Амор ди пендехо, или Влюбленный дуралей




 

Он и Ана на подготовительных курсах, он и Ана на парковке после занятий, он и Ана в «Макдоналдсе», он и Ана дружат. Каждый день Оскар ждал, что она сделает ему ручкой, и каждый день она была рядом. У них появилась привычка болтать по телефону раза два в неделю, так, ни о чем, наматывая слова вокруг повседневности; первой позвонила она, предложив отвезти Оскара на курсы; спустя неделю он позвонил ей, просто чтобы попробовать, каково это. Сердце у него билось так сильно, что ему казалось, он вот‑вот умрет, но она, сняв трубку, тут же сказала: Оскар, только послушай, какую хрень выдала моя сестрица, – и понеслось; словесный небоскреб, что они возводили на пару, рос как на дрожжах. К пятому звонку он перестал ждать большого взрыва. Ана была единственной девушкой, не считая его родственниц, сообщавшей о том, что у нее месячные; однажды она сказала ему: из меня кровища хлещет, как из свиньи, и он долго обдумывал это ошарашивающее признание, ведь наверняка оно что‑то значило, а когда он вспоминал, как она смеется, будто воздух вокруг – ее собственность, сердце его, одинокий путник, колотилось в груди. В отличие от других девушек в его тайной космологии на Ану Обрегон он запал уже после того, как более или менее узнал ее, а она его. В его жизни она возникла случайно, и, когда радар Оскара засек ее, у него уже не было времени возводить стену из всякой белиберды или обзаводиться дикими несусветными надеждами. Либо он элементарно устал за четыре года, пока его отшивали, либо наконец нашел свою гавань. Невероятно, но вместо того, чтобы повести себя как последний идиот, что было вполне ожидаемо, учитывая, что это была первая девушка, с которой ему удалось наладить общение, он не дергался, принимая все как есть. Разговаривал с нею, не впадая в заумь, без натуги и обнаружил, что его неусыпная самокритичность ей страшно нравится. Поразительно, как между ними все складывалось. Обронит он что‑нибудь очевидное, обыкновенное, а она прокомментирует: Оскар, ты правда офигенно умный. Однажды она сказала, что любит мужские руки, и он, прижав к лицу растопыренные пятерни, спросил нарочито небрежным тоном: «Да ну?» Она чуть не лопнула от смеха.

Ничего определенного об их отношениях она не говорила, разве что «парень, я рада, что познакомилась с тобой».

А я рад, что познакомил себя с тобой.

Как‑то вечером, когда он, слушая «Новый порядок»,[20]продирался сквозь «Клаев ковчег»,[21]в дверь его комнаты постучала сестра:

– К тебе пришли.

– Ко мне?

А то. Лола прислонилась к дверному косяку. Недавно она обрила голову налысо в стиле Шинейд, и все, включая мать, решили, что она подалась в лесбиянки.

– Здесь неплохо бы прибраться. – Лола нежно погладила его по щеке. – Сбрей эту кучерявость, ей место только на лобке.

Пришла к нему Ана. Она стояла в прихожей, вся в коже, раскрасневшаяся от холода, но выглядела ослепительно: подводка для глаз, тушь для ресниц, тон‑крем, губная помада и румяна.

– Там жуткий мороз, – сказала она. Перчатки, что она сжимала в руке, напоминали помятый букет.

– Привет, – только и сумел выдавить Оскар. Он знал, что сестра наверху подслушивает.

– Что ты делаешь? – спросила Ана.

– Типа ничего.

– Тогда типа сходим в кино?

– Типа отлично, – согласился он.

Наверху сестра прыгала на его кровати, тихо завывая «свидание, свидание», потом она запрыгнула ему на спину, и они оба едва не вывалились в окно.

– У нас что, свидание? – спросил он, садясь в машину Аны.

Улыбка мелькнула на ее лице: можно и так сказать.

Ана ездила на «тойоте‑крессиде», и вместо того, чтобы направиться в ближайший кинотеатр, двинула в центр, в «Эмбой Мультиплекс».

– Обожаю это место, – сказала она, пытаясь припарковать машину. – Отец водил нас сюда, когда это еще был открытый кинотеатр. Ты бывал здесь с тех пор?

Он покачал головой. Но он слыхал, что отсюда часто угоняют машины.

– Эту малютку никто не угонит.

Оскару было так трудно поверить в происходящее, что он не мог воспринимать это всерьез. Пока шел фильм – «Охотник на людей», – он все ждал, что вот сейчас заявятся какие‑нибудь придурки с фотокамерами и с криками «Сюрприз!» и ну щелкать их и ржать. Ого, сказал он, не желая, чтобы она забывала о его присутствии, а кино очень даже ничего. Ана кивнула; от нее пахло духами, ему незнакомыми, и, когда она прижималась к нему, жар ее тела вызывал у него головокружение.

На обратном пути Ана пожаловалась на мигрень и они ехали молча. Он попробовал включить радио, но она остановила его: не надо, башка у меня просто раскалывается. Кокаинчика? – шутливо спросил он. Нет, Оскар, спасибо. Тогда он откинулся на сиденье и уставился в окно. Мимо под бесконечными эстакадами пролетал Вудбридж, небоскребы строительной компании Хесса и прочее. Он вдруг понял, как он устал; нервозность, терзавшая его весь вечер, доконала его. Чем дольше они молчали, тем паршивее становилось у него на душе. Это просто кино, говорил он себе. Не свидание же.

Ана непонятно с чего приуныла, она все кусала нижнюю губу, пухлую, упругую, пока не перемазала зубы губной помадой. Он уже собрался сказать ей об этом, но передумал.

– Прочла что‑нибудь стоящее за последнее время?

– Не‑а, – ответила она. – А ты?

– Я сейчас читаю «Дюну».[22]

– Ага, – кивнула Ана. – Терпеть не могу эту книгу.

Они добрались до съезда на Элизабет, подлинной достопримечательности Нью‑Джерси – промышленные отходы по обе стороны магистрали. Оскар перестал дышать, пытаясь уберечься от мерзких испарений, но Ана вдруг издала вопль, который вжал его в дверцу машины.

– Элизабет! – вопила она. – Сожми, на хрен, ноги!

Глянула на него, вскинула голову и рассмеялась.

Дома его поджидала сестра.

– Ну?

– Что ну?

– Ты ее трахнул?

– Господи, Лола, – покраснел он.

– Не ври мне.

– Я не из тех, кто торопит события.

Он умолк, вздохнул. Иными словами, я даже шарфа с нее не снял.

– Верится с трудом. Знаю я вас, доминиканских парней. – Лола подняла руки и начала сгибать пальцы с шутливой свирепостью. – Вы ребята хваткие.

На следующее утро он проснулся с таким ощущением, будто жир стек с него, стек в тартарары и он будто дочиста отмылся от своей беды, и сперва он долго не мог сообразить, откуда это чувство, а потом произнес вслух ее имя.

 

Любовь и Оскар

 

Отныне они каждую неделю ходили в кино или в торговый центр. И разговаривали. Он узнал, что экс‑бойфренд Мэнни лупил ее, и с этим все было не так просто, призналась она, поскольку ей нравится, когда парни грубоваты в постели; он узнал, что ее отец погиб в автокатастрофе, когда она была еще маленькой и жила в доминиканском Макорисе, а ее теперешнему отчиму глубоко плевать на нее, ну и ладно, потому что, как только она поступит в Пенсильванский университет, дома ее больше не увидят. В свою очередь он показал ей кое‑что из написанного им и рассказал, как когда‑то его сбила машина и он лежал в больнице, и про то, как раньше тио его лупил; он даже поведал ей о своей влюбленности в Марицу Чакон, и она взвизгнула: «Марица Чакон! Знаю я эту куеро! Господи, Оскар, по‑моему, даже мой отчим с ней спал».

О да, они сблизились. Но целовались ли они в машине хотя бы раз? Лазил ли он ей под юбку? Поддевал ли пальцем ее клитор? Прижималась ли она к нему всем телом, произнося его имя охрипшим голосом? Гладил ли он ее по волосам, пока она его высасывала? Трахались ли они хотя бы раз?

Бедный Оскар. Он и не заметил, как его затянуло в омут давай‑будем‑друзьями, проклятие всех фанатов, упертых в свои игры. Такие отношения – любовный эквивалент игре на бирже: стоит в это влезть, и непрерывная головная боль тебе обеспечена, а что ты получишь взамен, кроме горечи и разбитого сердца, еще вопрос. Может, получше узнаешь себя и женщин.

Но не факт.

В апреле пришли результаты второго этапа вступительных тестов (1020 по старой системе подсчета), и через неделю выяснилось, что учиться он будет в Рутгерсе в Нью‑Брунсвике. Слава богу, свершилось, сказала его мать с облегчением почти оскорбительным. Не торговать мне больше карандашами, согласился он. Тебе там понравится, пообещала сестра. Знаю, что понравится. Я создан для колледжа. Что касается Аны, ее ждал Пенсильванский универ, программа подготовки к магистратуре, полная стипендия. И теперь пусть мой отчим поцелует меня в зад! В том же апреле ее экс‑бойфренд Мэнни вернулся из армии, о чем Ана сообщила Оскару, когда они вместе гуляли по ТЦ «Йаоан». Внезапное появление Мэнни и радость Аны по этому поводу поколебали надежды Оскара. Он вернулся, спросил Оскар, что, навсегда? Ана кивнула. Похоже, у него опять неприятности из‑за наркотиков, но на этот раз, утверждала Ана, его подставили те трое коколо, афроамериканцев. Словечко коколо Оскар услыхал от нее впервые и подумал, что она цитирует Мэнни. Бедный Мэнни, сказала она.

Да уж, бедный Мэнни, пробормотал Оскар себе под нос.

Бедный Мэнни, бедная Ана, бедный Оскар. Ситуация менялась быстро. Первая потеря: теперь Ану было трудно застать дома, и сообщения Оскара оседали на ее автоответчике. Это Оскар, медведь жует мои ноги; пожалуйста, позвони. Это Оскар, они требуют миллион долларов, или все кончено, пожалуйста, позвони. Это Оскар, я только что засек странный метеорит, отправляюсь на разведку. Через два‑три дня она перезванивала и они мило болтали, но… Потом она отменила три пятничные встречи подряд, и ему пришлось довольствоваться усеченным общением по воскресеньям после церкви. Он садился к ней в машину, и они ехали на Восточный бульвар в парк и оттуда глазели на Манхэттен, высившийся над горизонтом. Это вам не океан, не горный хребет, это куда лучше – по крайней мере, в глазах Оскара; Манхэттен вдохновлял их, и у них развязывались языки.

Во время одной из таких бесед Ана вдруг обронила:

– Господи, я и забыла, какой у Мэнни большой член.

– Мне обязательно это знать? – огрызнулся Оскар.

– Прости, – смутилась она. – Я думала, мы можем говорить обо всем.

– Было бы неплохо, если бы оценку анатомических достоинств Мэнни ты оставила при себе.

– Значит, мы не можем говорить обо всем?

Он даже не потрудился ответить.

С появлением Мэнни и его большого члена Оскар опять начал воображать ядерную войну: как благодаря некоему чудесному стечению обстоятельств он первым узнает о ядерной атаке и тут же без спроса сядет за руль дядиной машины, рванет в супермаркет (а может, и пристрелит парочку мародеров по пути), набьет багажник и салон доверху продуктами и двинет за Аной. Но как же Мэнни, завопит она. У нас нет времени, скажет, как отрежет, Оскар, нажмет на газ, пристрелит еще несколько мародеров (уже слегка мутировавших), а затем укроется в бункере‑любовном гнездышке, где Ана не замедлит восхититься его гениальной прозорливостью и к тому времени исхудавшим телом. Когда настроение у него было получше, он позволял Ане заехать за Мэнни и найти его повесившимся на люстре – распухший фиолетовый язык, штаны, болтающиеся на лодыжках. По телевизору новости о неминуемом ядерном ударе, на груди пришпиленная булавкой безграмотная записка. Я этава ни вынису. И Оскар утешит Ану лапидарной мудростью: он был слишком слаб для этого жестокого нового мира.

– Что, у нее есть парень? – ни с того ни с сего спросила Лола.

– Да, – ответил он.

– Уйди в тень на некоторое время.

Он послушался? Конечно, нет. Всегда к услугам Аны, когда ей хотелось поплакаться. Ему даже подвернулся – о счастье! – случай познакомиться с пресловутым Мэнни, и это было так же прикольно, как услышать «пидор» в свой адрес на школьном вечере (что действительно имело место, дважды). Они встретились у дома Аны. Мэнни – худощавый малый с мускулатурой марафонца и алчными глазами, в любой момент готовый ко всему; когда они здоровались за руку, Оскар ждал, что этот урод его ударит, настолько враждебно он сверлил его взглядом. Мэнни был почти лыс и, чтобы скрыть это, брился наголо, в ухе у него торчала серьга, одевался он в кожу, физиономия обветренная, загорелая – старый потрепанный кот, что гонится за уходящей молодостью.

– Так это ты и есть дружок Аны, – сказал Мэнни.

– Да, это я, – ответил Оскар так любезно, приветливо, что ему захотелось убить себя.

– Оскар – талантливый писатель, – вмешалась Ана. Хотя она ни разу не попросила дать почитать что‑нибудь из его творений.

Мэнни хмыкнул:

– Да о чем ты можешь написать?

– Я скорее склонен к умозрительным жанрам. – Он сам понимал, как дико это прозвучало.

Хотя с умозрительным жанром он попал в самую точку. Казалось, Мэнни сейчас сделает из него бифштекс. Парень, от тебя скулы сводит, ты в курсе?

Оскар улыбался, призывая землетрясение, которое уничтожит весь Патерсон.

– Надеюсь, ты не собираешься замутить с моей девушкой, а?

– Ха‑ха, – отвечал Оскар.

Ана залилась краской и уставилась себе под ноги. Короче, было весело.

С появлением Мэнни Ана открылась Оскару с иной стороны. Теперь, при том что виделись крайне редко, они говорили только о Мэнни и о том, как он ужасно обращается с Аной. Мэнни бил ее, Мэнни пинал ее, обзывал жирной сучкой, изменял ей, не сомневалась Ана, с кубинской шалавой, ученицей средней школы. Так вот почему у меня не получается познакомиться с девушкой, Мэнни всех прибрал, шутил Оскар, но Ана не смеялась. Они и десяти минут не могли пробыть вместе, чтобы Мэнни не пробибикал ей на пейджер, и всякий раз ей приходилось звонить ему и уверять, что она одна, а не с кем‑нибудь. А однажды она заявилась домой к Оскару с синяками на лице и в порванной блузке, и его мать сказала: я не хочу никаких неприятностей в моем доме!

Что мне делать, спрашивала Ана снова и снова, и Оскар неуклюже обнимал ее и говорил: если он так плохо к тебе относится, ты должна порвать с ним, но она качала головой: знаю, что должна, но не могу. Я люблю его.

Люблю. Оскар понимал, ему надо было освободить территорию уже тогда. Но он предпочитал дурачить себя: мол, он продолжает видеться с ней исключительно из бесстрастного антропологического интереса, желая понаблюдать, как и чем все это закончится, – когда на самом деле он просто не мог оторваться от нее. Он был окончательно и бесповоротно влюблен в Ану. То, что он прежде испытывал к девушкам, которых толком и не знал, не шло ни в какое сравнение с амор, переполнявшей сейчас его сердце. У этой любви была плотность карликовой, мать ее, звезды, и порою он был на сто процентов уверен, что она сведет его с ума. Похожее чувство он испытывал только к своим книгам; только любовь к тому, что он прочел, и тому, что надеялся написать, по мощи приближалась к его любви к Ане.

В любой доминиканской семье имеются истории о безумной любви, о беднягах, что восприняли любовь чересчур всерьез, и семья Оскара не была исключением.

Его покойный абуэло, дедушка, уперся рогом (во что именно, никто не уточнял) и окончил свои дни в тюрьме, где сперва рехнулся, а потом умер; его абуэла Крошка Инка потеряла мужа спустя полгода после свадьбы. Он утонул на Святой неделе, и больше она замуж не вышла, не прикоснулась ни к одному мужчине. Оскар не раз слышал, как она говорила: погоди чуток, и мы опять будем вместе.

Твоя мать, шепнула ему однажды тиа Рубелка, умом тронулась, когда влюбилась. Она едва не погибла.

И теперь, похоже, настал черед Оскара. Добро пожаловать в семью. Ему приснилось, будто сестра встретила его такими словами. В твою настоящую семью.

Ясно же, с ним происходит то же самое, но что он мог поделать? Куда денешься от чувств? Началась ли у него бессонница? Да. Утратил ли он способность сосредотачиваться на важных для него вещах? Да. Прекратил ли он читать Андре Нортон[23]и даже потерял ли интерес в заключительным выпускам «Хранителей»,[24]где события развивались самым скандальным образом? Да. Начал ли он брать дядину машину для долгих поездок на побережье в Сэнди‑Хук, куда мать возила его, пока не заболела и пока Оскар еще не был слишком толстым, чтобы в конце концов вовсе покончить с пляжами? Да. Похудел ли он от своей юной неразделенной любви? Увы, этот признак высоких чувств, и лишь он один, как раз и отсутствовал, и Оскар, хоть убейте, не мог понять почему. Когда Лола порвала со своим боксером, «золотыми перчатками», она сбросила почти десять кило. Что за генетическая дискриминация, выпавшая на долю Оскара не иначе по причине Господней халатности?

С ним стали происходить странные вещи. Однажды он вырубился, переходя улицу на перекрестке, и очнулся в окружении команды регбистов. В другой раз Мигз решил посмеяться над ним и давай язвить насчет его притязания сочинять сценарии для ролевых игр, имевшего печальную историю: «Фэнтези Игры», компания с неограниченной ответственностью, для которой Оскар собирался писать и куда отправил одно из своих воспроизведений «иного мира», недавно закрылась, развеяв упования Оскара стать новым Гэри Гайгэксом.[25]Так, сказал Мигз, похоже, с этим у тебя облом, и впервые за все время их знакомства Оскар вышел из себя: не говоря ни слова, он набросился на Мигза, и вдобавок с такой злостью, что друган плевался кровью.

– Блин! – воскликнул Эл. – Расслабьтесь!

– Я не хотел, – неубедительно оправдывался Оскар. – Это просто несчастный случай.

– Мудиво, – прошепелявил Мигз. – Мудиво!

Оскар дошел до такого отчаяния, что однажды вечером, после того как Ана долго плакала по телефону из‑за очередной мерзкой выходки Мэнни, он сказал, что идет в церковь, положил трубку, пошел в комнату дяди (Рудольфо был в стриптиз‑баре) и стащил его антикварный «вирджинский драгун», весь из себя овеянный легендами кольт 44‑го калибра, которым еще индейцев пропалывали, тяжелый, как беда, и такой же уродливый. Сунув впечатляющий ствол револьвера за пояс, он направился к многоквартирному дому, где жил Мэнни, и простоял там всю ночь. Алюминиевая обшивка на стенах стала ему как родная. Ну где же ты, сволочь, шептал Оскар. У меня для тебя симпатичная девчушка одиннадцати лет. Он не думал ни о том, что его посадят на веки вечные, ни о том, что в тюрьме таких лохов, как он, имеют в зад и в рот, ни о том, что если копы заметят его и найдут у него оружие, то дядю снова упрячут за решетку за нарушение условий досрочного освобождения. Он ни о чем не думал вообще. В голове у него было пусто, совершенный вакуум. Перед глазами промелькнуло его писательское будущее: до сих пор он написал только один фиговый роман о голодном призраке, что охотится на компанию друзей в маленьком австралийском городке; шанс создать что‑нибудь получше ему больше не светит – конец карьере. К счастью для американской литературы, Мэнни в ту ночь не пришел домой.

Оскар не мог толком объяснить свое состояние. Дело было не только в том, что в Ане он видел свой единственный гребаный шанс на счастье, – в чем он нисколько не сомневался, – но еще и в том, что за свои несчастные восемнадцать лет он не переживал ничего, хотя бы близко похожего на чувства к этой девушке. Я так долго ждал любви, написал он сестре. Сколько раз мне приходила в голову мысль, что со мной такого никогда не случится. (Когда в «Роботек. Сага Макросса»,[26]занимавшем вторую строчку в списке его самых любимых мультсериалов, Рич Хантер наконец соединился с Лисой, Оскар рухнул на колени перед телевизором и разрыдался. Я уж подумал, президента убили, крикнул ему тио Рудольфо из дальней комнаты, где втихаря занюхивал сами знаете что.) Я словно откусил от небес, писал он сестре. Ты и представить себе не можешь, каково это.

Два дня спустя, когда сестра приехала на постирушку, он не выдержал и рассказал ей об эпизоде с револьвером, – она ошалела. Заставила с ней вместе встать на колени перед домашним алтарем, который соорудила в память о покойном абуэло, и вынудила Оскара поклясться бессмертной душой их матери, что он больше никогда в жизни не вытворит ничего подобного. Лола даже плакала, так ей было страшно за него.

Нужно прекратить это, Мистер.

Знаю, ответил он. Но я даже не знаю, что я должен прекратить, понимаешь?

В ту ночь они с сестрой заснули на диване, она первая. Лола только что рассталась со своим бойфрендом примерно в десятый раз, и даже Оскар, несмотря на свои переживания, понимал, что они опять сойдутся, и очень скоро. На рассвете ему приснились девушки, которых у него никогда не было, они стояли ряд за рядом, несметным числом, словно запасные тела чудо‑людей из комикса Алана Мура.[27] Ты можешь это сделать, говорили они.

Он проснулся в холодном поту с пересохшим горлом.

 

Они встретились в японском ТЦ на Эджуотер‑роуд, «Йаоане», на который Оскар наткнулся в одну из своих одиноких унылых поездок. Этот торговый центр он считал отныне их местом, из тех, что запоминаются на всю жизнь. Там он покупал кассеты с аниме и сборные фигурки персонажей из комиксов. Оба заказали курицу карри и сели в просторном кафетерии с видом на Манхэттен, единственные неяпонцы, «пришельцы», во всем заведении.

– У тебя красивая грудь, – сказал он в качестве вступления.

Смущение, испуг. Оскар, что с тобой?

Он смотрел сквозь стекло на западную оконечность Манхэттена, смотрел, как самый последний лох. Потом он сказал ей.

Она не удивилась. Взгляд ее смягчился, она положила ладонь на его руку, со скрипом придвинула стул к нему поближе, в зубах у нее застряло что‑то желтое.

– Оскар, – нежно сказала она, – у меня есть парень.

Она отвезла его домой; у порога он поблагодарил ее за потраченное на него время, зашел в дом и лег в постель.

В июне он закончил школу Дона Боско. Хороши же они были на выпускной церемонии: похудевшая, осунувшаяся мать (рак скоро заберет ее), Рудольфо, осоловевший от наркоты, и только Лола выглядела как надо, сияющей, счастливой. Победа, Мистер, победа. Он слыхал краем уха, что из всех его ровесников в их районе Патерсона только он и Ольга – несчастная чокнутая Ольга Поланко – не были ни на одном выпускном балу, им не нашлось пары. Чувак, съехидничал Мигз, по‑моему, ты просто обязан пригласить ее.

В сентябре он отправился в Нью‑Брунсвик учиться в Рутгерсе, на прощанье мать подарила ему сто долларов и первый поцелуй за пять лет; дядя – упаковку презервативов. Опробуй их все, сказал он и добавил: на девушках. Поначалу в колледже Оскар пребывал в эйфории: он был один, свободен от всего, сам себе, черт побери, хозяин, да еще с оптимистичной надеждой найти среди этих тысяч молодых людей кого‑нибудь похожего на него. Увы, этого не случилось. Белые ребята, увидев его темную кожу и африканские кудри, общались с ним с бесчеловечной приветливостью. Цветные ребята, услыхав, как он говорит, и посмотрев, как он двигается, качали головами: ты не доминиканец. И он твердил снова и снова: но это не так. Сой доминикано. Доминикано сой. После череды бурных вечеринок, не запомнившихся ничем, кроме эпизода с пьяными белыми, пристававшими к нему, и начала занятий по десятку предметов, где ни одна девушка не взглянула на него, его оптимизм увял и, сам не ведая как, он замкнулся в версии существования, освоенного им еще в школе: ни подружки, ни секса, хотя бы разового. Счастливые моменты были связаны исключительно с любимым жанром, например, когда в 88‑м на экраны вышел «Акира».[28]Грустно, чего уж там. Дважды в неделю он ужинал с сестрой в столовой ее колледжа Дугласа; Лола была большим человеком в кампусе, знала почти всех с любым оттенком кожи, участвовала во всех протестах и маршах, но и это не помогло Оскару. За ужином она давала ему советы, и он покорно кивал, а расставшись с сестрой, сидел на остановке студенческого автобуса, пялился на всех симпатичных девушек Дугласа и спрашивал себя, с какого момента его жизнь пошла наперекосяк. Хотелось бы ему свалить вину на книги, научную фантастику, но не получалось – он любил их слишком сильно. Вопреки зарокам избавиться от фанатских привычек, он по‑прежнему много ел, по‑прежнему не делал зарядку, употреблял НФ‑жаргон, внятный только посвященным, и спустя два семестра, не имея иных друзей, кроме сестры, он вступил в университетскую организацию «Игроки УР», члены которой собирались в подвальных аудиториях Фрелингхайзена и похвалялись тем, как высоко они ставят мужскую дружбу. Он‑то думал, что в колледже дела у него пойдут получше, – в том, что касается девушек, – но в первые годы эти надежды не оправдались.

 

 

Два

В дремучем лесу

1982–1985

 

Когда наша жизнь круто меняется, это всегда происходит не так, как мы себе представляли, но совершенно по‑другому.

Вот как все начинается: мать зовет тебя из ванной. И ты на всю жизнь запомнишь, что ты делала в тот самый момент: читала «Обитателей холмов» [29] – кролики с крольчихами бегут к лодке, спасаясь от фермеров, – и ты не хотела прерываться, завтра книгу надо отдать брату, но мать зовет опять, уже громче, тоном «я не шучу, мерзавка», и ты сердито бормочешь: си, сеньора.

Она стоит перед зеркалом шкафчика, где хранятся лекарства, голая по пояс, лифчик болтается на талии, словно спущенный парус, на спине рубец, широкий и волнистый, как море. Ты хочешь вернуться к книжке, притвориться, будто не слышала ее, но поздно. Ее глаза впиваются в тебя, огромные дымчатые глаза, такими же скоро станут и твои. Бен ака, подойди, командует она. Она разглядывает свою грудь с беспокойством. У матери огромнейшие груди. Одно из чудес света. Больше ты видела только в журналах с голыми девушками и у очень жирных тетенек. Размер G, помноженный на три, соски, как блюдца, и черные, как смола, а по краям топорщатся волоски, которые мать иногда выдергивает, а иногда нет. Эти груди всегда смущали тебя, и, когда ты идешь по улице с матерью, ты всегда помнишь о них. Мать гордилась своим лицом, волосами и грудью. Твой отец не мог насытиться моими бомбами, хвасталась она. Но, учитывая, что он сбежал от матери на четвертом году их брака, похоже, таки насытился.

Ты боишься общения с матерью. Это всегда односторонняя ругань. Предполагаешь, что она зовет тебя, чтобы задать очередную выволочку касательно твоей диеты. Мать считает, что тебе нужно есть поменьше бананов, иначе твои внешние данные вмиг обретут сходство с железнодорожной катастрофой. Даже в том возрасте все, глядя на тебя, говорили: мамина дочка. В двенадцать лет ты была такой же высокой, как мать, длинной голенастой девочкой‑птичкой. У тебя были ее зеленые глаза (правда, немного светлее) и такие же прямые волосы, отчего ты больше походила на индуску, чем на доминиканку, и попка, которую мальчики не уставали обсуждать начиная с пятого класса и чьей привлекательности для окружающих ты пока не понимала. Темным цветом лица ты тоже пошла в мать. Но, невзирая на все одинаковости, волна наследственности пока не добралась до твоей груди. У тебя пока лишь намек на грудь; с какой стороны ни посмотри, ты плоская как доска, и ты прикидываешь про себя, не прикажет ли мать сноваотказаться от лифчиков, потому что они гнобят твои потенциальные груди, мешают им вылупиться из тебя. Ты готовишься к отчаянному сопротивлению, ведь лифчики – это твое личное достояние, как и прокладки, которые ты теперь покупаешь сама.

Но нет, мать ни слова не говорит о бананах. Молча она берет тебя за руку и подводит ее к своей груди. Мать груба во всех своих проявлениях, но сейчас она держит твою руку почти нежно. Ты и не думала, что она на такое способна.

Чувствуешь? Голос у нее, как обычно, раздраженный.

Сперва ты чувствуешь только жар ее тела и плотность тканей, они как хлеб, что не перестает подниматься. Мать вминает твои пальцы в себя. Так близко к ней ты еще никогда не была, и ты слышишь свое дыхание.

Неужели не чувствуешь?

Она поворачивается к тебе. Коньо, мучача, блин, девочка, кончай пялиться на меня, щупай.

Ты закрываешь глаза и вспоминаешь о суфражистке Хелен Келлер, о том, как в детстве ты хотела быть похожей на нее, только менее монашенкой с виду, и вдруг совершенно неожиданно ты что‑то чувствуешь. Узелок под кожей, крепкий и потайной, как заговор. И в этот момент по причинам, которые до конца ты так никогда и не поймешь, тебя охватывает ощущение, предчувствие, что твоя жизнь очень скоро и во многом изменится. У тебя плывет голова, и ты чувствуешь, как пульсирует твоя кровь в четком ритме барабанной дроби. Вспышки света проносятся сквозь тебя, как фотонные торпеды, как кометы. Ты не понимаешь, почему и откуда у тебя эта уверенность, но ты знаешь, что так оно и будет. Ты вне себя от счастья. Ты всегда была немного бруха, ведьмой, даже твоя мать признавала это, пусть и сквозь зубы. Иха ди Либорио, «дитя Либорио» назвала она тебя, когда ты подсказала своей тете цифры в лотерее и они выиграли, и ты решила, что Либорио – кто‑то из родственников. Но тогда ты еще не ездила в Санто‑Доминго и не знала, что этого древнего целителя почитают там как святого.

Чувствую, говоришь ты чересчур громко. Ло сьенто.

Вот так все и меняется. Еще зима не кончилась, а доктора уже отрезали те груди, что ты мяла, будто тесто, а заодно удалили и лимфоузел. Из‑за операции матери трудно поднимать левую руку. У нее выпадают волосы, и однажды она сама выдирает их и складывает в пластиковый пакет. Ты тоже меняешься. Не сразу, но неуклонно. И надо же, где все началось! В ванной! Ты началась.

 

Панкушка. Вот кем я стала. Панкушкой, обожающей Siouxsie and the Banshees. [30]Пуэрто‑риканские ребята в нашем квартале каждый раз смеялись до упаду над моим причесоном, дразнили меня Блакулой[31]и черномазой; они не знали, как реагировать, и часто попросту орали вслед: йо, дьяволица гребаная, йо, йо! Тетя Рубелка считала, что у меня какое‑то психическое заболевание. Доченька, говорила она, жаря пирожки, может, тебе нужна помощь. Но с матерью было куда хуже. Это последняя капля, орала она. Но у нее все было последней каплей. По утрам, когда я спускалась на кухню, где мать варила себе кофе в кофеварке и слушала радио на испанском, она, увидев меня, снова принималась беситься, словно за ночь успевала забыть, как я выгляжу. Моя мать была одной из самых высоких женщин в Патерсоне, и гнев ее тоже был великаньим. Он вцеплялся в тебя длинными руками, и, если обнаружишь хоть чуть‑чуть слабины, тебе конец. Ке мучача тан феа, до чего же уродливая деваха, злилась мать, выплескивая остатки кофе в раковину. Феа, уродина, стало моим новым именем. Впрочем, не совсем новым. Мать постоянно обзывала нас. Ее бы никогда не выбрали «матерью года», уж поверьте. На самом деле она была «отсутствующим» родителем: если не на работе, то спит, а когда просыпалась, казалось, она только и делала, что орала и раздавала оплеухи. В детстве мы с Оскаром боялись ее больше, чем темноты или буки. Она могла ударить нас где угодно, в присутствии других людей, лупила, не стесняясь, ремнем и шлепанцем, но рак поубавил ей сил. Последний раз, когда она попыталась наброситься на меня, поводом послужила моя прическа, но вместо того, чтобы съежиться или сбежать, я двинула ей кулаком по руке – скорее рефлекторно, но раз уж двинула, я уже не могла повернуть вспять, ни за что, и опять сжала кулаки в ожидании повторных наскоков. А вдруг она пустит в ход зубы и укусит меня, как укусила ту женщину в супермаркете. Но она лишь стояла в дурацком парике и дурацком халате, с двумя громадными поролоновыми протезами в лифчике, ее трясло, и запах горящих искусственных волос витал над нами. Мне было ее почти жалко. Так вот как ты обращаешься с матерью! – вскрикнула она. И если бы я могла, я бы высказала ей все, что у меня накопилось, прямо в лицо, но я только рявкнула в ответ: так вот как ты обращаешься с дочерью!

Воевали мы целый год. Да и могло ли быть иначе? Она была старорежимной доминиканской матерью, я – ее единственной дочкой, которую она вырастила одна, без чьей‑либо помощи, и это означало, что ее долг – постоянно прижимать меня к ногтю. Мне было четырнадцать, и я жаждала обрести свой личный кусок мира, где ей не нашлось бы места. Я мечтала о жизни, как в сериале «Большая голубая жемчужина», что я смотрела в детстве, – сериале, побудившем меня заводить друзей по переписке и приносить домой школьные атласы. О жизни, что существовала за пределами Патерсона, за пределами моей семьи, за пределами испанского языка. И, когда мать заболела, я поняла, что у меня появился шанс, и я не собираюсь ни лицемерить, ни извиняться – я ухватилась за этот шанс. Если вы росли не в такой семье, как моя, то вы не в курсе, а если вы не в курсе, то, вероятно, вам не стоит судить меня. Вы и понятия не имеете, сколь крепко держат нас за шкирку наши матери, даже те, кого никогда не бывает дома, – особенно они. Не знаете, каково это – быть идеальной доминиканской дочерью, или, проще говоря, идеальной доминиканской рабыней. Вы не знаете, что такое мать, за всю жизнь не сказавшая ничего хорошего ни о своих детях, ни об окружающем мире; вечно подозрительная, она то и дело топчет тебя и разбивает твои мечты в пух и прах. Когда Томоко, моя подруга по переписке, на третьем письме прекратила мне отвечать, мать откровенно веселилась: а ты уже вообразила, что кто‑то будет тратить время на переписку с тобой? Конечно, я плакала; мне было восемь, и у меня уже созрел план: Томоко и ее родители удочерят меня. А мать, конечно, видела меня насквозь и догадывалась, о чем я мечтаю, поэтому и смеялась. Я бы тоже не стала тебе писать, сказала она. Она была той матерью, что заставляет ребенка сомневаться в себе, и дай ей волю, она бы уничтожила твою личность. Но и приукрашивать свои подвиги я тоже не собираюсь. Очень долго я позволяла ей говорить все что в голову взбредет, и хуже того, очень долго я ей верила. Я была феа, уродиной, я была никчемной, я была идиота. Я верила ей с двух до тринадцати лет, и, пока я ей верила, я была идеальной дочерью. Готовила, убирала, стирала, покупала продукты, писала письма в банк с объяснениями, почему мы опаздываем с выплатами за дом, служила переводчиком. В классе я училась лучше всех. Со мной не было хлопот, даже когда черные девчонки гонялись за мной с ножницами: мои невероятно прямые волосы были им поперек горла. Я сидела дома и следила, чтобы Оскар поел и чтобы в целом был порядок, пока мать работала. Я растила брата и растила себя. Все было на мне. Та к полагается, так заведено, говорила мать, ты ведь моя дочь. Мне было восемь, когда случилось то, что случилось, и в конце концов я рассказала ей, что он со мной сделал; она велела мне заткнуться и прекратить реветь, и я в точности исполнила приказ: заткнулась, стиснула ноги и чувства и уже через год не смогла бы описать, как выглядел тот сосед, или припомнить, как его звали. Тебе бы только жаловаться, говорила мать, хотя ты и знать не знаешь, что такое жизнь на самом деле. Си, сеньора. Я поверила ей, когда в шестом классе она разрешила мне пойти в поход с ночевкой на Медвежью гору; я купила рюкзак на свои деньги, заработанные на доставке газет, и принялась писать записки Бобби Сантосу, потому что он грозился вломиться в мою палатку и поцеловать меня на глазах у всех, но утром того дня, когда мы должны были отправиться, мать заявила, что я никуда не еду. Но ты же обещала, сказала я. Мучача дель диабло, ответила она, дьявольское ты отродье, ничего я не обещала. Я не швырнула в нее рюкзаком и не выплакала себе глаза, а когда узнала, что в итоге вместо меня с Бобби Сантосом целовалась Лора Саенц, я тоже промолчала. Просто лежала в своей комнате с дурацким плюшевым медвежонком в обнимку и тихонько пела, воображая, как убегу из дома, когда вырасту. Куда убегу? В Японию, наверное, где разыщу Томоко, или в Австрию, где мое пение вдохновит продюсеров на римейк «Звуков музыки».[32]Все мои любимые книги той поры были про побег. «Обитатели холмов», «Невероятное путешествие», «Моя сторона горы»,[33]а когда Бон Джови спел «Беглеца»,[34]мне казалось, что эта песня про меня. Никто и не подозревал, что творится в моей голове. Я была самой высокой и самой пришибленной девочкой в классе, той, что каждый Хэллоуин наряжается Чудо‑женщиной из комиксов и никогда «не выступает». Люди видели меня в очках, в одежде с чужого плеча и не представляли, на что я способна. И когда в двенадцать лет я испытала то пугающее колдовское предчувствие, а моя мать почти сразу же попала в больницу, лихость, что таилась во мне всегда и которую я задавливала дома



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: