мир светлых красок; из-за них любимый дом, в который он вернулся, проведя несколько лет в Англии, вселял в него ужас, а не дарил радость. Только появление Франсуазы изгнало призраки, — рядом с таким спокойным, жизнерадостным и в высшей степени прозаическим существом не было места страхам, порожденным воображением. Неужели теперь, когда Франсуазы больше нет, призраки опять вернутся?

Маркиз с ужасом ощущал их приближение. О них напоминал даже пронзительный плач девочки в детской. В его жизни было так мало значительных событий, что это единственное страшное воспоминание так и не изгладилось из памяти; и сейчас, когда он был измучен усталостью и горем, прошлое опять вставало перед ним с отчетливостью кошмара. Ему казалось, что он снова ощущает густой, удушливый запах гари и опять слышит тревожный голос Жака:

— Этьен! Господин Этьен! Где вы? Вы живы? Они ушли, мой маленький.

Тот же самый Жак, поседевший, но по-прежнему заботливый, остановил его около двери в кабинет. Глаза его были красны от слез.

— Господин маркиз, не забудьте переодеться в сухое. День сегодня холодный. Марта приготовила горячего супу.

— Спасибо, Жак, — благодарно ответил маркиз. — Ты всегда обо всем подумаешь. Присмотри, пожалуйста, чтобы кто-нибудь занялся детьми. И скажи, чтобы меня не беспокоили, — я хочу побыть один.

Он с облегчением вздохнул, очутившись наконец в своем кабинете за запертой дверью, отгородившей его от внешнего мира, среди друзей юности, которые, выстроившись на полках, безмолвно предлагали ему благородное утешение. Маркиз открыл книжный шкаф, вынул «Республику» Платона и со вздохом поставил ее обратно — сегодня греки не могли ему помочь. Некоторое время он не мог решить, что же выбрать, и в раздумье ласково гладил корешки любимых книг: Вольтер, Дидро, Гоббс, Гиббон; затем вынул том Монтеня и, пододвинув кресло поближе к пылающему камину, углубился в главу «О жизненном опыте».

Ветки каштанов, стучавшие в окно, отвлекли его внимание от книг. Старые громадные деревья были посажены слишком близко к дому; летом их густая листва не пропускала ни солнца, ни воздуха, а в зимние ночи шум ветра в ветвях звучал как нескончаемый стон. Франсуаза, тревожившаяся за детей, часто думала, что было бы лучше, если бы эти мрачные гиганты росли подальше от дома, но она ни разу не предложила их срубить, зная, как дороги они ее мужу. С ними были связаны первые воспоминания его детства, и каждая их веточка была священна.

Сейчас постукивание веток по стеклу показалось маркизу приветствием друга. Он встал, открыл окно, сорвал несколько больших желтых листьев и прижал их к лицу. Хотя стояла поздняя осень, листья все еще слабо пахли, — это был самый дорогой для него в мире запах.

Почему-то эти листья, их прикосновение, их аромат облегчили гнет его горя. Чистые и гладкие, прохладные и душистые, они умирали с ясным и спокойным благородством, достойным самого Монтеня. Он вспомнил успокаивающие, проникнутые мудрым терпением слова: «Que les bastimens de mon aage ont naturellement a souffrir quelque gouttiere. Il est temps qu`ils commencent a se lascher et desmentir: C`est une commune necessite: Et n`eust on pas faict pour moi un nouvtau miracle»[142]

Все это так, но Франсуаза умерла молодой.

Маркиз облокотился о подоконник и устремил взор на поросшую лесом равнину и видневшиеся вдали на холме башни. Везде — серые силуэты на сером небе. И его жизнь такая же серая, как это небо. После кроваво-красной вспышки в самом начале она всегда была бесцветной, а теперь, без Франсуазы, светлые минуты будут совсем редки. Но как ни мало радостей сулило будущее, жить все-таки стоит, если удастся сохранить душевное спокойствие и продолжать свою работу.

Но как можно быть спокойным, когда наверху так пронзительно плачет Маргарита? Первое, что он услышал, вернувшись домой час тому назад, был ее вопль, и с тех пор она все плакала. Наверно, нянька оставила ее без присмотра или не может ее успокоить. У Франсуазы дети никогда так не плакали. Такой крик просто невыносим, и, наверно, трехлетнему ребенку вредно так долго плакать. Надо положить этому конец. Однако мысль о необходимости впервые в жизни вмешаться в домашние дела приводила маркиза в ужас, и он открыл дверь в детскую с чувством робости и тоскливой неуверенности.

— Берта, — мягко сказал он. — Почему Маргарита так долго плачет? Может быть, она голодна или…

Женщина повернула к нему испуганное, заплаканное лицо.

— Все эта ленивая дрянь Сюзанна, господин маркиз. Я только на минуту пошла в церковь попрощаться с моей доброй госпожой, а она… а она…

— Что она? — спросил маркиз, стараясь разобраться, в чем же дело, и невольно морщась от шума. — Она ушибла девочку?

Нянька опять залилась слезами.

— Я не виновата, клянусь богом, не виновата! Откуда было мне знать, что она так плохо будет смотреть за нашей душечкой?

— Берта! — сурово сказал маркиз, подходя к няньке. — Что-нибудь случилось?

Нянька закрыла голову фартуком. Несколько строгих вопросов — и она во всем призналась: решив сбегать потихоньку на похороны, она оставила девочку на попечении пятнадцатилетней судомойки; та в свою очередь засмотрелась в окно, забыв про малышку, которая вышла в новых туфельках на лестницу и скатилась вниз по каменным ступеням. При падении она сильно ушиблась и рассекла голову.

Ближайший доктор жил довольно далеко; и поскольку девочка не успокаивалась, послали за матушкой Коннетебль, которая умела ходить за больными. Она дала малютке макового настоя, и, когда девочка заснула, объявила, что ничего страшного не случилось — все кости целы.

Тем не менее маркиз не совсем успокоился. Но вскоре новая беда заставила его забыть про Маргариту: Анри — простудился на похоронах, и так как он еще не успел окрепнуть после тифа, то ночью ему стало очень плохо. В течение десяти дней отец не мог ни о чем думать, кроме угрозы новой, четвертой по счету, потери; когда же опасность миновала, синяки Маргариты почти совсем прошли.

Полоса несчастий и тревог как будто наконец кончилась, но нервы маркиза были совершенно расстроены. Его мучила бессонница, и по ночам он бродил из комнаты в комнату, преследуемый кошмаром, что с детьми опять случится несчастье.

С каждым днем маркизу становилось все яснее, что слугам, несмотря на их добрые намерения, доверять нельзя. И не только потому, что Маргарита по их недосмотру упала с лестницы, а Анри они отпустили на похороны в тонких ботинках и не переодели сразу в сухое, когда он вернулся домой, — детей не следовало оставлять под влиянием этих невежественных и суеверных крестьян и по другим, не менее веским соображениям. Он обнаружил, что детей пичкали россказнями о людоедах и оборотнях, и заметил также, что хотя Франсуаза умерла совсем недавно, между кухней и детской установилась близость, которую он считал крайне нежелательной. Слуги особенно баловали и портили своего любимца Рене. Мальчик ходил за Жаком по пятам, катался на нем верхом, слушал длинные истории о святых и чудесах, развязывал старой поварихе тесемки фартука, помогал ей молоть кофе, получая в награду горячие пирожки, перенимал у слуг неряшливую манеру есть и протяжную бургундскую речь. Разумеется, прислуга желала детям добра, а привязанность Жака к их семье не подлежала сомнению, но тем не менее его влияние на Рене могло оказаться пагубным. Отсутствие хозяйки в доме обрекало детей на множество неудобств, не говоря уж о том, что Маргарита не сможет получить хорошего воспитания, если в детстве будет лишена влияния женщины их круга.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-06-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: