— Вот — видишь! — подал ему Пухов мандат Шарикова.
Тот взял документ и вник в него. Читал он его долго, вдумчиво и ни слова не говоря. Пухов начал зябнуть, трепеща на воздухе оскуделым телом. А механик все читал и читал — не то он был неграмотный, не то очень интересующийся человек.
На заводе, за высоким старым забором, стояло заунывное молчание — там жило давно остывшее железо, съедаемое ленивой ржавчиной.
День скрывался в серой ветреной ночи. Город мерцал редкими огнями, мешавшимися со звездами на высоком берегу. Густой ветер шумела как вода, и Пухов почувствовал себя безродным… заблудившимся человеком.
Механик или тот, кто он был, прочитал весь мандат и даже осмотрел его с тыльной стороны, но там была голая чистота.
— Ну, как? — спросил Пухов и поглядел на небо. — Когда цеха управятся с заказом?
Механик помазал языком мандат и приложил его к забору, а сам пошел вдоль местоположения завода к себе на квартиру.
Пухов посмотрел на бумажку на заборе и, чтобы не сорвал ее ветер, надел на шляпку высунувшегося гвоздя.
Обратно на вокзал Пухов дошел скоро. Ночной ветер и какая-то дождливая мелюзга доконали его самочувствие, и он обрадовался дыму паровоза, как домашнему очагу, а вокзальный зал показался ему милой родиной.
В полночь тронулся поездной состав неизвестного маршрута и назначения.
Осенний холодный дождь порол землю, и страшно было за пути сообщения.
— Куда он едет? — спросил Пухов людей, когда уже влез в вагон.
— А мы знаем — куда? — сомнительно произнес кроткий голос невидного человека. — Едет, и мы с ним.
Всю ночь шел поезд — гремя, мучаясь и напуская кошмары в костяные головы забывшихся людей.
На глухих стоянках ветер шевелил железо на крыше вагона, и Пухов думал о тоскливой жизни этого ветра и жалел его. Он соображал еще о мельницах-ветрянках, о пустых деревенских сараях, где сейчас сквозит буря, и об общей беспризорности огромной порожней земли.
|
Поезд трогался куда-то дальше. От его хода Пухов успокаивался и засыпал, ощущая теплоту в ровно работающем сердце.
Паровоз подолгу гудел на полном ходу, пугая темноту и прося о безопасности. Выпущенный звук долго метался по равнинам, водоразделам и ущельям и ломался оврагами на другой страшный голос.
— Пухов! — тихо и гулко послышалось Пухову во сне.
Он сразу проснулся и сказал:
— А?
Весь вагон сопел в глубоком сне, а под полом бушевали колеса на большой скорости.
— Ты чего? — вновь спросил Пухов тихим голосом, но знал, что нет никого.
Давно забытое горе невнятно забормотало в его сердце и в сознании — и, прижукнувшись, Пухов застонал, стараясь поскорее утихнуть и забыться, потому что не было надежды ни на чье участие. Так он томился долгие часы и не интересовался несущимся мимо вагона пространством. Разжигая в себе отчаяние, он устал и пришел к своему утешению во сне.
Спал Пухов долго — до полного разгара дня. Солнце подсушило осенние кочки и сияло горящим золотом, ровной радостью и звенело высоким напряженным тоном.
По полю изредка и вразброд стояли худые смирные деревья. Они рассеянно помахивали ветками, бесстыдно оголенные перед смертью, — чтобы зря не пропадала их одежда.
В эти последние дни перед снегом вся живая зелень поверхности земли была поставлена под расстрел холода, заморозков и длинной ночной тьмы. Но — предварительно — скупая природа раздевала растения и разносила ветрами замерзшие, полуживые семена.
|
Листья утрамбовывались дождями в почву и прели там для удобрения, туда же укладывались для сохранности семена. Так жизнь скупо и прочно заготовляет впрок. От таких событий у очевидца Пухова слюни на губах показывались, что означало удовольствие.
Ездоки поездного состава неизвестного назначения проснулись на заре — от холода и потому, что прекратились сновидения. Пухов против всех опоздал и вскочил тогда, когда начала стрелять отлежанная нога.
Так как еды у него не было, то он закурил и уставился в пустую позднюю природу. Там ликовал прохладный свет низкого солнца и беззащитно трепетали придорожные кусты от плотного восточного утренника. Но дали на резком горизонте были чисты, прозрачны и привлекательны. Хотелось соскочить с поезда, прощупать ногами землю и полежать на ее верном теле.
Пухов удовлетворился своим созерцанием и крепко выразился обо всем:
— Гуманно!
— Сосна пошла! — сказал какой-то сведущий старичок, не евший три дня. — Должно, грунт тут песчаный!
— А какая это губерния? — спросил у него Пухов.
— А кто ж ее знает — какая! Так, какая-нибудь, — ответил равнодушно старичок.
— А тогда куда ж ты едешь? — рассерчал на него Пухов.
— В одно место с тобой! — сказал старичок. — Вместе вчерась сели — вместе и доедем.
— А ты не обознался — ты погляди на меня! — обратил на себя внимание Пухов.
— Зачем обознаться? Ты тут один рябой — у других кожа гладкая! — разъяснил старичок и стал расчесывать какую-то зуду на пояснице.
|
— А ты лаковый, что ль? — обиделся Пухов.
— Я не лаковый, мое лицо нормальное! — определил себя старичок и для поощрения погладил бурую щетину на своих щеках.
Пухов пристально оглядел старика в целом и плюнул рикошетом наружу, не обращая на него дальнейшего внимания.
Вдруг загремел мост, — и в вагон потянуло свежей проточной водой.
— Что это за река, ты не знаешь, как называется? — спросил Пухов одного черного мужика, похожего на колдуна.
— Нам неизвестно, — ответил мужик. — Как-нибудь называется!
Пухов вздохнул от голодного горя и после заметил, что это — родина. Речка называется Сухой Шошей, а деревня в сухой балке — Ясной Мечою; там жили староверы, под названием яйценосцы. От родины сразу понесло дымным запахом хлеба и нежной вонью остывающих трав.
Пухов погустел голосом и объявил от сердечной доброты:
— Это город Похаринск! Вон агрономический институт и кирпичный завод! За ночь мы верст четыреста угомонили!
— А тут — не знаешь, товарищ, — меняют аль нет? — спросил чуть дышавший старичок, хотя у него не было чего менять.
— Здесь, отец, не променяешь — у рабочих скулья жевать разучились! А рабочих тут пропасть! — сообщил Пухов и стал подтягивать ремешок на животе, как бы увязывая себя за отсутствием багажа.
Старый серый вокзал стоял таким же, как и в детстве Пухова, когда он тянул его на кругосветное путешествие. Пахло углем, жженой нефтью и тем запахом таинственного и тревожного пространства, какой всегда бывает на вокзалах.
Народ, обратившийся в нищих, лежал на асфальтовом перроне и с надеждой глядел на прибывший порожняк.
В депо сопели дремавшие паровозы, а на путях беспокойно трепалась маневровая кукушка, собирая вагоны в стада для угона в неизвестные края.
Пухов шел медленно по залам вокзала и с давним детским любопытством и каким-то грустным удовольствием читал старые объявления-рекламы, еще довоенного выпуска:
ПАРОВЫЕ МОЛОТИЛКИ «МАК-КОРМИК».
ЛОКОМОБИЛИ ВОЛЬФА С ПАРОПЕРЕГРЕВАТЕЛЕМ.
КОЛБАСНАЯ ДИЦ.
ВОЛЖСКОЕ ПАРОХОДСТВО «САМОЛЕТ».
ЛОДОЧНЫЕ МОТОРЫ«ИОХИМ И Ко».
ВЕЛОСИПЕДЫПЕЖО.
БЕЗОПАСНЫЕ ДОРОЖНЫЕ БРИТВЫГЕЙЛЬМАН и С-я,
— и много еще хороших объявлений.
Когда был Пухов мальчишкой, он нарочно приходил на вокзал читать объявления — и с завистью и тоской провожал поезда дальнего следования, но сам никуда не ездил. Тогда как-то чисто жилось ему, но позднее ничего не повторилось.
Сойдя со ступенек вокзала на городскую улицу, Пухов набрал светлого воздуха в свое пустое голодное тело и исчез за угольным домом.
Прибывший поезд оставил в Похаринске много людей. И каждый тронулся в чужое место — погибать и спасаться.
— Зворычный! Петя! — глухо позвал слесарь Иконников.
— Ты что? — спросил Зворычный и остановился.
— Можно — я доски возьму?
— Какие доски?
— Вон те — шесть шелевок! — тихо сказал Иконников.
Дело было в колесном цехе Похаринских железнодорожных мастерских. Погребенный под пылью и железной стружкой, цех молчал. Редкие бригады возились у токарных станков и гидравлических прессов, налаживая их точить колесные бандажи и надевать оси. Старая грязь и копоть висела на балках махрами, пахло сыростью и мазутом, разреженный свет осени мертво сиял на механизмах.
Около мастерских росли купыри и лопухи, теперь одеревеневшие от старости. На всем пространстве двора лежали изувеченные неимоверной работой паровозы. Дикие горы железа, однако, не походили на природу, а говорили о погибшем техническом искусстве. Тонкая арматура, точные части ведущего механизма указывали на напряжение и энергию, трепетавшие когда-то в этих верных машинах. Эшелоны царской войны, железнодорожную гражданскую войну, степную скачку срочных продовольственных маршрутов — всё видели и вынесли паровозы, а теперь залегли в смертном обмороке в деревенские травы, неуместные рядом с машиной.
— А на что тебе доски? — спросил Зворычный Иконникова.
— Гроб сделать — сын помер!.. — ответил Иконников.
— Большой сын?
— Семнадцать лет!
— Что с ним?
— От тифа!
Иконников отвернулся и худой старой рукой закрыл лицо. Этого никогда Зворычный не видел, и ему стало стыдно, жалко и неловко. Вот — человек всю жизнь мучился, работал и молчал, а теперь жалостно и беззащитно закрыл свое лицо.
— Кормил-кормил, растил-растил, питал-питал! — шептал про себя Иконников, почти не плача.
Зворычный вышел из цеха и пошел в контору.
Контора была далеко — около электрической силовой станции. Зворычный прошел всю дорогу без всякого сознания, только шевеля ногами.
— Скоро пресс наладишь? — спросил его комиссар мастерских.
— Завтра к вечеру попробуем! — равнодушно доложил Зворычный.
— Как, слесаря не волнуются? — поинтересовался комиссар.
— Ничего. Двое с обеда ушли — кровь из носа пошла от слабости. Надо какие-нибудь завтраки, что ль, наладить, а то дома у каждого детишки — им все отдает, а сам голодный падает на работе!..
— Ни черта нету, Зворычный!.. Вчера я был в ревкоме — красноармейцам паек урезали… Я сам знаю, что надо хоть что-нибудь сделать!
Комиссар мрачно и утомленно засмотрелся в мутное, загаженное окно и ничего там не увидел.
— Сегодня ячейка, Афонин! Ты знаешь? — сказал Зворычный комиссару.
— Знаю! — ответил комиссар. — Ты в электрическом цехе не был?
— Нет! А что там?
— Вчера большой генератор ребята пробовали пускать — обмотку сожгли. А два месяца, черти, латали?
— Ничего — где-нибудь замыкание. Это оборудуют скоро! — решил Зворычный. — У нас вот ни угля, ни нефти нет, ты вот что скажи!
— Да, это хреновина бо́льшая! — неопределенно высказался комиссар и не сдержался — улыбнулся: наверно, на что-то надеялся, или так просто — от своего сильного нрава.
Вошел Иконников.
— Я те шелевки заберу!
— Бери, бери! — сказал ему Зворычный.
— Зачем ты доски-то раздаешь, голова? — недовольно спросил Афонин.
— Брось ты, он на гроб взял, сын умер!
— А, ну, я не знал! — смутился Афонин. — Тогда надо бы помочь человеку еще чем-нибудь!
— А чем? — спросил Зворычный. — Ну, чем помочь? Брехать только! Хлеба ему дать — так нам самим пайки в урез дают, — даже меньше против числа едоков! Ты же сам знаешь.
После разговора Зворычный пошел прямо домой. Уже темнело, и носились по пустырям грачи, подъедая там кое-что. По старой привычке Зворычному хотелось есть. Он знал, что дома есть горячая картошка, а про революционное беспокойство можно подумать потом.
Вытирая об дерюжку сапоги в сенцах, Зворычный услышал, что кто-то посторонний бурчит в комнате с его женой.
Зворычный подумал, что теперь горшка картошки не хватит, и вошел в комнату. Там сидел Пухов и похохатывал от своих рассказов жене Зворычного.
— Здорово, хозяин! — сказал Пухов первым.
— Здравствуй, Фома Егорыч! Ты откуда явился?
— С Каспийского моря, пришел к тебе курятины поесть! Ты любил петухов, — я тоже теперь во вкус вошел!
— У нас тут пост, Фома Егорыч, — кормимся спрохвала и не сдобно!..
— Губерния голодная! — заключил Пухов. — Почва есть, а хлеба нету, значит, — дураки живут!
— Жена, ставь ему пареную картошку! — сказал Зворычный. — А то он не утихнет!
Пухов разулся, развесил на печку сушить портянки, выгреб солому и крошки из волос и совсем водворился. Поев картошки и закусив шкурками, он воскрес духом.
— Зворычный! — заговорил Пухов. — Почему ты вооруженная сила? — и показал на винтовку у лежанки.
— Да я тут в отряде особого назначения состою, — пояснил Зворычный и вздохнул, потому что думал о другом.
— Какого значения? — спросил Пухов. — Хлеб у мужиков ходишь, что ль, отнимать?
— Особого назначения! На случай внезапных контрреволюционных выступлений противника! — внушительно пояснил Зворычный это темное дело.
— Ты кто ж такой теперь? — до всего дознавался Пухов.
— Да так, — революции помаленьку сочувствую!
— Как же ты сочувствуешь ей — хлеб, что ль, лишний получаешь или мануфактуру берешь? — догадывался Пухов.
Тут Зворычный сразу раздражился и осерчал. Пухов подумал, что теперь ему ужинать не дадут. Жена Зворычного скребла чего-то кочережкой в печке и тоже была женщина злая, скупая и до всего досужая.
Зворычный начал выпукло объяснять Пухову свое положение.
— Знаем мы эти мелкобуржуазные сплетни! Неужели ты не видишь, что революция — факт твердой воли — налицо!..
Пухов якобы слушал и почтительно глядел в рот Зворычному, но про себя думал, что он дурак.
А Зворычный перегрелся от возбуждения и подходил к цели мировой революции.
— Я сам теперь член партии и секретарь ячейки мастерских! Понял ты меня? — закончил Зворычный и пошел воду пить.
— Стало быть, ты теперь властишку имеешь? — высказался Пухов.
— Ну при чем тут власть! — еще не напившись, обернулся Зворычный. — Как ты ничего не понимаешь? Коммунизм — не власть, а святая обязанность.
На этом Пухов смирился, чтобы не злить хозяина и не потерять пристанища.
Вечером Зворычный ушел на ячейку, а Пухов лег полежать на сундуке. Керосиновая лампа горела и тихо пищала. Пухов слушал писк и не мог догадаться — отчего это такое. Он хотел есть, а попросить боялся — покуривал натощак.
Пухов помнил, что у Зворычного должен быть мальчишка — раньше был.
— Мальчугана-то отправили, что ль, куда, иль у родни ночует? — между прочим поинтересовался Пухов у хозяйки.
Та закачала головой и закрыла глаза фартуком — в знак своего горя.
Пухов примолк и задумался, хотя знал, что горе бабы неразумно.
«Оттого Петька и в партию залез, — сообразил Пухов. — Мальчонка умер — горе небольшое, а для родителя тоска. Деться ему некуда, баба у него — отрава, он и полез!»
Когда все забылось, хозяйка послала его дров поколоть. Пухов пошел и долго возился с суковатыми поленьями. Когда управился, он почувствовал слабость во всем корпусе и подумал — как он стал маломощен от недоедания.
На дворе дул такой же усердный ветер, что и в старое время. Никаких революционных событий для него, стервеца, не существовало. Но Пухов был уверен, что и ветер со временем укротят посредством науки и техники.
В одиннадцать часов возвратился Зворычный. Все попили тыквенного чаю без сахара, съели по две картофелины и собирались укладываться спать.
Пухов остался на ночь на сундуке, а Зворычный с женой полезли на печь. Пухов этому удивился — в былое время он не любил спать с женой: духота, теснота, клопы жрут, — а этот с осени на печь влез.
Однако дело его было постороннее, и он спросил Зворычного, когда все утихло:
— Петя! Ты не спишь?
— Нет, а что?
— Мне бы занятие надо! Что ж я у тебя нахлебником буду жить!
— Ладно, это устроим — завтра поговорим! — сказал сверху Зворычный и зевнул так, что кожа на лице полопалась.
«Зазнаваться начал, серый черт: в партию записался!» — подумал Пухов на сон грядущий и, слабея ото сна, открыл рот.
На другой день Пухова приняли слесарем на гидравлический пресс — он снова очутился за машиной, на родном месте.
Двое слесарей были старые знакомые, обоим им порознь Пухов рассказал свою историю — как раз то, что с ним не случилось, а что было — осталось неизвестным, и сам Пухов забывать начал.
— Ты бы теперь вождем стал, чего ж ты работаешь? — говорили слесаря Пухову.
— Вождей и так много, а паровозов нету! В дармоедах я состоять не буду! — сознательно ответил Пухов.
— Все равно, паровоз соберешь, а его из пушки расшибут! — сомневался в полезности труда один слесарь.
— Ну и пускай — все ж таки упор снаряду будет! — утверждал Пухов.
— Лучше в землю пусть стреляют: земля мягче и дешевле! — стоял на своем слесарь. — Зачем же зря технический продукт портить?
— А чтоб всему круговорот был! — разъяснял Пухов несведущему. — Паек берешь — паровоз даешь, паровоз в расход — бери другой паек и все сначала делай! А так бы харчам некуда деваться было!
Прожил Пухов у Зворычного еще с неделю, а потом переехал на самостоятельную квартиру.
Очутившись дома, он обрадовался, но скоро заскучал и стал ежедневно ходить в гости к Зворычному.
— Чего ты? — спрашивал его Зворычный.
— Скучно там, не квартира, а полоса отчуждения! — ответил ему Пухов и что-нибудь рассказывал про Черное море, чтобы не задаром чай пить.
— Был у нас Шариков — чепуха человек, но матрос. Угля у меня не хватило, я и вернись из-под Крыма. А в Крыму тогда белые сидели, а чтоб они не убежали, их англичане сторожили на громадных боевых кораблях… Прибыл я в Новороссийск благополучно и даю сигналы, чтобы еду на лодке доставили — есть захотел. Хорошо, а только ерундово как-то. В городе стреляют день и ночь — не от опасности, а от хамства. Я все сижу, а есть охота, даже воображения в голове нету. Вдруг подплывает Шариков: ты зачем, говорит, безвременно прибыл? Я ему — проголодался, говорю, и уголь весь прогорел. Он — мужик сытый! — как схватил меня, так во всем облачении и сбросил в море. «Плыви, кричит, десантом на Врангеля — после расскажешь». Я сначала испугался, а потом обтерпелся в воде и поплыл с отдышкой. К ночи я добился до Крыма. Вылез на сушь противника и лег в кусты. А потом укрылся песком и заснул. Под утро меня пробрало, и я окоченел. А днем отогрелся на солнышке и поплыл обратно — на Новороссийск. Тут я форменно спешил, потому что есть захотел хуже вчерашнего…
— Доплыл? — спросил Зворычный.
— Уцелел! — заканчивал Пухов. — По морю плыть легко, лишь бы бури не оказалось — тогда жутко…
— А Шариков тебе что? — узнавал Зворычный.
— Шариков говорит: молодец, я тебя к Красному герою представляю! Видал, — спрашивает, — противника? А я ему: нет там никакого противника — в Симферополе Ревком, зря я там на песке сидел. — Не может, — говорит, — быть! — Ну вот — опять же — не может быть: плыви тогда сам на сверку! А извещения тогда шли тихо — телеграфной проволоки не хватало, матерьял ржавый. И верно, через день весь Крым советская власть взяла. Я так и знал, оказывается. Вот тогда Шариков и назначил меня начальником горных недр…
— А Красного героя ты получил? — удивился Зворычный.
— Получил, конечно. Ты слушай дальше. За самоотречение, вездесущность и предвидение — так и было отштамповано на медали. Но скоро на пшено пришлось ее сменить в Тихорецкой.
После чая Пухову никак не хотелось уходить. Но Зворычный начинал дремать, вздыхать — Пухов совестился и прощался, с порога договаривал последний рассказ.
Ночью, бредя на покой, Пухов оглядывал город свежими глазами и думал: какая масса имущества! Будто город он видел в первый раз в жизни. Каждый новый день ему казался утром небывалым, и он разглядывал его, как умное и редкое изобретение. К вечеру же он уставал на работе, сердце его дурнело и жизнь для него протухала.
Приходя от Зворычного, Пухов печку топить ленился и кутался сразу во все свои одежды. Дом был населен неплотно: жила где-то еще одна семья, а между нею и комнатой Пухова стояли пустые помещения. Если Пухову не спалось, он ставил лампу на табуретку у койки и принимался читать какую-нибудь агитпропаганду. Ею удружил его Зворычный.
Когда Пухов ничего не понимал, он думал, что писал дурак или бывший дьячок, и от отсутствия интереса сейчас же засыпал.
Снов он видеть не мог, потому что как только начинало ему что-нибудь сниться, он сейчас же догадывался об обмане и громко говорил: да ведь это же сон, дьяволы! — и просыпался. А потом долго не мог заснуть, проклиная пережитки идеализма, который Пухов знал благодаря чтению.
Раз шли они с Зворычным после гудка с работы. Город потухал на медленной тьме, и дальние церковные колокола тихо причитали над погибающим миром.
Пухов чувствовал свою телесную нечистоту, думал о тоске, живущей на его квартире, и шел, препинаясь, тяжелыми ногами.
Зворычный махнул рукой на дома и смачно сказал:
— Общность! Теперь идешь по городу как по своему двору.
— Знаю, — не согласился Пухов, — твое — мое — богатство! Было у хозяина, а теперь ничье!
— Чудак ты! — посмеялся Зворычный. — Общее — значит, твое, но не хищнически, а благоразумно. Стоит дом — живи в нем и храни в целом, а не жги дверей по буржуазному самодурству. Революция, брат, забота!
— Какая там забота, когда все общее, а по-моему — чужое! Буржуй ближе крови дом свой чувствовал, а мы что?
— Буржуй потому и чувствовал, потому и жадно берег, что награбил: знал, что самому не сделать! А мы делаем и дома, и машины — кровью, можно сказать, лепим, — вот у нас-то и будет кровно бережливое отношение: мы знаем, чего это стоит! Но мы не скупимся над имуществом — другое сможем сделать. А буржуй весь трясся над своим хламом!
— Шарик у тебя работает, вижу! — непохоже на себя заявил Пухов. — Не то ты жрать разучился! Помнишь, как ты лопал на снегоочистителе?
— При чем тут жрать? — обиделся Зворычный. — Понятно, мозг любит плотную пищу, без нее тоже не задумаешься!
Здесь они расстались и скрылись друг от друга. Подходя к своему дому, Пухов вспомнил, что жилище называется очагом.
— Очаг, черт: ни бабы, ни костра!
На сладкой и влажной заре, когда Пухову тепла на койке не хватало, треснуло стекло в оконной раме. Гулко закатился над городом орудийный залп.
В голове Пухова это беспокойство пошло сонным воспоминанием о южной новороссийской войне. Но он сейчас же разоблачил свою фантазию: ты же сон, дьявол! — и открыл глаза. Залп повторился так, что дом заерзал на почве.
«Будет тебе бухтеть-то!» — не соглашался с действительностью Пухов и стал зажигать лампу для проверки законов природы. Лампа зажглась, но сейчас же потухла от третьего залпа — снаряд, наверно, разорвался на огороде.
Пухов одевался.
«Какой скот забрел с пушками по такой грязи?» — и не догадывался.
На улице Пухову показалось дымно и жарко. Явственно и близко рубцевал воздух пулемет. Пухов любил его: похож на машину и требует охлаждения.
В здание губпродкома ударила картечь, — и оттуда понесло гарью.
— У них нет снарядов, раз по городу картечью бьют, — сообразил Пухов: он знал, что сюда нужна граната.
Было безлюдно, тревожно и ничего не известно.
Вдруг на монастырской колокольне тихо зазвонили. Пухов вздрогнул и остановился, чутко слушая этот звон с перерывами.
Монастырь стоял на бугре и господствовал над городом и степями за речной долиной. В уличный просвет Пухов заметил раннее утро над тихим далеким лугом, заволоченным туманным газом.
От монастыря до мастерских лежала верста. Пухов покрыл ее срочным шагом, не обращая внимания на свирепеющий бой, к которому можно скоро привыкнуть.
В мастерских он не нашел никого. На вокзальных путях стоял броневой поезд и бил в направлении утренней зари, где был мост.
В проходной стоял комиссар Афонин и еще два человека. Афонин курил, а другие пробовали затворы винтовок и устанавливали их в ряд.
— Пухов, винтовку хочешь? — спросил Афонин.
— А то нет!
— Бери любую!
Пухов взял и освидетельствовал исправность механизма.
— А масла нет? Туго затвор ходит!
— Нет, нету — какое тебе масло тут? — отказал Афонин.
— Эх вы, воители! Давай патроны!
Получив патроны, Пухов спросил ручную гранату: невозможно, говорит, без нее: это бой сухопутный — когда я на Черном море бился, и то там гранаты давали.
Ему дали гранату.
— Зачем она тебе, их и так у нас мало! — заявил Афонин.
— Без нее нельзя. Матросы всегда этого ежика пущают, когда деться некуда!
— Ну, вали, вали!
— Куда идти-то?
— К мосту, за рощу — там наша цепь.
Нагруженный Пухов побрел по путям. Проходя мимо бронепоезда, он заметил там матросов.
Пухов залез на подножку и постучал в блиндированную дверцу. Дверца туго пошла по патентованному устройству, и в скважину просунулся матрос.
— Тебе чего, сыч?
— Шарикова тут нету?
— Нету.
— Распахни-ка мне ход, я приказ тебе дам.
— Ну, сыпь скорей.
В металлическом вагоне парилась тесная духота и веял промежуточный сквозняк. Замки трехдюймовых орудий воняли салом, но кругом было технически хорошо. Сидевший в башне за пулеметом матрос постреливал короткой частотой куда-то в поле, за кирпичные сараи, и пробовал рукою хоботок пулемета: не перегревается ли?
К Пухову подошел большой главный матрос.
— Ты что, братишка? Говори чаще.
— Вдарь-ка, друг, по монастырской колокольне. Там у них наблюдатель.
— Ладно, Федька! По колокольне: прицел сто десять, трубка девяносто — на снос!
Матрос взял бинокль и стал проверять действие снаряда.
Пухов ушел успокоенный. Идя по песчаному балласту железной дороги, он разговаривал в воздух. В синей лощине, закрытой укромным кустарником, шел бой. За железнодорожным мостом спешно работала артиллерия, сокрушая шрапнелью лощину. За мостом, наверное, стоял бронепоезд противника.
Тяжелая артиллерия — шестидюймовки — издалека била по городу. Город от нее давно и покорно горел.
Растопыренные умершие травы росли по откосу насыпи, но они тоже вздрагивали, когда недалекий бронепоезд из-за моста метал снаряд.
На вокзале работал бронепоезд красных, за мостом — белых, в пяти верстах друг от друга. Снаряды журчали в воздухе над головою Пухова, и он на них поглядывал. Одни летели за мост, другие обратно. Но вплотную не встречались.
В кустарнике лощины лежали рабочие — живые и мертвые. Живых было меньше, но они стреляли на ту сторону реки сдельно: за себя и за мертвых.
Пухов тоже прилег и пригляделся. Видны были товарные вагоны, маленький дом полустанка и какой-то железный барак на путях. Мастеровых от белых отделяли речка и долина, всего полторы версты.
«В чего же мы стреляем? — соображал Пухов. — Пули из страха переводим!»
Сосед его, помощник машиниста Кваков, перестал стрелять и посмотрел на Пухова.
— Что ж ты? — спросил его Пухов и выстрелил в шевельнувшийся предмет у станционного домика.
— Живот заболел — часа два бузую с сырой земли.
— А в кого мы стреляем?
— В белых — не знаешь, что ль?
— В каких белых? А где же Красная Армия?
— Она на том конце города кавалерию сдерживает. Это генерал Любославский наскочил — у него конницы — тьма.
— А чего ж мы раньше ничего не знали?
— Как не знали? Это, брат, конница — сегодня она у нас, а завтра в Орле будет.
— Чудно! — сказал Пухов с досадой. — Лежим, стреляем, аж пузо болит, а ни в кого не попадаем. Ихний броневик давно прицел нашел — и крошит нас помаленьку.
— Что же будешь делать-то: надо отбиваться! — ответил Кваков.
— Чушь какая: смерть не защита! — окончательно выяснил Пухов и перестал стрелять.
Шрапнель визжала низко и, останавливаясь на лету, со злобой рвала себя на куски. Эти куски вонзались в головы и в тела рабочих, и они, повернувшись с живота навзничь, замирали навсегда. Смерть действовала с таким спокойствием, что вера в научное воскрешение мертвых, казалось, не имела ошибки. Тогда выходило, что люди умерли не навсегда, а лишь на долгое, глухое время.
Пухову это надоело. Он не верил, что если умрешь, то жизнь возвратится с процентами. А если и чувствовал что-нибудь такое, то знал, что нынче надо победить как раз рабочим, потому что они делают паровозы и другие научные предметы, а буржуи их только изнашивают.
Стрельба рабочих глохла и редела; над рекою стоял чад сгоревших снарядов. Кваков сел, не обращая внимания на войну, и собирал махорочную пыль по карманам. Пухов выжидал, пока он ее соберет, чтобы тоже попросить на цигарку.
— Ни санитаров, ни докторов у нас нет, ни лекарства — липовое хозяйство! — сказал Кваков, глядя на одного раненого, шевелившегося в бреду.
Раненый хотел подползти к Квакову и открывал глаза, но, не осилив с тяжестью век, снова закрывал их.
Кваков погладил его голову по редким старым волосам:
— Тебе чего, друг?
Раненый тихо гудел странным отвыкшим голосом, собираясь что-то сказать.
— Ну, чего? — говорил Кваков и сам мучился.
Раненый дополз до него и поднял грузную, мокрую голову, с которой капал крупный пот. Кваков приник к нему.
— Забей мне гвоздь в ухо поскорей… — сказал раненый и свалился от напряжения.
Кваков потер ему ухо и лег близко рядом, как бы защищая его от мучения и от новых ран.